Клариссу кремировали 13 ноября 1999 года, в субботу, в крематории на Голдерз-Грин. Ехать за катафалком было невыносимо. Ее мать Лавиния, когда дочь отправилась в последний путь, совсем потеряла самообладание, и он обнял ее, плачущую. Они двигались через Лондон Клариссы, через Лондон, в котором они жили вместе и раздельно, — через Хайбери, Хайгейт, Хэмпстед. «О... О...» — стонал он про себя. У крематория ждали двести с лишним человек, и у всех на лицах было горе. Он говорил у ее гроба, как у них все начиналось, как он впервые увидел ее на благотворительном вечере несущей «Маме» Касс Эллиот[269] на сцену чай, как их друзья Конни Картер и Питер Хейзелл-Смит устроили ужин вчетвером, чтобы их познакомить, как он ждал ее два года. «Я влюбился быстро, она медленно», — сказал он. Как в июньское воскресенье у них родился сын, их самое большое сокровище. После родов акушерка выставила его за дверь на то время, пока они все убирали и одевали молодую мать, и он бродил по пустым воскресным улицам, искал цветы и дал продавцу газет за «Санди экспресс» десятифунтовую бумажку просто ради возможности сказать: «Сдачи не надо, у меня сын родился». Мы никогда не расходились из-за тебя во мнениях, Зафар, и теперь она живет в тебе. Я гляжу на твое лицо — и вижу ее глаза.
Последующие месяцы были для Зафара, пожалуй, самым тяжелым временем. Он горевал по матери, а между тем его дом на Берма-роуд был продан, и ему надо было искать себе новое жилье. Вдобавок из музыкального турне с диджеями Фэтсом и Смоллом, которое он рекламировал, ничего не вышло, его деловой партнер Тони испарился, оставив ему на прощание немалые долги, и его отец, выручая его, изрядно потратился, так что на какое-то время — ненадолго — Зафаром овладело чувство, что он лишился всего: матери, работы, дома, веры в себя, надежды, а тут еще отец сообщает ему, что, вероятно, расстанется с Элизабет и уедет жить в Америку. Чудненько!
И приятно спустя дюжину лет иметь возможность сказать: Зафар доказал, что правильно выбрал путь, он поразительно упорным трудом пробил себе дорогу, с успехом сделал карьеру в мире развлечений, паблик рилейшнз и организации публичных мероприятий, его повсюду любят и уважают, и пришло время, когда уже не ему говорят: «О, вы сын Салмана», а говорят его отцу: «О, вы папа Зафара».
Дорогой я в 52 года!
Это что такое? Твой старший сын лежит на полу, сам не свой от горя из-за смерти матери и из-за экзистенциального страха перед будущим, твоему младшему всего два года, а ты присматриваешь себе квартиру в Нью-Йорке, потом гоняешься в Лос-Анджелесе за своей опиумной грезой, которая в Хэллоуин всегда наряжается в костюм Покахонтас и которая сулит тебе крах? Вот, значит, ты каков? Ну и рад же я, что ты повзрослел и стал мной!
Искренне твой
я в 65 лет.
Дорогой 65!
Повзрослел? Ты уверен?
Искренне твой
52.
«Мы с тобой один человек, — сказала она ему, — мы хотим одного и того же». Он начал знакомить ее со своими нью-йоркскими друзьями, начал знакомиться с ее друзьями, и, когда он был с ней в Нью-Йорке, он знал, чего хочет: новой жизни в Новом Свете, жизни с ней. Но был вопрос, который возник и не уходил: насколько жестоким он готов быть в этом стремлении к счастью для себя?
Был и другой вопрос. Те, у кого он мог бы купить жилье, — не испугаются ли они попросту, черт бы их драл, висящей у него над головой тучи? Он-то считал, что туча рассеивается, но другие могли думать иначе. Были квартиры, которые ему понравились — в Трайбеке, в Челси[270], — но с ними ничего не вышло, потому что запаниковали застройщики: никто, сказали они, не захочет жить с ним в одном доме. Риэлторы говорили, что понимают застройщиков. Но он твердо решил добиться своего вопреки их нежеланию.
Он полетел в Лос-Анджелес к Падме, и в первый же вечер она спровоцировала дикую ссору. Мир яснее ясного давал ему понять, что он находится не в том месте, не с той женщиной, не в том городе, не на том континенте и не в то время. Он переехал из ее квартиры в отель «Бель-Эйр», забронировал более ранний рейс в Лондон и позвонил Падме: сказал, что чары рассеялись, он пришел в чувство и возвращается к жене. Потом сказал по телефону Элизабет, что его планы изменились, но спустя считаные часы Падма стучала в дверь его номера и умоляла простить ее. К концу недели она вернула его себе.
Эти месяцы нерешительности причинили Элизабет более тяжкие страдания, чем что бы то ни было, — он отчетливо видел это и тогда и позже. Он пытался попрощаться — и осекался. Он пытался уйти — и спотыкался. Эти его метания взад-вперед ранили ее все больнее. Он возвращался в Лондон, и Падма слала ему электронные письма, полные обжигающей страсти. Погоди же у меня. Я одного хочу — твоего блаженства. Жду не дождусь, чтобы я смогла уморить тебя счастьем.
А тем временем за несколько дней до Рождества дом на Бишопс-авеню был ограблен.
