Седрик Томпсон стоял на верхней смотровой площадке горы Виктории. Был прозрачный, прохладный, безветренный вечер. Далеко внизу крохотные небоскребы искрились золотистыми звездочками окон. Красно-желтые фонари высвечивали то ровные линии, то причудливые изгибы, то плавные дуги улиц, по которым светящимися точками ползли автомобили. Где-то за автострадой уютно мерцали, словно крупная колония светлячков, окна коттеджей Кандалах. Правее серебряным шатром на черном небе раскинулся Лоуэр-Хатт. Наибольшее же впечатление на, где, хотя и с трудом, можно было разглядеть башню Национального музея, овал стадиона, купол католического собора, прямоугольник городской мэрии, строгие контуры старого университета и просторные причалы по обе стороны морского вокзала.
Далеко внизу люди спешили в этот час в гости и домой. Со стадным энтузиазмом рвались на очередной кинобоевик и с молчаливой многозначительностью простаивали с рюмкой шерри у картин на выставке модного художника. Спаивали свою смазливую секретаршу в «Коучмене» и веселились на дне рождения внучатой племянницы или помолвке дочери брата приятеля троюродной сестры.
Далеко внизу приземлился самолет. Кровавой каплей протекла по улице в порт полицейская машина. За ней со скорбным воем последовала карета «скорой помощи».
Далеко внизу люди рождались и умирали, радовались и горевали. В человеческом муравейнике бушевали страсти, отголоски которых долетали сюда, на вершину горы Виктории, еле слышным эхом. Правда, и здесь все еще суетились туристы, да несколько парочек замерли в объятиях на сиденьях своих автомобилей. Но Седрик не обращал внимания ни на тех, ни на других. Облокотившись на балюстраду, он разглядывал город, вслушивался в дыхание океана, думал о своем.
Он вспомнил, что последний раз был здесь лет десять назад — привез Джун показать ей город с высоты. Было это днем, дул сильный ветер, даже отсюда, с высоты, были видны океанские волны. Он крепко держал ее за руку, а она, показывая пальцем на дома и улицы, старательно повторяла его объяснения. Потом она вырвала свою руку из его руки. «Я же не маленькая, папа!» — «Но ты же видишь, какой ураган». — «А я ухвачусь за дерево или за камень, и никакой ураган ничего мне не сделает». — «Доченька, такой ветер может сдуть в пропасть не только человека, но и дом и автомобиль». — «А вот и не может, не может!» — Джун смеялась. «Когда мы поедем домой, я покажу тебе надпись, предупреждающую водителя быть особо осторожным при сильных порывах ветра…»
Седрик знал, что сами веллингтонцы редко поднимаются на эту гору, так же как парижане редко посещают Эйфелеву башню, а римляне — Колизей. И сейчас он едва ли бы смог объяснить себе, почему оказался здесь. Так просто, без всякой причины. Разве что потому, что дышится здесь легче и думается свободнее…
Он посмотрел в ту сторону, где за проливом Кука распростерся Южный остров. Он любил его больше, чем шумный и напыщенный Северный. И не только потому, что там родился. Ему было по душе неторопливое течение жизни даже в больших городах юга — Крайстчерче, Инверкаргилле, Данидине. Пустынные пляжи Западного берега, хрустальные дали Квинстауна, суровые в своей первозданности заливы Фиордлэнда, полузабытые золотые прииски, равнины и сады Кентербери — как все это было ему дорого и близко, как хорошо он все это знал, исколесив в свое время даже самые укромные уголки юга!
Седрик плохо помнил свое детство. Но один эпизод неизменно возникал в его памяти, когда он думал о самой радостной и беззаботной поре своей жизни.
