Сцену презентации снимали два дня. Рене Зеллвегер даже при выключенных камерах не переставала говорить с британским выговором, поэтому было странное ощущение, что он беседует с самой Бриджит Джонс, а не с играющей ее актрисой. Колин Ферт был забавен и полон дружелюбия: «Я втайне надеюсь, что вы здесь сядете в калошу, потому что я-то не умею книжки писать». А Хью Грант поцеловал его. Это произошло в сцене, где они с Хью, давние друзья, встречаются после долгой разлуки, и перед одним из дублей Хью спросил: «Вы не против, если я поцелую вас вот сюда?» — после чего смачно чмокнул его в ошеломленные губы. В окончательный вариант сцена не вошла. Мой первый поцелуй на экране, думалось ему, — и не с кем-нибудь, а с Хью Грантом! — безжалостно вырезали ножницы монтажера. (Из мужчин, помимо Гранта, его целовал только кинорежиссер Абель Феррара, который, встретившись с ним в нью-йоркском ночном клубе, обнял его и пустил в ход свой мускулистый язык. К счастью, никакие камеры этого не запечатлели.)
Сыграть человека по имени Салман Рушди, чьи реплики написаны кем-то другим, оказалось трудней, чем он думал. Окажись он и вправду на книжной презентации и встреться там с неопытной молодой сотрудницей отдела паблик рилейшнз, которая ведет себя неуклюже и попадает впросак, его инстинктивным побуждением было бы пожалеть ее и подбодрить, и он попробовал сыграть именно так, но получилось не смешно. Чем высокомернее он обходился с Бриджит, тем комичней выглядело ее смущение. В сцене презентации участвовал и Джеффри Арчер[274], который был очень недоволен тем, что он ничего не должен говорить. «Я согласился прийти, — твердил он продюсерам. — Дать мне реплику-другую — это самое малое, что вы обязаны для меня сделать». Но они не уступили. Есть сценарий Ричарда Кертиса — и точка. Само собой, он тоже попытался сочинить для «Салмана Рушди» кое-какие добавочные слова, но все их в итоге из фильма вырезали, кроме одного еле слышного обмена фразами на заднем плане. Кто-то спрашивает его, насколько автобиографичны его книги, и он отвечает: «Вы знаете, до вас мне никто не задавал этого вопроса».
Теперь им было где жить в Нью-Йорке, и вблизи Иллюзия приобретала реальные черты. Она была способна изрекать слова, преисполненные такого величественного нарциссизма, что он не знал, как ему быть, — хвататься за голову или аплодировать. Например, когда некий глянцевый журнал назвал самой красивой индийской женщиной на свете кинозвезду Айшварию Рай, Падма в комнате, полной людей, заявила, что у нее «есть по этому поводу серьезные вопросы». Ее настроение менялось непредсказуемо и очень резко. На его счет она была осторожна: «Это лето мы вместе, а там посмотрим». Она чередовала жар с холодом, и он начинал сомневаться, что ради жара стоит терпеть такой холод. Несколько дней могла быть мрачна и замкнута, и вдруг наступало утро, когда она сияла как солнце. Его дневник был полон сомнений: «Долго ли я пробуду с этой женщиной, чья главнейшая черта — себялюбие?» Однажды вечером, когда после ужина, прошедшего не слишком мирно, они сидели в парке на Вашингтон-сквер, он сказал ей: «Мне такая жизнь не подходит». После этого несколько дней она была сама нежность, и он забыл, почему произнес эти слова. Он познакомил ее с несколькими женщинами, с которыми дружил, и в большинстве своем они ее одобрили. Когда он повторил ей их отзывы, на то хорошее, что было сказано о ее характере, она обратила куда меньше внимания, чем на похвалы форме ее грудей. Французский «Плейбой» раздобыл ее фотографии в обнаженном виде и поместил одну на обложку, назвав ее его «невестой». До слов ей было мало дела, и она не возражала против снимка на обложке, но хотела получить за него деньги, и ему пришлось нанять ей французского адвоката. Вот, значит, чем я теперь занимаюсь, изумленно думал он. Моя подруга красуется в голом виде на обложке «Плейбоя», а я выторговываю гонорар.
Плача, позвонила ее мать: супружеский кризис. Она хотела уйти от мужа, отчима Падмы. «Конечно, — сразу предложил он, — пусть приезжает и живет с нами». «В этот день я поняла, что люблю тебя, — сказала ему Падма потом. — Когда ты мгновенно согласился позаботиться о моей маме». И это было так: они любили друг друга. Немало лет он думал об этом как о великой любовной истории, как о грандиозной страсти, и так же, он верил, думала она. Да, их союз был неустойчив и, вероятно, обречен: но, пока он не распался окончательно, он не считал его чем-то иллюзорным. Он верил, что это настоящее.
Зафар приехал в Нью-Йорк и познакомился с ней. Сказал, что она ему нравится, но нашел странным, что отец сошелся с женщиной, которая ближе к его, Зафара, поколению, чем к отцовскому, и добавил: «Диковинное сочетание: интеллектуал — и модель». Тем не менее он счел ее «очень симпатичной» и сказал: «Если ты хочешь именно этого, я тебя поддерживаю». Он конечно же видел, как видели все, насколько важна для его отца эта новая вольная нью-йоркская жизнь без охраны, и понимал, что отец от нее не откажется.
