В.: Вы даже выкопали где-то брошюру Максима Литвинова от 1918 года, в которой Сталин даже не упомянут, зато высоко оценены Троцкий, Зиновьев и Каменев.
О.: Что делать с такой брошюрой даже самому честному коммунисту? В лучшем случае, как подобает мракобесу, объявить ее нежелательным документом, подлежащим запрету… Важно, однако, не то, что это происходило, а то, что, даже когда об этом становилось известно, левая интеллигенция в целом никак на это не реагировала…
В.: «Левая интеллигенция» в Англии, ваши «интеллектуалы»?
О.: Наши собственные… <Они> склонны… доказывать, что раз уж абсолютная истина недостижима, то большой обман ничуть не хуже малого… Проблема здесь простая: имеет ли право всякое мнение – каким бы непопулярным, каким бы даже дурацким оно ни было, – имеет ли оно право быть выслушанным? Задайте вопрос в такой форме – и, наверное, любой английский интеллигент почувствует, что следует сказать «да». Но… спросите конкретней: «А как насчет критики Сталина?..» И ответ почти наверняка будет «нет»… Всякий журналист, безоговорочно поддерживающий СССР так, как желательно самим русским, вынужден был молчаливо соглашаться с заведомым искажением важных вопросов… В наш век само понятие свободы мысли подвергается нападкам с двух сторон: его врагов в теории, апологетов тоталитаризма, а с другой – непосредственных врагов на практике, монополий и бюрократии…
В.: Вообще в мире? То есть всюду?
О.: Против любого писателя работают… концентрация печати в руках горстки богачей; монополия на радио и кинематографе; нежелание публики тратить деньги на книги; расширение деятельности официальных организаций вроде министерства информации Англии и Британского совета, которые помогают писателю держаться на плаву, но зато… диктуют, что ему думать…
В.: Ваш учитель французского, Олдос Хаксли, рассмеялся как-то: «Свобода – это круглая пробка в квадратной дыре…» Какой безнадежный, однако, сарказм!
О.: Хваленая свобода британской прессы существует скорее в теории… И самое чудовищное в литературной цензуре в Англии заключается в том, что она по большей части добровольна.
В.: Но мысль невозможно убить. Вы же сами – пример этого?
О.: В прошлом… представление о бунте совпадало с представлением о честности мышления. Еретиком – в политике, морали, религии… был тот, кто отказывался насиловать собственную совесть… Если человек бесстрашно мыслит, он не может быть политически правоверным… Политику, скажем, любые зигзаги даются легко; с писателем – другое дело… В любом случае он разрушает свой творческий потенциал. Его не только покинут творческие замыслы – сами слова, к которым он обращается, будут под его пером выглядеть мертвыми…
В.: Но разве писатель даже при самой жесткой диктатуре не может, как личность, сохранить внутреннюю свободу или, как вы пишете, «преобразить или перелицевать свои еретические мысли таким образом, что у властей не хватит мозгов их распознать?..»
О.: Зачем вообще пишутся книги? За исключением низкопробной беллетристики, литература – это попытка повлиять на взгляды современников… Писатель… может показать действительность в искаженном и окарикатуренном виде, чтобы прояснить, что именно хочет сказать. Но он не может исказить картину собственного сознания, не может и с малой долей убедительности говорить, что ему нравится то, что не нравится, или что он верит в то, во что на самом деле не верит. Если его заставляют это делать, конец один: его творческий дар иссякает… И во всяком тоталитарном обществе… возникает угроза гибели художественной прозы…
В.: Вы не преувеличиваете? Ведь существует возможность «писать в стол», даже «в огород»: в сталинские времена писатели, случалось, закапывали свои рукописи в огородах – до лучших времен… А с другой стороны, большинство «правоверных» членов Союза писателей СССР, в силу этих же причин, всё упрощались и уплощались в своем творчестве до порой полного примитива…
О.: Человеческой изобретательности, видимо, достанет на то, чтобы книги писали машины. Механизированный процесс уже, как легко убедиться, запущен в кино и на радио, в рекламе и пропаганде, а также в примитивных разновидностях журналистики… диснеевские фильмы делаются, по существу, фабричным методом… Сценарии радиопостановок обычно пишут измотанные литподенщики, которым заранее заданы тема и ее освещение; но и здесь то, что выходит из-под их пера, – всего лишь заготовка, а уж продюсеры и цензура перекраивают ее по-своему… Некоторые… предлагают наборы карточек с персонажами и ситуациями, так что достаточно перетасовать и разложить колоду… Таким или иным сходным образом, вероятно, будет делаться литература в тоталитарном обществе, если оно сочтет, что литература пока что ему необходима. Воображение – и даже, насколько возможно, сознание – будет исключено из процесса писания. Бюрократы станут планировать книги по основным показателям, а сами книги… сохранят не больше от оригинального произведения, чем сходящий с конвейера «форд»… Само собой разумеется, всё производимое таким способом будет хламом; но все, что не хлам, будет представлять опасность для государственного устройства… Литература обречена, если погибнет свобода мысли…
В.: Но в статье «Подавление литературы» вы все-таки пишете, что «когда-нибудь в будущем»…
О.: Когда-нибудь в будущем, если человеческий разум превратится в нечто совершенно отличное от себя нынешнего, мы, возможно, научимся не отделять литературное творчество от честной мысли. Но в настоящем мы знаем только, что воображение, подобно некоторым диким животным, не желает размножаться в неволе. Каждый писатель или журналист, эту истину отрицающий – а почти все теперешние славословия по адресу Советского Союза несут в себе или подразумевают такое отрицание, – по существу, работает тем самым на свое уничтожение.
