Ничего этого Оруэлл тогда не знал. Он только слышал, что прекратилась стрельба, видел, что с крыши телефонной станции исчез анархистский флаг, что означало поражение рабочих, и что на стенах в одночасье появились плакаты с призывами запретить ПОУМ. Партия была объявлена фашистской «пятой колонной» и изображалась в виде человека, у которого под маской с эмблемой серпа и молота скрывалась отвратительная рожа, меченная свастикой. Наконец, тогда же, в гостинице, как черт из табакерки, перед ним вырос тот самый коммунист, с которым он обсуждал возможность перехода в интербригаду. Говорят, это был некто Уолтер Тапселл, британский коммунист, который успел уже оповестить всех, что ему удалось переманить Оруэлла на «нашу» сторону. В отчете, посланном Тапселлом Гарри Поллиту в Лондон и, как утверждают, одновременно в штаб НКВД, он написал: «Самая заметная личность и самый уважаемый человек (в ПОУМ. – В.Н.) – это писатель Эрик Блэр. Политического чутья у него мало. Партийной политикой не интересуется и приехал в Испанию как антифашист. Однако в результате своего фронтового опыта он невзлюбил ПОУМ и ждет увольнения из их ополчения. В разговоре 30 апреля Блэр поинтересовался у меня, помешают ли ему связи с ПОУМ записаться в интербригаду. Он хочет сражаться на Мадридском фронте и заявляет, что через несколько дней официально подаст заявление к нам…»
Ошибся Тапселл, кажется, в одном – в отсутствии у Оруэлла «политического чутья». Ибо, когда они столкнулись вновь и Тапселл спросил, переходит ли он к ним, Оруэлл в ответ лишь усмехнулся: «Но ваши газеты пишут, что я фашист. Перейдя к вам из ПОУМ, я буду человеком подозрительным…» «О, это не имеет значения, – рассмеялся коммунист. – Ведь ты же только выполнял приказ». «Пришлось сказать ему, – заканчивает Оруэлл, – что после всего виденного мною я не могу служить в части, контролируемой коммунистами. Это значило бы, что меня рано или поздно заставили бы выступить против испанского рабочего класса… В таком случае, если мне придется стрелять, я предпочту стрелять не в рабочий класс, а в его врагов».
Оруэлл остался верен себе. Позже он, предположительно, напишет, что в те майские дни в Барселоне было убито 400, а ранено около 1000 человек. На деле убитых окажется в два раза больше – 900 человек, а раненых – около 4000. И в основном – как раз рабочих. Это скажет в статье «Оруэлл и испанская революция» Джон Ньюсингер. И он же напишет, что с той встречи в отеле и началось «политическое образование» Оруэлла…
Святая правда! Те дни и стали «университетами» Оруэлла. Вот когда он вспомнит фразу Орра, услышанную в начале: «Эта война – такое же надувательство, как и все другие». И вот когда в нем начнет крепнуть убеждение, высказанное им через много лет: «Всякий писатель, который становится под партийные знамена, рано или поздно оказывается перед выбором – либо подчиниться, либо заткнуться…»
Если бы меня спросили, что́ реально спасло Оруэлла от верной гибели в Испании, я бы ответил: ранение в шею. Иначе он кончил бы дни в тюрьме НКВД: всё шло к тому; я еще докажу это. Спасло уже то, что 10 мая, сразу после событий в Барселоне, он, как и некоторые другие, был отправлен на ставший по сути спасительным фронт – под Уэску. В ту часть, которая всё еще удерживала фронт.
Перед отправкой, кстати, заскочил за новыми ботинками. «Я трижды посетил мастерскую, где заказал их, – напишет в книге: – до начала боев, после их окончания и во время короткого перемирия 5 мая». А уже 10 мая он был под Уэской, где его дивизия Ленина была срочно переименована просто в 29-ю дивизию, а он, как и все командиры, получил отныне звание «teniente», что соответствовало младшему лейтенанту. Он по-прежнему охотился за фашистами и «был уверен, что рано или поздно, но своего фашиста подсидит…». Однако всё случилось наоборот. Через десять дней, 20 мая, «подсидели» его – ранили в шею. А ровно через месяц, 20 июня, поздним вечером, он, уже «ходячий», в последний раз приехал в Барселону. Увольнение с печатью его родной, бывшей Ленинской дивизии и справка докторов, признавших его негодным к службе, были в кармане. Путь в Англию, домой, был, казалось, открыт, но то, чем встретил его «Континенталь», повергло Оруэлла в ужас.
«Войдя в гостиницу, – пишет он, – я увидел в холле мою жену. Она встала и пошла ко мне с видом, показавшимся мне чрезмерно непринужденным. Жена обвила рукой мою шею и с очаровательной улыбкой, обращенной к людям, сидевшим в холле, прошептала мне в ухо: “Уходи!” – “Что?” – “Немедленно уходи отсюда!.. Не стой здесь! Выйдем отсюда!”» Знакомый француз, попавшийся по пути, вытаращил глаза: «Слушай! – прошептал он. – Ты не должен здесь появляться. Быстро уходи!»
Едва они оказались на улице, Оруэлл накинулся на Эйлин:
– Что? Что всё это значит?..
