Джордж Оруэлл. Неприступная душа — страница 14 из 127

яло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он… уверен, – заканчивал Честертон, – что, если политикой будут заниматься поэты или по крайней мере писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык…»

Оруэлл реально будет пытаться, хоть и пером своим, «управлять миром». Но показательно, что и он, и Хаксли, и даже Гумилев окажутся и прямо, и косвенно, но – «утопистами». Впрочем, Гумилев после этих встреч, купив на занятые деньги билет на пароход в Россию, торопясь, как мы знаем, на погибель, скажет позже: «Я беседовал со множеством знаменитостей, в том числе с Честертоном. Все это безумно интересно, но по сравнению с нашим дореволюционным Петербургом – все-таки провинция!..»

Да, встреча «комет» так и осталась неосуществленной. Но Оруэлл потом не только упомянет антиутопию Хаксли «О дивный новый мир» в романе «Да здравствует фикус!», но и в качестве предвестника своей антиутопии «1984» изучит ее вдоль и поперек. А Хаксли, со своей стороны, напишет Оруэллу письмо с откликом на его роман «1984», но случится это в конце октября 1949 года, когда Оруэллу останется жить ровно три месяца.

Наконец, еще одним фактом, поразившим меня в итонском бытии Оруэлла, стала вспыхнувшая страсть его к «Диалогам» Платона. Не сомневаюсь, ему нравились знаменитые слова философа: «Всеми силами души надо стремиться к истине». Уверен: на всю дальнейшую жизнь его повлияло утверждение Платона, что лишь в заботе о счастье других мы можем найти собственное счастье. Догадываюсь, наконец, что три диалога философа («Государство», «Законы» и «Политика») о государственном устройстве и – шире – о социальном проектировании «идеальной республики», где управляют не поэты, как у Гумилева, а философы, – не могли не оглушить его, будущего утописта. Но удивляет, что в том возрасте не менее притягательна для него стала сама метода «Диалогов». «Я помню, – вспоминал один соученик его, – как нас познакомили с диалогом Платона, в котором Сократ спорит буквально ни о чем с массой людей, бесконечно доказывая, что они неправы, а на самом деле только для того, чтобы заставить их мыслить. Я подумал тогда, что этот человек очень похож на Эрика». А я, признаюсь, и не сомневался: он стал ярым спорщиком и – позже – блестящим полемистом не без прямого влияния отточенной логики и житейской мудрости великого Сократа, учителя Платона. Тоже, казалось бы, чистая литература – но и тот «противовес», который помогал Оруэллу выжить в юности. Я даже подозреваю, что корни «бунтарства», его будущей «ереси» лежат где-то здесь, в попытках научиться самому и научить других – думать.

Вопрос из будущего: А не были ли вы уже в Итоне своеобразным «социалистом»?

Ответ из прошлого: Каждый начитанный подросток в шестнадцать лет – социалист. В этом возрасте крючок под комком приманки не заметить…

В.: Вот-вот, хоть и рыбацкое сравнение, но – очень интересно. Социальное неравенство, ненависть к империи и «цилиндрам», наконец, Россия, совершившая как раз в это время «большевистский переворот»… Вы действительно упомянули тогда Ленина как одного из десяти «великих людей» эпохи?

О.: Нам было лет по семнадцать… Однажды преподаватель английского устроил нам письменную контрольную, где среди прочего требовалось назвать десять выдающихся современников. Так вот, из шестнадцати юнцов нашего класса пятнадцать включили в свой список Ленина. И это в снобистской дорогой закрытой школе, в 1920 году, когда еще свежи были кошмары русской революции…

В.: Чистая ересь…

О.: Каждая частная школа имеет кружок критически мыслящей интеллигенции. А в ту пору… бунтарский дух так обуял Англию, что проник даже за ограды закрытых школ. Молодые, включая самых зеленых юнцов, до крайности взъярились на старших; любой хоть как-то шевеливший мозгами вмиг сделался мятежником. Стариканы ошеломленно забили крыльями, закудахтали о «подрывных идеях»… Англия тогда была ближе к революции, чем когда-либо; чуть не всю страну охватило революционное чувство… В сущности, это был молодежный бунт…

В.: Вы даже пишете где-то, что было модно слыть «большевиком»?

О.: Держаться «большевиком», как это тогда называлось… Пацифизм, интернационализм, гуманизм, феминизм, свободная любовь, развод без сложностей, аборты, атеизм – любые, самые невнятные идеи… принимались с энтузиазмом… Сидевший в нас классовый снобизм никуда не исчез, впереди рисовались варианты жить на дивиденды или занять теплое местечко, но быть «против властей» тоже было естественным.

В.: А в чем это выражалось конкретно? Вот это вот «против властей»?

О.: Мы насмехались над… христианской верой, даже над обязательным спортом и королевским семейством… То есть в свои семнадцать я был одновременно снобом и ополчившимся на власти бунтарем… И сам себя полагал социалистом. Ни четких представлений о социализме, ни понимания того, что рабочий класс – живые люди, у меня не имелось… А стоит напомнить, что английский трудовой люд тогда был в очень боевом настрое. Шли крупные забастовки, шахтеры виделись исчадием ада, и пожилые леди перед сном заглядывали под кровать: не прячется ли там… Смилли?..