Берил, помогавшая им по хозяйству, придя утром, увидела, что входная дверь распахнута и что один из их чемоданов и ящик Зафара с инструментами вынесены во двор. На первом этаже все внутренние двери были открыты, что тоже было необычно. Они привыкли запирать их на ночь. Ей послышалось какое-то движение наверху, она подала голос, не получила ответа, испугалась, решила не входить и позвонила Фрэнку Бишопу. Фрэнк позвонил ему по мобильному, но он спал, и звонок приняла голосовая почта. Потом Фрэнк позвонил по обычному телефону, разбудил Элизабет, и она бросилась к нему: «Вылезай из постели!» Окна верхнего этажа были открыты, шторы подняты, занавески отдернуты. Он заметался по дому. Разбудил Зафара, который ничего не слышал. Увидел еще одно распахнутое окно. Из его кабинета пропал орденский знак французского Ордена искусств и литературы и пропал фотоаппарат. Ноутбуки, паспорт, видеокамера были на месте. Забрали наручные часы и американские доллары, но карту «Американ экспресс», лежавшую там же, где валюта, не взяли. Все драгоценности Элизабет были в сохранности, в том числе кольцо с бриллиантами, лежащее на видном месте. Унесли стереосистему Зафара и кое-какие вещи, украшавшие гостиную: фигурку Ганеши из белого сплава, резной слоновий бивень, купленный в Индии в начале семидесятых, серебряную шкатулку, старинное увеличительное стекло и маленький восьмиугольный иллюминированный Коран, который подарила ему перед свадьбой Мэй Джуэлл, бабушка Клариссы. Из столовой взяли деревянный ящичек со столовым серебром. И все.
Окно их спальни было распахнуто. Тут явно поработал искусный домушник. Влез в окно спальни, оставил грязные следы на полу — и никого не разбудил. От этой мысли бросило в холод. Вор пробрался мимо, но ни один из троих не открыл глаз. Понял ли злоумышленник, в чей дом он проник, чей орден украл? Узнал ли по лицу, что за человек спит в постели? Сообразил ли, что страшно рискует? Если бы в доме по-прежнему ночевали полицейские, они, вполне возможно, застрелили бы его.
Никто не пострадал. Это было главное. Но не засвечен ли дом? Приехал Фрэнк Бишоп, Берил решилась войти, потом явились люди из Скотленд-Ярда, чтобы оценить ситуацию. Если это был простой рождественский воришка, что представлялось наиболее вероятным, можно было рассчитывать, что он не передаст информацию исламским террористам и не поделится ею с прессой: этим он выдал бы себя. Так что — сидим на месте и надеемся на лучшее. Да. Так они и порешили.
Элизабет взяла Милана и поехала навестить Кэрол, а он остался со своими мучительными вопросами к самому себе. Приближались празднества по случаю третьего тысячелетия, и он разрывался на части. А из Ирана, между прочим, сообщили: пятьсот фанатиков заявили, что готовы продать каждый по почке, чтобы собрать деньги на его устранение. И это могло избавить его от душевных терзаний. Верное средство от всех болезней — так Томас Мор назвал топор палача.
Умер Джозеф Хеллер и унес с собой великое добродушие. Умерла Джилл Крейги, и с ней ушла великая доброта.
Накануне Нового года гуру пиара Мэтью Фрейд и его невеста Элизабет, дочь Руперта Мердока, пригласили их в зал «Миллениум доум». Он взял с собой Элизабет, Зафара, Мартина и Исабель, дома с Миланом осталась новая няня Сьюзен. В зале Тони Блэр, остановившись пожать руки Мэтью и Элизабет, пожал заодно и ему руку. Когда пришло время спеть «Auld Lang Syne»[271], королеве пришлось взять Блэра за руку, и на лице ее возникло чуть заметное неудовольствие. Элизабет взяла за руку его, и ее лицо выражало ужасную смесь любви и страдания. Забыть ли старую любовь и не грустить о ней? — пели они, а потом наступила полночь, и по всей Англии зазвонили церковные колокола, «проблема 2000» не вывела из строя компьютеры, не было террористических атак, и рассвет новой эпохи не ознаменовался ничем необычным. В моментах времени нет никакого волшебства. Только люди могут вызывать перемены, величественные или дьявольские. Их судьба — в их собственных руках.
Дорогое Тысячелетие!
Что бы ни говорили, ты — фальшивка. Переход от 1999-го к 2000 году был бы началом нового тысячелетия лишь в том случае, если бы перед первым годом от Рождества Христова шел нулевой, но, поскольку такового не было, два тысячелетия миновали к концу двухтысячного года, а не к его началу. Колокола, фейерверки, уличные празднества — все это опередило события на год. Подлинный переходный момент нам еще предстояло пережить. И, поскольку я шлю тебе это послание со своего места в будущем — с места этакого всезнайки, — могу сказать со всей ответственностью: если принять во внимание выборы в США в ноябре 2000 года и последующие известные сентябрьские события 2001 года, становится ясно, что настоящая перемена произошла через год после той фальшивой даты.
В крещенский сочельник, всего через две недели после того, как Элизабет возила Милана «к бабушке», Кэрол Нибб совершила попытку самоубийства, оставив записки, адресованные нескольким людям, включая Элизабет. Она писала, что не верит в лечение и предпочитает «со всем покончить». Она осталась жива: доза морфия оказалась недост