Джордж Оруэлл. Неприступная душа — страница 93 из 127

ски представился, когда за полтора месяца до победного мая 1945 года Оруэлл, по журналистской командировке, отправился во Францию и Германию. О попытках отыскать Замятину в Париже ничего ныне не известно[75], а вот Эйлин, свою жену, он как раз в этой командировке и потеряет – Эйлин умрет в его отсутствие. Более того, отъезд его и стал – пусть и в малой степени – причиной ее смерти.


Четыре месяца не дожила Эйлин до публикации «Скотного двора». Умерла через две недели после того, как Оруэлл, уволившись из Tribune, отправился в Европу в качестве военного корреспондента от Observer и газеты Manchester Evening News. По датам выходит: Эйлин обратилась к врачам в первой декаде марта 1945 года, а мужа проводила только 15 числа. До этого чувствовала себя всё хуже и хуже: быстро уставала, у нее всё чаще случались приступы тошноты и головокружения.

Врачи сказали: нужна срочная, неотложная операция. Но вот сказала ли она об этом мужу, или, чтобы не волновать его, предпочла скрыть диагноз? Косвенной причиной ее смерти называют упущенное время. Эйлин отложила операцию сначала из-за отъезда мужа, потом – пока пристраивала сына, потом – когда отвечала на письма Оруэлла, которых в Лондоне накопилась целая гора. Лишь вечером 21 марта села писать мужу большое письмо. Бодрилась, конечно, но письмо всё равно вышло мрачноватое. Сообщила, что возникла необходимость удаления опухоли матки, что решила делать операцию в Ньюкасле – там дешевле – и что в случае ее смерти их приемного сына могли бы взять на воспитание ее школьная подруга Нора Майлз и ее муж Квартус, врач по профессии («Ты, правда, никогда не видел ни ее, ни его»). Закончила, пытаясь быть оптимистичной: «Ко времени, когда ты вернешься домой, я уже наконец поправлюсь, и ты не будешь свидетелем больничных кошмаров, которые ты так не любишь». А последним письмом к мужу станет та почти дневниковая запись, сделанная на операционной каталке. «Сейчас у меня будет операция, мне сделали инъекцию (морфий в правую руку, что мне мешает), помыли и упаковали, как драгоценный образ, в шерстяной кокон и бинты…» И – заснула. Через четверть часа, когда ей к морфию добавят смесь эфира и хлороформа, она скончается от сердечного приступа. Аллергия оказалась не на морфий – на эту смесь. «Почему эта смесь была необходима и каковы были все детали случившегося, – напишет, когда вырастет, Ричард, приемный сын, – всё это так и не было раскрыто». Короткое следствие пришло к выводу, что умерла «от сердечной недостаточности и неумелого применения эфира и хлороформа». Это и сообщат Оруэллу, когда он на военном самолете срочно вернется в Англию.

Похоронят Эйлин там, где она родилась, в районе Саут-Шилдса. Все отметят, что Оруэлл был в глубоком шоке. «Единственное утешение в том, думаю, – напишет он в те дни Лидии Джонсон-Жибуртович, – что она не страдала». А другая знакомая Оруэлла, писательница Айнез Холден, одна из немногих, кто видел его в дни похорон, напишет: «Он рассказывал о смерти Эйлин и не пытался скрыть свое горе…» Но через пять дней снова был в Европе, где шел последний месяц самой кровопролитной войны…

4.

Континент лежал перед ним бесконечно униженным. «Проезжая сквозь разрушенные города, – напишет в одной из первых корреспонденций из Европы, – ты действительно начинаешь сомневаться, что цивилизация еще продолжается». Кровь, слезы, бездомье, неизбывное горе, тысячи сирот, инвалидов и обездоленных и, с другой стороны, – радость освобожденных и освободителей, цветы, объятия – и месть, которая лучше любого рентгена проявляла в людях и человеческое, и зверское. «Существовавший в нашем представлении нацистский убийца, против кого мы вели борьбу, выродился теперь в несчастного, жалкого человека, которого надо… лечить в психбольнице», – напишет. И добавит: «Мести не существует. Месть – это то, что хочет совершить человек бессильный потому, что он бессилен: когда же бессилие уходит – уходит и желание мстить…»

Освобожденный Париж просто не узнал: Латинский квартал был мертв, а редкие прохожие, как написал, «напоминали призраков». Досадовал, что сорвалась встреча с Альбером Камю – он напрасно прождал того целый час в кафе Deux Magots на Сен-Жермен. Они так и не увидятся. А еще, конечно, поразил его Хемингуэй – одна из двух неожиданных встреч. Впрочем, можно сказать, что они оба поразили друг друга.

Хемингуэя случайно обнаружил в списке постояльцев отеля Scribe – единственном, где, как ему сказали, работало паровое отопление. Но даже если бы в Scribe царил адский холод, Оруэлл все равно бы выбрал эту гостиницу – ведь там работал когда-то официантом его друг по прошлым несчастьям, «русачок» Борис, отставной капитан Второго сибирского полка, с которым он делил горбушки и брился двухмесячным лезвием. Может, потому и прошерстил список живущих в отеле. И – споткнулся на имени «Хемингуэй», единственного знакомого в нынешнем Scribe

– Я – Эрик Блэр, – сразу же шагнул через порог номера американца Оруэлл.

