Вопрос из будущего: А первый день «освобождения» помните?
Ответ из прошлого: Сразу же лег спать и спал почти сутки. Затем впервые за полмесяца… вымылся, сходил постричься, выкупил одежду. И два дня восхитительного безделья. Я даже… посетил наш «Трактир» – небрежно прислонившись к стойке, кинул пять франков за бутылку английского пива. Прелюбопытно заявиться праздным гостем туда, где был последним из рабов…
В.: А тот парень, который выжимал тряпку в суп, – он еще работал? Он реальная фигура? Ведь такого не забудешь…
О.: Это был венгр, смугловатый и быстроглазый… очень болтливый… Сладчайшим воспоминанием Жюля был эпизод, когда одному дерзкому клиенту он выплеснул за шиворот горячий суп… Рубя воздух взмахами кулака… подстрекал меня к бунту: «Брось ты швабру, не дури! Мы… бесплатно не работаем, мы не проклятые русские крепостные!.. И… не забывай – я коммунист!..»
В.: То есть «мир – это война»? И в подвалах, и наверху общества?
О.: Инстинктивное желание навеки сохранить ненужный труд идет просто из страха перед толпой. Толпа воспринимается как стадо, способное на воле вдруг взбеситься, и безопаснее не позволять ей от безделья слишком задумываться… Плонжер – раб… И культурные люди, от которых должны бы идти помощь и сострадание, внутренне одобряют его рабство, так как ничего про сегодняшних рабов не знают и потому сами их опасаются…
Вот оно – пока чувственное, не умственное объяснение мира. Оруэлл воспринимал еще жизнь будто бы с «чистого листа». Он как бы смахивал с доски цивилизации все фигуры; дескать, начнем партию с начала, аb оvо, «с яйца». Да и то сказать: само это латинское выражение, «ab ovo usque ad mala», в переводе на русский – «от яйца до яблок», означает – не удивительно ли? – отношения, если хотите, первых господ мира и первых… «официантов», рабов, ибо у свободных латинян как раз с яиц начиналась любая трапеза. Это факт. Вот и Оруэлл, танцуя «от печки», то бишь от ресторана, пытался разобраться, что из чего «вытекло»: нещадная эксплуатация – из «разумной цели» или цель – из эксплуатации? Словно до него не было ни первобытных восстаний, ни борьбы классов, ни Фейербаха с Марксом и Лениным, ни даже Джека Лондона с его «Железной пятой»… Но так – от простейшего чувства справедивости – развивалась мысль и начиналась эволюция взглядов этого мятежного юноши; все-таки юноши еще. Но он придет к социалистическим убеждениям. Это тоже, представьте, факт! Считанные годы оставались до фразы, что он был и останется «за демократический социализм». Правда, опять своенравно добавит: «Как я его понимал»…
Вad egg – «испорченное яйцо». Есть такое выражение в Англии. Называя так человека, британцы подчеркивают: это белая ворона, человек не от мира сего. А Оруэллу, который и был «испорченным яйцом», как раз и предстояло начинать жизнь, если хотите, «с яйца», заново. Опять сначала…
В книге «Фунты лиха» он напишет, что получил не только письмо из Англии от приятеля про работу репетитором, но и присланные ему пять фунтов. Кто был этим «приятелем», и существовал ли он вообще, – неясно. «Несудоходно». В книге говорится лишь, что с репетиторством в Лондоне ничего не вышло – и всё «разом рухнуло…».
На деле не рухнуло пока ничего. Более того, в родительском доме в Саутволде, где он, с перерывами, проживет пять лет, будущее после парижских страданий рисовалось ему чуть ли не раем. «Фантазия, – пишет, – рисовала ему гуляние по сельским тропам, сбивание тросточкой цветков, жаркое из ягненка, пирог с патокой и сон в простынях, благоухающих лавандой».
На деле в Саутволде его ждали изодранный «кокосовый половичок» на пороге, печь на кухне с коленом трубы, которое вечно забивалось сажей, разваливающаяся мебель, сыроватая столовая, «полотенца размером с носовой платок», всюду развешанные матерью, и – комната отца, «пропитанная особым стариковским запахом». Старый Блэр, как и священник в будущем романе Оруэлла «Дочь священника», становился с годами всё более «сложным» человеком: то есть по пятницам, в «рыбный день», ел не какую-нибудь треску или сельдь, а лишь дорогую, «соответствующую ему» рыбу. Возможно, этим и гордился в любимом гольф-клубе, куда по-прежнему ходил, за что мать Оруэлла костерила мужа почем свет, сидя за очередной партией в бридж с подругами.
Так ли всё было в жизни – не знаю, но похоже, что так. После Парижа сам Оруэлл то ли ходил, то ли хотел ходить по местным магазинчикам «аристократично», то есть «небрежной походкой, рука в кармане», и чтобы на лице была «безучастная джентльменская гладь», хотел, как усвоил натвердо, чтобы никто никогда «не платил за твою выпивку». Попробовал рисовать, завел мольберт и краски и уходил с ними в поля или на берег моря. Катался на велосипеде, а иногда и на прокатных лошадях. А однажды почти два часа плавал в холодном море, когда не захватил купальный костюм (тогда подобный «костюм» включал в себя даже майку), голышом. Конфуз заключался в том, что стоило ему залезть в воду, как на берегу возникла какая-то компания, которая возьми да и расположись у самой кромки. И Эрик плавал до посинения, пока зеваки не удалились. Впрочем, здесь меня удивила не столько его стеснительность, сколько «стеснительность» (да ханжество, ханжество!) поздних издателей его. Историю эту он описал одной знакомой, но когда, уже в наше время, эти письма публиковали, то редакторы выкинули ее по «моральным соображениям». Ну негоже выставлять классика голеньким! С такими издателями ему и придется иметь дело.