Страхи писателя были небеспочвенны. Но с высоты сегодняшнего дня мы знаем: исключения даже в сверхзакрытых обществах были и есть. Пусть «в огород», но книги писались. Исключительные произведения, те, которые и остались в истории, – литература правды, искренности, сопротивления. Это равно касается и Запада, и Востока.
Когда-то Оруэлл, мастер парадоксов, сказал: «Абсолютно белое, как и абсолютно черное, кажется каким-то дефектом зрения». Таким «дефектом» для читающего человечества – и раньше, и сейчас – стала, при всей условности термина, антиутопическая литература. Белое – или абсолютно черное… Концентрация как чистого добра, так и незамутненного зла, о котором предупреждали честные писатели.
Комментарий: Война идей и людей
Ровно сто лет назад, осенью 1916 года, из английского порта вышел русский ледокол «Святой Александр Невский». Через год со стапелей Ньюкасла, на уже известной нам реке Тайн, сойдет и второй русский ледокол – «Святогор». Первый очень скоро получит в СССР имя «Ленин», а второй, переименованный в 1922-м в ледокол «Красин» (по имени советского посла в Лондоне Красина), и по сей день стоит на Неве в Петербурге против Горного института. Он (ныне ледокол-музей), сопровождавший караваны британских судов в Архангельск в 1918 году, когда туманный Альбион был союзником русских по Антанте, который потом был затоплен нами, чтобы, напротив, преградить проникновение британцев в Россию, когда британцы стали врагами Советов, который позже, поднятый со дна, спасал полярную экпедицию Умберто Нобиле, – так вот, этот ледокол, если возвращаться к началу его жизни, был построен на заводе Армстронга под наблюдением представителя заказчика, архитектора-корабела Евгения Замятина. Ни один чертеж корабля не попадал в мастерские, пока не был проверен и подписан: «Chief surveyor of Russian Icebreakers Building E.Zamiatin»[71]. Кораблестроитель по образованию и уже довольно известный писатель, Замятин днем строил в Англии ледоколы, а по вечерам писал роман об англичанах «Островитяне». А еще на стареньком «рено» мотался по делам службы между верфями Глазго, Сандерленда и даже Саут-Шилдса. И, зная это, как не поразиться в очередной раз переплетению и историй, и вообще истории?! В Саут-Шилдсе, городке на реке Тайн, росла в это время Эйлин, будущая жена Оруэлла, в Сандерленде бывал тринадцатилетний тогда Эрик Блэр, а в Лондоне, куда наезжал Замятин, в это же время русский поэт Николай Гумилев встречался, о чем я писал, с преподавателем Оруэлла – третьим автором самых знаменитых антиутопий Олдосом Хаксли. Совпадения, но ведь какие!
Замятин, как и Гумилев, поспешит в Россию в 1917-м. Он, как человек «революционных убеждений» и даже член РСДРП, отсидевший в царских тюрьмах и ссылках, не желал пропускать «великих событий». Поспешит, не догадываясь, что, когда в 1922-м напишет роман «Мы», отвергнутый издателями в СССР, вернется в англоязычный мир через два года первым переводом своей книги на английский. В СССР же его роман будет опубликован только в 1988 году, как раз тогда, когда у нас впервые будут опубликованы и «Скотный двор», и роман «1984», и Хаксли с его антиутопией, и даже запрещенный ранее Гумилев.
«Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. А если писатель должен быть благоразумным… не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться надо всем, как Франс, – тогда нет литературы бронзовой. А есть только бумажная, газетная… в которую завтра завертывают глиняное мыло…»
Это не слова Оруэлла, который всю жизнь поминал и ссылался и на Свифта, и на Франса. Нет, это статья Замятина «Я боюсь», написанная им еще в 1921-м. Но под каждым словом ее мог бы, думаю, подписаться и Оруэлл. Как мог согласиться с Замятиным, когда тот скажет позже: «Мир жив только еретиками. Наш символ веры – ересь… Война империалистическая и война гражданская обратили человека в материал для войны, в нумер, в цифру… Гордый