– Ну и какого х… вам надо? – пакуя чемоданы, спросил его Хемингуэй.

– Я Джордж Оруэлл, – поправился он.

– Какого же х… вы сразу не сказали это? – потянулся тот за бутылкой виски…

Хемингуэй дважды вспомнит потом эту встречу. Первый раз – через три года, когда в письме Сирилу Коннолли передаст привет Оруэллу: «Если вы как-нибудь встретитесь с Оруэллом, напомните ему, пожалуйста, обо мне. Он мне очень нравится, но мы встретились в тот момент, когда у меня совершенно не было времени». А второй раз и уже подробнее напишет в неоконченном романе-мемуаре «Проблеск истины», который его сын Патрик сподобится подготовить к печати только в 1999-м, к столетию отца…

«Я… встретил его, – напишет Хемингуэй, – после Арденнской операции…» Сам Хемингуэй – это известно – не смог пропустить и высадку союзников в Нормандии, и Арденны, и освобождение Парижа, когда даже возглавил отряд французов-партизан в двести штыков. В отеле он как раз и паковал свой «арсенал», когда в дверях возник Оруэлл.

«Оруэлл явился ко мне в гражданской одежде… и попросил взаймы пистолет, потому что “они” за ним следили. Он хотел что-нибудь миниатюрное, незаметное под одеждой, и я удовлетворил его просьбу, предупредив, что человек, в которого он выстрелит из него, в конце концов, наверное, умрет, но ждать придется долго. Тем не менее пистолет есть пистолет, да и Оруэллу, я полагал, он был нужен скорее как талисман.

Оруэлл, – пишет, – выглядел изможденным и взвинченным, и я пригласил его отобедать. Он отказался, сославшись на спешку. Я предложил ему в охрану пару крепких парней. Он поблагодарил и сказал, что, кроме пистолета, ему ничего не надо. Мы обменялись парой слов об общих знакомых, и он откланялся. Я поручил двум парням провести его от гостиницы и проверить, есть ли слежка. На следующий день мне доложили: “Папа, за объектом слежки нет. Он довольно подвижен и отлично знает Париж. Мы навели справки у такого-то – похоже, объект никого не интересует. У него есть связи в британском посольстве, однако ничьим агентом он не является. Информация неофициальная, но надежная. Хотите подробную сводку перемещений?” “Ни к чему, – сказал я. – Надеюсь, он весело проводит время…”»

Хемингуэй писал эти строки в 1953-м, когда до Нобелевской премии его оставался еще год. Но написанного вполне хватает, чтобы понять: слишком разными оказались они – лепящий в себе культ стопроцентного мужчины, некоего «мачо» Хемингуэй и комплексующий, подозрительный, весь в переживаниях Оруэлл. Они и в творчестве, и в понимании событий были едва ли не противоположны. И Париж-праздник оказался для них разным, и Испания в ее гражданском противостоянии (вспомним хотя бы пьесу Хемингуэя о войне на Пиренеях под говорящим названием «Пятая колонна»). Ну и мне лично, конечно, жаль, что Хемингуэй не захотел подробной «сводки перемещений» Оруэлла. Она добавила бы красок в портрет моего героя.

Да, и вот еще. Своим описанием встречи с Оруэллом опытный и пожитой – именно пожитой, а не пожилой – Хемингуэй намекает, почти насмехаясь, что его «парижский гость» маниакально боялся слежки. Что ж, придется напомнить: сам «мачо» к концу жизни только и думал об этом – о слежке ФБР уже за ним. Даже попав из-за этого в психушку, он только и жаловался оттуда, что и в палате его спрятаны жучки. А когда 2 июля 1961 года застрелился из ружья, то на запрос друзей его в ФБР был получен четкий ответ: да, слежка за Хемингуэем была, было прослушивание его телефона, в том числе и в психбольнице, и всё потому, что властям казалась подозрительной его активность на Кубе. Ровно так, как признали потом спецслужбы и слежку за Оруэллом…

Второй знаковой встречей Оруэлла в Европе стала встреча с Исааком Дойчером – бывшим троцкистом, историком, которого мы знаем по толстым книгам о Троцком и Сталине и знали бы и по труду о Ленине, если бы он не умер в 1967-м. С Дойчером Оруэлл проживет несколько дней в одной комнате, в лагере для журналистов. И тогда же оба узнают, что в Европу их отправила в командировку одна и та же газета – Observer.

Дойчер был на четыре года младше. Он, как и Оруэлл, в молодости считал себя поэтом, потом, в девятнадцать лет, вступил в компартию Польши, был даже редактором коммунистических изданий. В 1931-м успел побывать в СССР, где ему уже тогда предлагали преподавать историю социализма и научного коммунизма, но он предпочел вернуться на родину для подпольной работы. Через год публично выступит против сталинской политики, за что его немедленно исключат из компартии, хотя в 1938 году он, не поддержав решение основать Четвертый Интернационал, отойдет и от троцкизма. И только в апреле 1939-го, накануне оккупации Польши Германией, эмигрирует в Лондон.

«Помню, – пишет Дойчер, – как озадачило меня упрямство, с которым Оруэлл рассуждал о “заговорах”… Он был непоколебимо убежден, что Сталин, Черчилль и Рузвельт сознательно создали заговор, чтобы поделить мир, причем поделить с пользой для себя и потом его вместе поработить. “