По счастью, прежде чем он связался с ними, он познакомился с редакцией журналаAdelphi, который читал когда-то в Бирме и куда из Парижа еще наугад послал очерк «Спайк» (название его переводят у нас как «Штырь»[22]). Потом, ввиду молчания редакции, напомнил о себе. «Я послал Вам статью, описывающую ночь в приюте для бродяг. Так как прошел месяц, я был бы рад узнать о ее судьбе…»
Журнал Adelphi был левым по взглядам и по первости нравился Оруэллу. Основано издание было в 1923-м литературным критиком Джоном Марри, причем название журнала было заимствовано у снесенного жилого квартала Лондона XVIII века, что символизировало интерес к чему-то очень ценному, но утраченному. Но, даже не получив ответа и на письмо-напоминание, Оруэлл вряд ли решился бы отправиться в редакцию лично, если бы не одно знакомство – и как раз в Саутволде.
Вроде бы, пишут, ранней весной 1930 года он «малякал» очередной пейзаж на пляже, когда художником заинтересовалось некое почтенное семейство, возникшее рядом, – семейство Фирцев. Особенно любопытствовала Мейбл Фирц. Ее муж Фрэнсис был довольно крупным предпринимателем в сталелитейной промышленности, а вот жена его не только увлекалась литературой, обладала вкусом, но и любила заводить знакомства в творческих кругах. Именно она, «самоуверенная», как пишут, и «решительная» женщина средних лет, и посоветовала Эрику перебираться в Лондон, заодно пригласила бывать в столице у нее и почти сразу перезнакомила его со своими окололитературными друзьями. Среди них оказался и Макс Плауман – как раз один из редакторов Adelphi.
Оруэлл сойдется с Максом. Тот, во-первых, припомнит, как еще в 1929-м получил в «самотеке» очерк «Спайк» неизвестного автора (очерк журнал опубликует, но через год, в 1931-м), а во-вторых, почти сразу станет одним из первых литературных адресатов Оруэлла. Но главное, Плауман познакомит Эрика с редакцией, с помощником редактора, в недавнем прошлом – механиком машиностроительного завода, а теперь – молодым писателем Джеком Коммоном, и с соредактором своим, баронетом Ричардом Рисом.
«Человек благородных кровей, ранее занимавший дипломатические посты и уволенный из внешнеполитического ведомства за явное тяготение к левым, Рис, – пишут биографы, – действительно придерживался социалистических взглядов и даже на некоторое время сблизился с Независимой рабочей партией, которая порвала с лейбористами и тяготела к коммунизму, правда, не к советскому, а к “троцкистскому”». Позже Рис разочаруется в Троцком, но Adelphi под его руководством будет и дальше, вплоть до Второй мировой войны, оставаться на «левом фланге британской литературной жизни», печатая высокохудожественную прозу, поэзию и публицистику.
Они, Оруэлл и Рис, встретятся в кафе недалеко от Блумсбери, 52, где, по моим сведениям, располагалась редакция Adelphi. Не уверен, что это была первая встреча их, но первый серьезный разговор – точно. Так вспомнит потом сам Рис.
«Когда пишешь биографию, – покается он в книге об Оруэлле, – очень неприятно обладать памятью, которая запечатлевает только общие ситуации, настроения и мысли, но не конкретные факты. Мне довелось быть знакомым с Оруэллом двадцать лет, и тем не менее я сохранил в памяти очень немного фактов о нем… Я припоминаю, как беседовал с ним в кафе… Он произвел на меня приятное впечатление, но я и не догадывался, что ему приходится вести борьбу за существование». Оруэлл, в свою очередь, запомнит его как человека, чья «состоятельность была ему попросту недоступна». Риса ныне считают прототипом мистера Равелстона, наставника и покровителя героя романа Оруэлла «Да здравствует фикус!». Там даже журнал, в котором Равелстон печатал стихи юного поэта, назывался, как и Adelphi, на «А» – «Антихрист». Более того, исследователи пишут ныне, что Рис не только узнал себя в Равелстоне, но и слегка обиделся на выведенный Оруэллом образ «социалиста-богача».
«Высокий, худощавый и широкоплечий, – пишет Оруэлл о Равелстоне в романе, – с грацией аристократических манер», органично элегантный. «Старое твидовое пальто (которое, однако, шил великолепный портной и которое от времени приобретает еще более благородный вид), просторные фланелевые брюки, серый пуловер, порыжевшие кофейного цвета ботинки. В этом – наглядно презирающем буржуазные верхи – костюме Равелстон считал возможным бывать и на светских раутах, и в дорогих ресторанах…» И при всем при т