Джордж Оруэлл. Неприступная душа — страница 64 из 127

Впрочем, несмотря на хор восторгов, Оруэлла сразила нераскупаемость книги. Через три месяца выяснилось, что из полутора тысяч экземпляров проданными оказались лишь несколько десятков. Это так удивило его, что он попросил Леонарда Мура подтвердить сообщение. А когда всё подтвердилось, решил, как сказал Эйлин, что это «происки Голланца и его друзей». Ошибся, думаю, с этим «диагнозом».

Судьба востребованности книг – не просто интересный и отдельный вопрос, но загадка из загадок. С формальной точки зрения «читательский провал» книги Оруэлла был понятен. «Журналистская лабуда» – обычная документальная книга «на злобу дня», такие при любой погоде выходят сотнями, и глаз покупателя лениво пропускает их на прилавке, уловив по заголовку, о чем, собственно, речь. Кроме того, Испания и все треволнения, связанные с ней, уже «прошумели» над Англией; обывателя волновали иные события: мюнхенский сговор, случившийся 28 сентября 1938 года, беспомощность загнувшейся Лиги Наций, оккупация Гитлером Чехословакии. А с неформальной? Почему при жизни автора, за долгие двенадцать лет, было продано лишь 600 экземпляров, а после смерти, со второго издания книги в 1951 году, она стала вдруг столь популярна, что по ней – по документальному тексту! – ныне спектакли ставят?! Что это? Отсвет посмертной славы писателя? Или преждевременность выхода самой книги? Ведь когда грянула холодная война пятидесятых, названная именно так и предсказанная именно Оруэллом, – востребованность ее и не могла не вырасти? Он и в ней обогнал время: книга была выражением позиции «третьего» в споре двух, в ней был независимый взгляд на непримиримую схватку двух систем – капитализма и социализма. Явленная, доказанная ложь и тех, и других. Тот «третий путь», который только-только начинают осторожно искать ныне. И если Ричард Рис сравнил «Памяти Каталонии» с другим шедевром ХХ века, книгой Дэвида Джонса «В скобках»[41], то я, разворошив память, могу сопоставить ее лишь с одной – тоже журналистской и тоже о крупнейшем политическом событии века: с книгой Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». Такой, наверное, и должна быть публицистика, и только так и следует писать!..

Это чуяли, это понимали пока только друзья Оруэлла. Сказать, что его не забывали в больнице, – ничего не сказать. В санатории (а в нем имелся чудный парк, свой розарий, какая-то кедровая аллея) побывали и Сирил Коннолли со Стивеном Спендером, и Дуглас Мойл, и Реджинальд Рейнольдс, и Джек Коммон, и Макс Плауман. Последний явился однажды с незнакомцем, тоже выпускником Итона и писателем Леопольдом Майерсом. Этот окажется в окружении Оруэлла типом редким: и натуральный богач, не считавший денег, и истый марксист по убеждениям.

Возможно, под влиянием Майерса в атмосфере, в «воздухе» горячих споров с друзьями как раз о месте писателя в «драке», под впечатлениями от долгих разговоров о политике Оруэлл еще в июне 1938 года и вступил в Независимую рабочую партию, под знаменами которой воевал в Испании. На письме с просьбой о приеме его в НРП стоит дата 13 июня – этим числом обозначен и членский билет его, хранящийся ныне в архиве Оруэлла. Он просто хорошо помнил программные установки НРП еще 1935 года, где говорилось, что политика ее «имеет в виду всеобщую стачку, чтобы остановить войну, – и социальную революцию на случай, если война произойдет…». Так что радикализм его, несмотря на разочарование в СССР, был по-прежнему «красного цвета»…

Вопрос из будущего: Меня всегда занимала проблема «неприкасаемых» тем в журналистике. О них ведь никто специально не договаривается, но как-то получается, что все о них знают. Тоже ведь «цензура» – такая коллективная «самоцензура», общее умолчание. Вот что лежит в основе этого?

Ответ из прошлого: В каждый данный момент существует «правильная» точка зрения, совокупность взглядов, про которую предполагается, что все порядочные люди соглашаются с ней, не рассуждая. И не то что то или иное мнение высказывать запрещается, но высказывать его просто «не принято», точно так же, как в викторианские времена «не принято» было в присутствии дамы упоминать в разговоре брюки… По-настоящему непопулярное мнение практически не имеет шансов прозвучать ни в ежедневной прессе, ни в интеллектуальных журналах…

Работая в газете, чьи позиции разделяешь, грешишь тем, что ей поддакиваешь, а в газете, которая по своей ориентации тебе далека, – тем, что умалчиваешь о собственных взглядах… Если издатели и редакторы так стараются не допустить в печать некоторые темы, то не потому, что опасаются преследования, а потому, что боятся общественного мнения… Современный писатель постоянно снедаем страхом… не перед общественным мнением в широком смысле слова, а перед мнениями той группы, к которой принадлежит он сам…

В.: Вот-вот, та «интеллектуальная трусость», о которой вы как-то сказали? «Самый худший враг», с которым «сталкивается писатель или журналист»… Добровольная цензура, когда «непопулярные идеи заглушаются, неудобные факты замалчиваются». Кстати, уважаемый вами Достоевский как-то заметил: «Боязнь прослыть доносчиком…» Актуально, между прочим, вот уже третий век. «Я бы мог сказать много хорошего и полезного и для общества, и для правительства, – признался однажды Достоевский, – а этого нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить… Меня бы либералы не простили…» Вот и по-вашему выходит, что грешат этим как раз «любители прогресса» – передовая интеллигенция. Ведь так?

