Джордж Оруэлл. Неприступная душа — страница 48 из 127

Отношения их со временем будут только усложняться. Их тянуло друг к другу, «временами, – как пишут биографы, – они были нежны, и казалось, что это действительно счастливый брак. Но оба были людьми со своими нравами и привычками. Оба были упрямы в отстаивании своих принципов». Эйлин, например, едва ли не сразу почти «пошутила» в письме к подруге: «После замужества, – написала, – у меня на несколько недель исчезла охота к регулярной переписке, потому что мы ругались постоянно и ожесточенно, и я подумала тогда, что сэкономлю кучу времени, если напишу всем лишь по одному письму, но когда убью его или разойдусь с ним…» Биографы не приводят дальнейших слов этого письма, а ведь там довольно красноречивые детали. Эйлин, которая подписывала свои письма подруге словом «pig» – «свинка» (видимо, школьное прозвище ее), пишет, что в первые недели не могла справиться с печью-духовкой («а от сваренных яиц, исключительно которыми и питался Эрик, ее уже просто тошнит»), что в течение шести недель ежедневно шел дождь («и всё это время в кухне стояла вода»), что целую неделю после свадьбы ее донимала мать («да так, что я всё время плакала»), что потом у Эрика был бронхит («и он три недели не мог справиться с ним»), а когда к ним приехала и прожила в доме два месяца тетка Эрика, то это вообще было ужасно («мы без конца ссорились с ней и просто стонали друг от друга…»). Наконец, замечает, что дважды собиралась вырваться из Уоллингтона, чтобы навестить подругу, и дважды это срывалось («у Эрика всегда появляется что-то, что надо сейчас же сделать…»). Ну и, конечно, писала об отсутствии денег: лавка, как выяснилось, едва покрывала плату за аренду, а гонорар за «Фикус» всё не шел и не шел…

«Женщины, женщины! Вот неотвязная проблема! – легкомысленно писал Оруэлл недавно в романе «Да здравствует фикус!». – Ну что бы человеку забыть про это или, как дано прочей живой твари, лишь изредка прерывать равнодушное целомудрие вспышками минутного вожделения. Как петушок – потоптал, спрыгнул и пошел; ни обид, ни угрызений, никакой занозы в мозгах». Но так можно было «спрыгнуть» с женщинами «особого разбора» в трущобах Рангуна, с безобидными бирманскими наложницами, с той проституткой в Париже, на которую когда-то запал. Так можно было даже с Кей Икеволл. Но с женой… с которой перед алтарем… с любимой, единственной?.. Неужели пристань, семейный причал – и тот всего лишь померещился ему, привиделся?..

Он яростно марал бумагу, писал книгу-прокламацию про Уиган, рвал куски, переписывал страницы и понимал: для такой работы нужно полное душевное спокойствие. А какое тут спокойствие с молодой женой?.. Подкосило их и то, что, как скоро выяснилось, они не могли иметь детей, чего страстно желали. Кто не мог и по какой причине – это и ныне не вполне ясно. Судя по словам Кей Икеволл, – Оруэлл. А что касается Эйлин, то меня, если одним глазком заглянуть в ее будущее, поразят слова ее, когда через восемь лет они усыновят мальчика-младенца. Она скажет тогда, что «снова захотела жить»… Страшновато ведь звучит? Но самое ужасное, что ровно через девять месяцев после этих слов она и умрет. Словно сама судьба оборвет пуповину с не ею зачатым дитятей…

«В игре, которую мы начали, нам не выиграть, – скажет герой последнего романа Оруэлла Уинстон Смит. Скажет Джулии, в которую влюбится. – Просто из двух зол выбирают меньшее, вот и всё…» Я уже приводил эти слова. И еще он напишет, что «на свете нет такой вещи, как счастье», что «победа может быть только в будущем… после твоей смерти» и что, когда ты начинаешь личную «войну», «лучше всего считать себя трупом…». Витальная Джулия в романе с этим не согласится. А витальная Эйлин? И когда она устанет жить?..

Нам известно лишь, что уже через год после свадьбы у обоих начнутся флирты на стороне. По странному совпадению, у обоих – с русскими. У Эйлин, когда она ринется вслед за мужем в воюющую Испанию, – с бесстрашным команданте, другом Оруэлла Жоржем Коппом: бельгийцем, который на самом деле окажется петербуржцем Георгием Александровичем Коппом. А у Оруэлла – с лучшей подругой Эйлин, Лидией Джонсон-Жибуртович… Нет, неисповедимы пути твои, Господи…

Оруэлл, скрытный и молчаливый, разоткровенничается лишь после смерти Эйлин, в 1945-м. Слова его сохранятся, хоть и не предназначались для чужих ушей: «У меня было очень слабое чувство чисто физической ревности, – напишет в одном из писем. – Я особенно не заботился о том, кто с кем спит, мне казалось, что имеет значение верность в эмоциональном и интеллектуальном смысле. Иногда я изменял Эйлин и плохо обращался с нею. Наверное, и она временами плохо со мной обходилась. Но это был подлинный брак в том смысле, что мы вместе прошли через жуткие битвы…»

Глава 7.Рядовой свободы

1.

Пуля, прилетевшая из-за бруствера в пять утра, угодила ему в шею. Жизнь кончена, понял он. Он никогда не слышал, чтобы человек или зверь выживали, получив пулю в шею. А коль так, жить ему оставалось несколько минут.