Летом он не хотел возвращаться на Литтл-Нойак-Пат, но Валери, вдова Джозефа Хеллера, предложила ему их дом на Скимгемптон-роуд, на границе между Истгемптоном и Амагансеттом. Ее пригласили в Италию, и ей нужно было сменить обстановку. «Я ничего не убирала, одежда Джо по-прежнему в шкафах, так что мне хочется, чтобы за этим присмотрел кто-нибудь знакомый». Мысль, что он будет писать за столом Джозефа Хеллера, волновала и в то же время смущала. «Его рубашки вам подойдут, — добавила Валери. — Берите и носите что вам захочется». Нет, подумал он. Это уже будет слишком. Нет, спасибо.
Он много времени проводил один, потому что Падма снималась в Торонто в фильме с Мэрайей Кэри, и к концу лета он дописал черновой вариант «Ярости». Вернувшись в Нью-Йорк, дал его прочесть женщине, с которой пытался построить новую жизнь, и ей было почти нечего ему сказать о прочитанном — ее заинтересовала только героиня, похожая на нее внешне. Ладно, сказал он себе, все на свете ни от кого нельзя получить. Он отложил рукопись в сторону, и они отправились в город проводить вечер. Поздней ночью ему подумалось: «А ведь мне по-настоящему хорошо». «И я, ребята, — написал он в дневнике, — имею на это право».
Поразительная новость: британские разведслужбы наконец-таки снизили оценку опасности. Уже не уровень два, а всего-навсего уровень три — большой шаг к нормальной жизни, и если, сказали ему, все и дальше будет идти хорошо, через полгода он вполне может оказаться на четвертом уровне. Никто на четвертом уровне не охраняется силами Особого отдела, так что дело тогда можно будет считать сделанным. Он спросил: «Не слишком ли вы осторожничаете уже сейчас? В Америке я беру такси, езжу на метро, хожу на бейсбол, устраиваю пикники в парке. Потом возвращаюсь в Лондон — и мне опять надо садиться в пуленепробиваемую машину». Мы считаем, что так надо, ответили ему. Двигаться неуклонно, но медленно. Мы слишком долго вами занимались, чтобы позволить себе ошибку на этом этапе.
Уровень три! Возникло чувство, что интуиция его не подвела. Он долго пытался всем доказать, что способен снова стать хозяином своей жизни, и некоторые из друзей считали эти его устремления глупыми; Исабель Фонсека писала ему длинные тревожные электронные письма, где утверждала, что если он не «одумается» и не наймет телохранителей, то «очевидное» произойдет «с неизбежностью». И вот теперь, очень медленно, гораздо медленней, чем ему хотелось бы, мир спецслужб начинал убирать опутывавшую его страховочную сеть. Он будет и дальше доказывать свою правоту и неправоту тех, кто пророчил беду. Он отвоюет свободу. Но поскорее бы, поскорее бы четвертый уровень!
Вскоре после этой новости спецслужбы пошли на новую громадную уступку. Обсуждались, сказали ему в Особом отделе, его супружеские дела, и создалось впечатление, что в какой-то момент ему захочется, а вполне вероятно и придется, выехать из своего семейного дома. Начальство Скотленд-Ярда, поговорив с мистером Утро и мистером День, согласилось на его «открытую» охрану по новому адресу в течение полугода. После этого, если оценка опасности не изменится в худшую сторону, они подтвердят, что угрозы его жизни больше нет, и снимут охрану. Ну вот, наконец-то. Показалась финишная черта.
Хотя многие из женщин, с которыми он был в дружеских отношениях, поддержали его (многие, но не все; критик Гермиона Ли, встретив его в ресторане, хоть и не без ласковости, но с изрядной долей негодования назвала его мерзавцем), он продолжал тревожиться из-за Милана. А потом — очередной приступ безумного поведения у реальной женщины, скрывавшейся за Иллюзией, ссора, возникшая из ничего, и он стал думать: Мне надо вернуться, я вернусь ради Милана, и он сделал глупую ошибку, упомянув о такой возможности в разговоре с Элизабет, которая отреагировала враждебно: ее собственная боль заслоняла для нее (и это вполне можно было понять) его проблемы. Он попытался второй раз, потом третий. Но она была так сильно ранена, так оборонительно настроена, что не могла смягчиться. Тем временем в Нью-Йорке пленившая его красавица умоляла его не уходить и в конце концов признала, что он был прав во всем, что его критика справедлива целиком и полностью, но говорила, что хочет все поправить, и поправит. Он ей поверил. Ничего не мог с собой поделать. Она была его мечтой о будущем, и он не мог отказаться от мечты. И он вновь отвернулся от Элизабет. Это проявление мягкотелого непостоянства было у него последним и самым жестоким. Он с отвращением смотрел на свои дела.
Адвокаты вступили в бой. Десять лет минуло с тех пор, как они с Элизабет ели в квартире у Лиз Колдер ягнятину с листьями настурции. С тех пор как его ударило молнией на острове Либерти, прошел год.
После двух фальстартов (двух квартир, чьих владельцев отпугнули проблемы безопасности) он на год снял маленький дом на Ноттинг-Хилл-Мьюз, принадлежащий поп-звезде Джейсону Доновану, который некогда блистал в мюзикле «Иосиф и его удивительный разноцветный плащ снов». Когда про это узнала пресса, «Ежедневное оскорбление», естественно, пришло в ярость: у дверей «ненавистника Британии» теперь круглые сутки будут дежурить полицейские в