Джордж Оруэлл. Неприступная душа — страница 38 из 127

Так и случилось. Пять фунтов штрафа заплатил за него Равелстон, а потом недели две держал Гордона у себя, отдав ему пижаму и тапки. Единственной явной неправдой в этой части романа были как раз тапки, по роману оказавшиеся слишком большими для героя, а по жизни наверняка маловатыми – он ведь был огромным, Оруэлл, он ведь и в Испанию поедет, купив себе заранее сапоги самого большого размера…

Рис в книге об Оруэлле пишет о каталажке скупее. «Но, очутившись в ней, – как бы мимоходом замечает Рис, – он выслушал отеческое внушение, провел ночь в камере, а наутро, после доброго напутствия, был выпущен». Как было на деле – не разобраться уже. Для Оруэлла это был опыт, которого он, цельнометаллический, и добивался. Для окружения – повод для разочарования в нем: он не такой, каким казался. Ну, а для нас – лишний штрих в его портрет… Впрочем, после плохой жизненной полосы всегда наступает полоса хорошая, после пьянки – трезвость, а после зимы – скатимся окончательно в трюизм – наконец весна…

«Весна, весна! – пишет в «Фикусе». – Повеяло дыханием поры волшебной, когда оживает и расцветает мир! Когда потоком вешних струй смывает уныние зимы, красою нежной молодой листвы сияют рощи, зеленеют долы, и меж душистых первоцветов кружат, ликуя, эльфы… Ну, и так далее, – снижает он, словно застыдившись, тон. – Находятся немало чудаков, которые всё продолжают воспевать этот вздор в эру центральной отопительной системы и консервированных персиков. Хотя весна, осень – какая теперь разница цивилизованному человеку?» В городах вроде Лондона смену сезонов, пишет он, сменяет лишь тот или иной мусор на тротуарах. «Конец зимы – топаешь по ошметкам капустных листьев, в июле под ногами – россыпь вишневых косточек, в ноябре – пепел фейерверков, к Рождеству – апельсиновые корки…»

Так вот, дорогие мои, именно так: сначала – по капустным листьям, потом – по косточкам, а к Рождеству – и по апельсиновым коркам гуляли по Лондону счастливые Оруэлл и девушка с «треугольным личиком» по имени Эйлин. Это не походило уже на любовные «шуры-муры», здесь всё отдавало чем-то бо́льшим, чем «интеллектуальные интрижки». У них со дня знакомства и до женитьбы прошло как раз чуть больше года. И не была ли в ресторане четвертой или пятой именно Эйлин, будущая жена его?..

Короче, после безобразной истории в ресторане Оруэлл в феврале 1935 года оказался жильцом дома там же, в Хэмпстеде, но по адресу Парламент-Хилл, 77, где проживет чуть больше полугода и где также висит мемориальная доска. Квартирку – не такую, разумеется, дешевую, как предыдущие – Оруэлл снял с подачи Мейбл Фирц у ее знакомой Розалинды Хеншель-Обермейер. Розалинда была племянницей композитора, пианиста и дирижера сэра Исидора Хеншеля, с которым дружила миссис Фирц. Была замужем, но разошлась, а лишние комнаты сдавала. О, Розалинда не была против неурочного стука пишущей машинки Оруэлла, его полуночных друзей и подруг, вечерних чаепитий – и более того, будучи магистром психологии, не только понимала людей творчества, но и себя причисляла к богеме. У нее тоже случались вечеринки друзей по университетскому колледжу, и Оруэлл бывал в числе гостей.

1935-й окажется, может быть, самым счастливым годом его. Еще недавно, в октябре 1934 года, в Нью-Йорке напечатали его «Дни в Бирме», а уже в марте и затем в июне 1935 года и в Англии выйдут последовательно «Дочь священника» и британское издание романа о Бирме. Нельзя сказать, что он стал известным писателем, но определенное имя – может, только интонацию, взятый звук – в литературе уже имел. Он печатает отзывы и обзоры в разных изданиях, публикует стихи в Adelphi (одно стихотворение, «На разрушенной ферме вблизи граммофонной фабрики», вошло в антологию «Лучшие поэтические произведения 1934 года»), пишет отклики для еженедельника New English Weekly, где в августе 1935-го ему даже предложат вести регулярную колонку рецензий, по поводу чего его приятель по Бирме Малькольм Маггеридж не без доли цинизма заметит: «Постоянная колонка в газете – всё равно что регулярный стул… по заказу». Наконец, в газетах и журналах пишут и о нем, об Оруэлле. А однажды – известна даже дата, 6 июля 1935 года, – открыв журнал New Statesman, он обнаружил в нем очередную рецензию на «Дочь священника», которую написал, представьте… Сирил Коннолли.

Непредставимо: они не виделись четырнадцать лет. Со времен Итона. Оказалось, что Сирил, опознав в «писателе Оруэлле» старого друга Эрика, упросил редакцию дать именно ему на рецензию «Дочь священника». А через пару дней после публикации получил письмо от Оруэлла не столько с благодарностью, сколько с призывом посетить его. Да побыстрей!..

Коннолли вспомнит потом, что был поражен тем, как изменился за эти годы его друг. Особо впечатлили его «вертикальные морщины», которые прорезали лицо Оруэлла от глаз до подбородка. Но как бы то ни было, дружба между ними не только вспыхнула с новой силой, но оказалась и полезной. Коннолли, ставший к тому времени довольно известным критиком, был связан с широким кругом лондонской интеллектуальной элиты, в которую введет и Оруэлла. Тогда же организует, кстати, первое выступление Оруэлла – лекцию в литературном обществе графства Эссекс «Признания того, кто был на дне».