– ПОУМ запрещена. Почти все – в тюрьмах. Говорят, что начались расстрелы…
Это было правдой. Найдя в боковых переулках полупустое кафе, Эйлин торопливо пересказала ему, что случилось. Оказывается, еще 15 июня полиция внезапно арестовала Андреса Нина. Прямо в кабинете. И в тот же вечер, совершив налет на отель «Фалькон», арестовала всех, даже приехавших в отпуск ополченцев. Отель просто превратили в тюрьму, до предела набитую заключенными. В течение двух дней были арестованы почти все сорок членов Исполнительного комитета ПОУМ. Жен, не успевших скрыться, держали, как и Эйлин, в заложницах. Брали даже раненых ополченцев в госпиталях. Но больше всего поразило Оруэлла, что взяли и Коппа. Тот оказался в Барселоне с письмом, адресованным военным министерством полковнику, командовавшему инженерными частями на Восточном фронте. Копп завернул в «Континенталь» захватить вещевой мешок, а служащие отеля вызвали полицию. «Копп был моим другом, – пишет Оруэлл. – Он пожертвовал семьей, родиной, чтобы приехать в Испанию… Пройдя путь от рядового до майора, он участвовал в боях, был ранен… И за всё это они отплатили ему тюрьмой…»
Тут же, в кафе, Эйлин заставила мужа вывернуть карманы. Они разорвали его удостоверение ополченца, на котором большими буквами значилось: ПОУМ, уничтожили фотографию бойцов, снятых на фоне ПОУМовского флага, – за такие вещи, сказала Эйлин, теперь – тюрьма; оставили лишь свидетельство об увольнении со службы. На нем, правда, стояла печать 29-й дивизии, и полиция наверняка знала, что она была ПОУМовская, но без этого документа его могли арестовать как дезертира. И тогда же, в кафе, оба поняли: надо срочно выбираться из Испании. Условились встретиться на следующий день в британском консульстве, куда должен был прийти и Макнейр. Им нужно было проштемпелевать паспорта у начальника полиции, у французского консула и у каталонских иммиграционных властей. Опасен был лишь начальник полиции, но они надеялись, что британский консул как-то уладит всё, скрыв, что они были связаны с ПОУМ. «Испанская тайная полиция, – не без иронии напишет Оруэлл, – напоминает, конечно, гестапо, но ей не хватает гестаповской оперативности…»
Как они расстались тогда – неизвестно. Эйлин вернулась в отель, а он отправился в ночь – искать место для ночлега. «Всё мне опостылело, – вспоминал. – Я мечтал провести ночь в постели! Но пойти было некуда». ПОУМ не имела подпольной организации, не было ни сборных пунктов, ни явочных квартир, ничего. Пробродив полночи по городу, Оруэлл забрел в какую-то разрушенную церковь без крыши, нашарил в полутьме нечто вроде ямы и улегся на битый кирпич. Он так и не узнает, что ночная и враждебная ему площадь с разрушенной церковью будет через много лет названа его именем. Он лишь напишет, что лежать на кирпичах было не очень-то удобно, но зато – безопасно… Так проведет четыре последние ночи в Испании…
Дни были сравнительно спокойны. Надо было лишь не вертеться возле зданий ПОУМ, избегать гостиниц и не заходить в те кафе, где тебя знали в лицо. Полдня он проведет в городской бане – это казалось надежным, – но на другой день там было уже так много преследуемых, что вскоре и в бане случилась облава: ему рассказывали потом, что в ней было арестовано немало «“троцкистов” в костюме Адама»… Он же тем не менее всё равно повиснет на волосок от гибели – когда попытается вытащить из тюрьмы Коппа. Дикий поступок, но, помня, что он всегда выбирал не силу, а порядочность, – объяснимый.
«Тюрьмой» Коппа оказалось подвальное помещение бывшего магазина: две комнаты, куда набили человек сто, среди которых были даже дети. Ни нар, ни скамеек – лишь каменный пол, несколько одеял и нацарапанные на стенах слова: «ПОУМ победит!» и «Да здравствует революция!» Еще не видя в толпе Коппа, Оруэлл наткнулся на своего подчиненного, на Милтона, который еще недавно выносил его с позиций на носилках. Оба не подали даже вида, что знают друг друга. А протолкавшийся к ним Копп (был час свиданий, и народу набралось так много, что нельзя было двинуть и рукой) разулыбался. «Ну что же, – сказал почти радостно, – нас, должно быть, всех расстреляют». Говорила с ним в основном Эйлин – раненое горло Оруэлла издавало лишь писк. Но когда Копп сказал, что письмо из военного министерства, которое он привез полковнику, у него отобрали и оно хранится у начальника полиции, именно Оруэлл сообразил: письмо может помочь вырвать друга из застенка, подтвердит его «репутацию». Рисковый, смертельный поступок, но он, оставив Коппа и Эйлин, кинулся вон.
«Это был бег наперегонки с временем, – вспоминал. – Была уже половина шестого, полковник, наверное, кончал в шесть, а завтра письмо могло оказаться бог знает где». Он поймал такси, домчал до набережной, где было военное министерство, «помахал увольнительным удостоверением» преградившему путь часовому и, среди лабиринтов лестниц, коридоров и кабинетов, крича всем на ломаном испанском: «Полковник, начальник инженерных войск, Восточный фронт!..» – нашел нужную приемную. Квакающим голосом объяснил адъютанту, маленькому офицерику в ладно сидящей форме, что прибыл «по поручению своего начальника, майора Хорхе Коппа, посланного с важным заданием на фронт и по ошибке арестованного», и сказал про письмо, которое необходимо забрать. Да, кивал офицерик, возможно, Коппа арестовали по ошибке, да, надо разобраться, да,