О.: Поймите, всегда есть… доминирующая ортодоксия… Последние полтора примерно десятилетия такой ортодоксией, особенно влиятельной среди молодежи, является «левизна». Для нее самыми ценными эпитетами остаются слова «прогрессивный», «демократический», «революционный», а теми, которых приходится пуще всего страшиться, – «буржуазный», «реакционный», «фашистский»: не дай бог и к тебе прилипнут эти клички. Ныне чуть не все и каждый, включая большинство католиков и консерваторов, «прогрессивны»… Все мы… антифашисты, антиимпериалисты, – все презираем классовые разделения… Но у «левых» есть своя демагогия и ложь, а поскольку это не признаётся, некоторые проблемы становится просто невозможным по-настоящему обсуждать.

В.: Альбер Камю сказал: «В Испании стало понятно… что сила может одолеть дух, что бывают времена, когда мужества недостаточно…»

О.: Замечая одни только жестокости, гнусность, бессмысленность войны – а в данном случае еще и казни, интриги, ложь, неразбериху, – трудно удержаться от вывода, что «одни ничуть не лучше других. Я сохраню нейтралитет». Однако на деле нейтральным быть нельзя… Почти всегда одна сторона… знаменует прогресс, а другая – реакцию… По сути, это была классовая война… Победил Франко, и повсюду… держатели прибыльных акций потирали руки. Вот в чем главное, а все прочее – накипь.

В.: А может, писателю, раз всё так изменчиво, вообще не касаться «большой политики»?

О.: Нет!.. Когда писатель считает, что войну необходимо выиграть, пусть он в ней участвует как солдат, но откажется прославлять ее в своих книгах… Ни при каких условиях нельзя… отступать от логики мысли, почуяв, что она ведет к еретическим выводам…

В.: «Еретические выводы» – это про вас!.. Но вот вопрос почти еретический. Знали ли вы, что могли бы убить самого Черчилля, случись ему оказаться в Испании? Он ведь не просто «симпатизировал Франко», он «открыто поддерживал его и еще в марте 1937 года хотел признать власть франкистов».

О.: Самое непостижимое в испанской войне – это позиция великих держав… Кто в 1936-м не понимал, что достаточно было Англии оказать испанскому правительству помощь, хотя бы поставив оружия на несколько миллионов фунтов, – Франко был бы разгромлен?.. Не требовалось в то время быть ясновидящим, чтобы предсказать близящуюся войну Англии с Германией… И тем не менее самым подлым, трусливым и лицемерным способом английские правящие классы отдали Испанию Франко и нацистам.

В.: Вот почему? Ведь половина Европы понимала, чем опасен фашизм?

О.: Потому что были профашистски настроены… Они усвоили одно: что Гитлер и Муссолини враждебны коммунизму. Отсюда делался вывод, что эти двое должны быть дружественны британскому получателю дивидендов… Известно же, что для богатого, если он не еврей, фашизм не так страшен, как коммунизм…

В.: Да, я был поражен, когда прочел, что Черчилль в 1936-м посвятил Гитлеру хвалебную статью. Даже написал, что он станет «украшением человечества».

О.: Злонамеренны или просто глупы английские правители – вопрос, на который в наше время ответить крайне сложно…

В.: «Сталинизм», «анархизм», «национализм», «фашизм» – это всё актуально и сегодня. И как мы, особенно писатели, должны сопротивляться этому? Ведь где-то здесь и возникают те самые «неприкасаемые темы»?

О.: Можно ли бесстрастно относиться к человеку, который грозится перерезать тебе глотку? В мире, где сражаются… всякая мыслящая личность вынужденно принимает ту или другую сторону… Время… развенчало понятие «искусства для искусства», но вместе с тем завело нас в тупик, поскольку большинство молодых писателей попытались связать себя какой-либо политической идеей, которая, лишая внутренней свободы, может привести их к интеллектуальной недобросовестности… Нельзя приносить в жертву политическому кредо интеллектуальную честность… во всяком случае, принеся эту жертву, нельзя остаться писателем… События последнего десятилетия… лишили литературу Англии сколько-нибудь определенного направления, но тем вернее помогли определить границы искусства и пропаганды.

Последнее предложение – это фраза из статьи Оруэлла, которая так и называлась: «Границы искусства и пропаганды». Но, с другой стороны, это первая по значению мысль, которая занимала его после Испании. Есть ли они, эти границы? Есть ли «неприкасаемые темы», и можно ли писателю остаться в стороне от «схватки века»? Что в такой схватке добро, что – зло? Какой должна быть «форма борьбы» литератора? И как остаться при этом независимым? «Башня из слоновой кости» – или «партийная машина»? Или все-таки – «дерзай стоять один»?.. Но главное – как выявить, ухватить первопричину противоречий века? В чем она? Или все-таки – в ком?..