Смешно!.. Роберт Смилли был тогда лидером профсоюзного движения британских горняков; с его внуком, Бобом Смилли, Оруэлл будет еще сражаться в Испании, где того, двадцатидвухлетнего, по сути, убьют в тюрьме НКВД. Но если обобщать, то Оруэлл уже в последние годы в Итоне не просто читал то, что запрещали с кафедр учителя, но и высказывал неортодоксальные взгляды на англиканскую церковь, британскую чопорность, угар патриотизма, вопиющее неравенство людей и даже на «святое» – на «нерушимое школьное братство». И всё это: книги, свои впечатления о них и сомнения, опасные мысли, анекдоты и шуточки, а также переполнявшую душу нежность, – как бы «копил» к очередным каникулам, чтобы познакомить с этим «богатством» ее, свой «гиацинт», – Джасинту.

4.

«Он шел по проселку через пятна света и тени, а там, где ветви не смыкались, он словно окунался в золотые потоки солнца… Проселок вывел его на поляну. Под ногами раскинулся такой густой ковер из колокольчиков, что невозможно было не наступить на них… Он опустился на колени и принялся собирать цветы со смутным желанием подарить букет девушке. Он уже набрал большой букет, когда чья-то рука легла ему на плечо…

Девушка стояла перед ним… и улыбалась, будто удивлялась, отчего он медлит. Колокольчики посыпались на землю… В следующую секунду она оказалась в его объятиях. Прекрасное юное тело прижималось к нему, его лицо окунулось в волну темных волос, и – да! невероятно! – она запрокинула голову, и он целовал ее раскрытые алые губы.

– Милый, единственный, любимый, – шептала она.

Он увлек ее вниз, на землю, и она не противилась…

– В игре, которую мы начали, нам не выиграть, – сказал он…

Он почувствовал, как дернулись плечи девушки. Она всегда возражала, когда он говорил что-нибудь в этом роде. Не понимала, что нет на свете такой вещи, как счастье, что с момента, когда ты начал войну… лучше всего считать себя трупом…

– Чушь, чушь!.. Разве тебе не нравится быть живым?..

Она повернулась и прижалась к нему. Он чувствовал ее груди, зрелые и упругие…

– Да, это мне нравится, – сказал он.

– А раз так, прекрати разговоры о смерти…»

Так Оруэлл опишет в романе «1984» первое свидание героя книги Уинстона Смита и Джулии. Чувствительная сцена, не более того. Но дело в том, что, кроме Оруэлла, в мире был лишь один человек, который мог бы узнать в этом эпизоде буквально всё. Джасинта – его девочка «с бантом». Она узнала даже слова Эрика о невозможности счастья, даже колокольчики. «Мы никогда не собирали их, а только ложились посреди них и наслаждались их тяжелым резким ароматом», – напишет в воспоминаниях.

Он «сходил от нее с ума», а она ничего такого «не чувствовала». «Он был великолепным товарищем и очень нравился мне – как литературный наставник, философ и друг, – пишет она. – Но у меня не было к нему никаких романтических чувств». Позже в одном из интервью призна́ется: «Я думаю, он был очень расположен ко мне, но только в романтическом и идеалистическом духе… Я не думаю, что у него была мысль или даже желание предпринимать что-то на этот счет…»

Ну-ну, не было «желания»… Ох уж эта природная хитрость, эта изворотливость иных женщин, которые скрывают до последнего даже то, что скрыть уже невозможно! Она до конца, до смерти не скажет полной правды об этой «лав стори». И лишь в 2006 году – это-то и невероятно! – правда о крахе его «юношеского романа» выплывет. Ее откроет нам сестра Джасинты Дженнивер и их кузина Дайона Венаблз.

Впервые они поцеловались после четырех лет знакомства. Джасинта в книге о нем, храня «благопристойность», не упомянет этого. Такими были общие «нравы» тогда, и девицы, как кто-то остроумно заметил, стыдились оголять даже чашечки коленные, хотя ныне «демонстрируют весь сервиз». Лишь на пороге собственной кончины (а проживет Джасинта долго) призна́ется, расскажет Дайоне Венаблз, когда они поцеловались впервые. «Казалось, нас окружало золотое сияние, / Это было необычно… / Никогда не забыть те янтарные мгновения…» – напишет в стихах.

Поэтессой – во всяком случае, сколь-нибудь заметной – она не станет. Но стихи сопровождали обоих все восемь лет. В пятнадцать Эрик написал в стихах: «Наши умы сочетались браком», а три года спустя признался в рифму: «Мое сердце принадлежит тебе, дружеский ум». Стихи прозрачно говорили о нараставших сложностях в их отношениях.

Дружба и любовь слишком сплетены,

Мое сердце, увы, встречает лишь твою дружбу:

Так остывают из-за облачных теней солнечные поля.

И почти так моя любовь не пробивает твое беспечное сердце…

Смысл один: он ощущает – его чувства безответны. Джасинта ответила:

Тот свет в глазах,