Подметит в друге, кстати, не только морщины. Когда позовет Эрика к себе в Челси на «вечеринку с девушками», найдет в нем то, о чем и не подозревал. «Он пришел усталый и лохматый, – вспомнит, – в старом костюме, и держался в сторонке, но в нем угадывалось что-то необыкновенное, что магически действовало на женщин. Они невольно тянулись к нему. Они к этому не готовились, это как при встрече с Иоанном Крестителем, выступившим из пустыни, – женщины сразу чувствуют в человеке нечто подобное, и не имеет значения, какие взгляды исповедовал этот замечательный человек. И такой эффект он, я думаю, – пишет Коннолли, – производил везде…»

Сирил окажется одним из немногих, кто любил и понимал Оруэлла. Он, например, задаваясь вопросом, обладал ли его друг некоторым даром предвидения, прямо писал, что да, обладал, ибо неким прицелом, через который Оруэлл смотрел на мир, были его старые представления о мире. Как любил шутить Коннолли, Оруэлл был революционером, но «влюбленным в далекие 1910-е годы». Он всегда был в восторге от чего-нибудь уже «устарелого», всегда был готов отпраздновать малозначимые для остальных события и отметить в других самые тривиальные увлечения. Это согласуется с тем, что позже напишет Оруэлл и о себе. В будущем предисловии к «Скотному двору» скажет: «Если мне пришлось бы выбирать слова для оправдания себя, я бы выбрал строку из Мильтона – “По известным законам старинной свободы”». Интеллектуальная свобода, но в «традиции, имеющей глубокие корни». Это вот изрядно постаревшее, посеребренное сединой представление о «свободе» и было мерой, с какой он подходил к современности.

С другими, с новыми знакомыми такого единения у Оруэлла, кажется, не было. С одним дело дойдет даже до драки. И, не считая уже знакомых нам Риса и Кей Икеволл, друзьями его станут в основном молодые, как и он, литераторы. К «признанным авторитетам» относился, что называется, «через губу». Преклонялся перед Джойсом, очень уважал Лоуренса, которого звал «честнейшим из честнейших». А вот Томаса Элиота, с которым подружится позже, великого поэта и будущего нобелевского лауреата, звал пока не без задиристости «безвольным Киплингом». А еще одного, и тоже поэта, появившегося в его окружении – Стивена Спендера, – вообще заклеймит «салонным большевиком»…

У Мейбл Фирц в ее «салоне» в тот счастливый год Оруэлл довольно близко сойдется с двумя молодыми «адельфятами»: с писателем и журналистом Райнером Хеппенстоллом (его-то и изобьет вскоре) и ирландским поэтом Майклом Сейерсом. Эти не были «сытыми кембриджскими скотами», которых он ненавидел. Хеппенстолл, к примеру, так хотел сблизиться с прогрессивным Adelphi, что даже согласился работать поваром в коммуне «Дубки», в летней школе, своеобразном филиале журнала. А второй, Сейерс, не только был единственным поэтом в компании, который, по словам Кей, «разбирался в политике», но и писал о ней статьи. Оруэлл скоро раскусит его[26], а после войны скажет ему фразу символическую: «Мы оба начали с одного места, но вы пошли по сталинской дороге, а я избрал путь противоположный…»

С «одного места» – это ведь не только о спорах и разговорах о политике; это реально, географически с одного места. Ибо в августе 1935 года Оруэлл, Хеппенстолл и Сейерс с помощью всё той же Мейбл Фирц и ради экономии сняли «на троих» одну большую квартиру на Лофорт-роуд. Там, в своеобразной «коммуналке», им удавалось удобней писать, а вот ужиться они не смогли. Сейерс водил туда девушек и, наверное, посмеивался над Оруэллом, которого застал однажды за переписыванием отрывка из «Скромного предложения» Свифта – так наш герой пытался понять секрет своего кумира. А Хеппенстолл не только почти сразу перестал вносить плату за жилье – это стал делать за него Оруэлл, – но, видимо, изрядно выпивал, и потому однажды, что называется, «нарвался». Пьяным ввалился как-то довольно поздно и поднял такой шум, что Оруэлл выскочил из своей комнаты. Вроде бы Хеппенстолл в угаре замахнулся на него, и тогда Оруэлл, схватив трость, за милую душу отдубасил друга, даже нос разбил в кровь. Пишут, что Хеппенстолла спас стул, которым он прикрывался от ударов. Шум, разумеется, стал вообще невообразимым, сбежались соседи, хотя полицию, к счастью, не вызвали, а Оруэлл, заперев в конце концов «пьяницу» в его комнате, наутро велел ему покинуть «коммуналку». Позже попросит съехать и Сейерса. А уже в январе 1936-го, поставив точку в романе «Да здравствует фикус!», оставит это жилье и сам.

Но, и воюя с «квартирантами», с окружением вовне, и сражаясь наедине с собственным стилем, он не только писал роман – он вовсю, без оглядки, потеряв голову, «творил» роман и в жизни. Ухаживал, обхаживал ту особу с «треугольным личиком», которую встретил у Розалинды Обермейер… Ее звали Эйлин О’Шонесси.