Это случилось 20 мая 1937 года под Уэской, после пяти месяцев его личной войны против Франко. Он был уже лейтенантом, у него было почти тридцать бойцов. Днем они гнили в окопах, готовили еду на жиденьких кострах, мурлыкая под нос революционные песенки (каждый – на своем языке), а по ночам ходили в рейды и брали в плен фашистов. И вот та шальная пуля; он как раз инструктировал смену часовых.

«Мешки с песком, сложенные в бруствер, вдруг поплыли прочь…» Часовой, с которым он только что говорил, нагнулся: «Эй! Да ты ранен!» Потом попросил нож, чтобы разрезать рубаху. Оруэлл потянулся достать свой, но понял: правая рука парализована. «Поднимите его! – кричали со всех сторон. – Да расстегните наконец куртку!» А он лежал и понимал: его подвело рассветное солнце, его голова над бруствером в свете первых лучей оказалась отличной мишенью. А еще почти сразу вспомнил Эйлин и ее слова, что она даже хотела, чтобы его ранило. Он удивился еще, а она сказала, что просто мечтает, чтобы его ранило, а значит, не убило бы.

Крови почти не было. Кровь хлынула изо рта, когда Оруэлла попробовали приподнять. Тогда его и заколотило. «Ранение в горло», – шепотом сказал Гарри Вэбб, санитар, прибежавший с бинтом и спиртом. А начальник Оруэлла, молодой польский еврей капитан Левинский, на неописуемой смеси языков сокрушался: «При таком росте – и стоять в полный рост… Чудо, что не убили…» И, конечно, чудо – это выяснится потом, – что пуля не задела сонную артерию, прошла в миллиметре от нее. А ведь за одиннадцать дней до ранения, 9 мая 1937 года, он уже написал Голланцу: «Очень надеюсь выйти из всего этого живым, хотя бы для того, чтобы написать об этом книгу…» И вот – конец. «Мне, – пишет, – стало обидно покидать этот мир, который, несмотря на все его недостатки, вполне меня устраивал. Я думал также о подстрелившем меня… Поскольку он фашист, я бы его убил… но если бы его… привели, я поздравил бы его с выстрелом…»

Что он не умер, стало понятно, когда его, уложив на носилки, бегом потащили в медпункт. Два километра по скользкой тропе, когда ветки кустов буквально хлестали его по лицу, когда он и ругался от боли, и сдерживался как мог, ибо рот сразу же наполнялся кровью. Первый же врач, сменив ему повязку и всадив морфия, отправил его в Сиетамо, в наспех сколоченные бараки, которые назывались «госпиталь». Перевалочный пункт. Но именно здесь его успели нагнать двое друзей, отпросившихся с позиций.

– Привет! – разулыбались они. – Значит, ты жив? Хорошо. Давай нам свои часы, револьвер и электрический фонарик. И нож, если есть…

«Так поступали с каждым раненым, – пишет Оруэлл. – Часы, револьвер и другие вещи были необходимы на фронте, а если оставить их у раненого, их наверняка стащат по дороге». А еще пишет, что день этот – самый трудный в его жизни – закончился долгой дорогой в Барбастро, когда санитарные машины, загруженные под завязку, отправились в тыл. «Адское путешествие». Не зря гуляла шутка, что если тебя ранило в конечности, то ты после этой тряски выживешь, но если в живот – пиши пропало. Раненых ведь даже не привязывали к носилкам. Кого-то в кузове выкинуло на пол, другой, вцепившись в борт, всю дорогу блевал. А он, ухватившись левой рукой, в которой еще чувствовалась сила, в край носилок, лежал и вспоминал, как всё это началось. Как он оказался в этой чужой ему стране, зачем? И почему потом он назовет эту войну «вторым рождением»? И отчего, наконец, скажет позже Артуру Кёстлеру странную, необъяснимую фразу, что в Испании в 1936-м «остановилась сама история». До Фрэнсиса Фукуямы с его «концом истории»[31] было еще бесконечно далеко, но Кёстлер с лету поймет друга, вот в чем штука…

Оруэлл возник в Барселоне 26 декабря 1936 года. С перекинутыми через плечо сапогами и, видимо, в парижской еще куртке (ее два дня назад подарил ему великий Генри Миллер), он широко шагнул в уютный холл отеля «Континенталь». Сапоги и покорили Дженни Ли, дочь британского шахтера, партийного лидера, которая станет потом баронессой и даже первым министром искусств в правительстве Англии.

«Я, помню, сидела с друзьями, когда высокий худой человек подошел к нашему столу, – напишет она в 1950-м. – Он спросил, не могу ли я сказать, где тут регистрируются. Сказал, что он писатель… и вот приехал, чтобы водить машину или делать что потребуется, но желательно, чтобы это было там, где сражаются. Я не без подозрительности спросила, а есть ли у него рекомендации из Англии. У него не нашлось ни одной. Он никого не видел, просто заплатил за билет и приехал. Он покорил меня, показав на перекинутые через плечо связанные сапоги… Это и был Джордж Оруэлл и его сапоги, прибывшие воевать в Испанию…»

Говорящая деталь эти сапоги. С десяток биографов Оруэлла вроде бы не заметили этого факта. А напрасно. Из-за другой пары башмаков, которые закажет уже в Барселоне, он и увидит ту «майскую катастрофу», не только перевернувшую его сознание, но ставшую, по сути, главной темой его будущей книги об Испании. О той обувке рассказ впереди, а про эту – на плече – я, увы, не знаю даже, где он приобрел их. Возможно, еще в Лондоне, когда, заложив фамильное серебро, отправился в Испанию, а может, уже в Париже, где по пути остановился на пару дней.