Большая и богатая ферма недалеко от Крайстчерча. Он и дочь владельца фермы Кэтти возвращались из дальней утренней поездки на велосипедах к морю. Было светло, тепло и радостно, как может быть радостно в двенадцать лет. И вдруг дождь. Поначалу мелкий, он постепенно перешел в проливной. Промокнув до нитки, они укрылись в придорожной часовне. Они долго сидели на полу молча, околдованные тишиной, полумраком, уединением. Наконец в узкое окно часовни заглянуло солнце, словно приглашая их продолжить путешествие. Они вышли из часовни и тут только увидели, что часовня расположена в стороне от дороги в яблоневом саду. Большие, сильные, щедрые деревья уходили куда-то вдаль, и все они были усыпаны крупными красными плодами. Дождь умыл яблоки. Над садом повисла радуга. «Смотри! — восторженно воскликнула Кэтти. — Будто кто развесил на деревьях тысячи маленьких солнц!» — «Ты знаешь, я бы хотел, чтобы мы всегда дружили, — сказал он. — А ты?» — «И я, — серьезно ответила девочка — и чтобы на каждый день нашей жизни хватило по солнцу. Их ведь здесь так много». Сколько лет прошло с того дня, а он помнил все так, словно это случилось какой-нибудь день назад. И Кэтти, и дождь, и часовню, и радугу, и тысячи ярко-красных солнц, висевших прямо над головой, — веселых, добрых солнц его родного Кентербери…
Милая, добрая Кэтти! Как ни много было этих красных солнц в том саду, их не хватило и на четверть прожитых им дней! Седрик вздохнул. Подымался ветер. Стало прохладно. Седрик застегнул пиджак, поднял воротник. Пожалуй, пора…
Через несколько минут он въехал в город и, миновав оптовые рынки, остановил машину у популярной в городе сауны, принадлежащей австрийцу Францу, который был когда-то профессиональным боксером. И свое нынешнее дело он попытался построить на «спортивно-научной» основе. «Все эти смешанные бани есть разврат и расстройство здоровья. В чем есть польза сауны? — любил он пофилософствовать с клиентами, когда наплыв их не был особенно велик. — Польза сауны есть в многочисленных переменах теплого и холодного. Хвойный экстракт на пар есть обязателен. И еще есть очень хорошо — массаж. Мужской массаж — не женщина! Женщина массаж есть глупость сплошной. Или ты занимайся укреплением здоровья, или глупость делать». Франц был человек строгих правил и в быту и в бизнесе.
Несмотря на поздний час, входная дверь была открыта. Поднявшись по лестнице на второй этаж, Седрик столкнулся лицом к лицу с Францем. Тот укладывал грязные полотенца в мешок — готовил их к отправке в прачечную.
— Доброй ночи, Франц!
— Мистер Томпсон? — Австриец был удивлен. — Чем можно вам служить?
— Все посетители, наверно, разошлись?
— Очень ушли, мистер Томпсон. Часа полтора. Я тоже вот-вот собираюсь исчезать сам.
— А я как раз хотел попросить тебя не закрывать твое великолепное заведение.
— Но это никак не есть возможно!
— На свете нет ничего невозможного, — усмехнулся Седрик, — было бы желание…
— Но я же не могу нарушить лицензия, — простонал Франц. — Штраф съест моя месячная выручка!
— Какой штраф? Почему?
— После девяти вода и энергий очень дорогой. Все приходит домой, смотрит телевизион, купаться ванная.
— Ах, это! — Седрик достал из бокового кармана бумажник, вынул из него продолговатую книжку, что-то написал в ней, вырвал листок и протянул его Францу. — Вот открытый чек. Впишешь в него любую трехзначную цифру…
Как это прекрасно — войти в баню, когда она только что тщательно вымыта, хорошо проветрена и вновь согрета. В парной такой густой и вместе с тем прозрачный каленый пар, что трудно не только дышать, но и двигаться. Тихо-тихо. Кажется, что эта горячая тишина тонко, едва уловимо звенит. Ни о чем не хочется думать…
Соскочив с верхней полки, добегаешь до бассейна и с разбегу падаешь в студеную воду. Холод обжигает кожу, захватывает дух, ломит в висках… Когда же попадаешь на массажный стол — а для истинного приверженца бань момент этот наступает через несколько часов интенсивной смены жары и холода, — голова настолько ясна, что думается особенно легко и беспечно. Не мешает вежливая болтовня массажиста, и даже его наиболее утонченные садистско-инквизиторские приемы не в состоянии исторгнуть из твоей груди ничего, кроме умиротворенного покряхтывания.
Франц выгибал и сжимал, похлопывал и давил, растирал и мял распаренное тело Седрика и говорил, говорил, говорил — о том, как трудно стало жить на свете мелкому предпринимателю, как тает, как мороженое в парилке, стоимость доллара, как многолетние клиенты перестают ходить в баню — дорого, два доллара стоит лишь входной билет.
Седрик поддакивал. И вспоминал… Когда это было, господи? Тридцать, сорок лет назад? Какое, право, это имеет значение? Это было!.. Первые студенческие каникулы, которые он проводил в Квинстауне. В соседнем коттедже снимала комнату молоденькая американка. Какое красивое у нее было имя — ему хотелось вновь и вновь повторять его нараспев: «Роуз — ма — ри». Она была старше его года на три и опытнее — на полжизни. Она научила его целоваться. И она научила его любви. Его поражало, что у нее ко всему, буквально ко всему в жизни был строго деловой подход. Поражало — да, но он стеснялся сказать ей об этом. Она не умела и не хотела восхищаться «окружающей средой». «Зачем же ты приехала сюда?» — удивлялся он. «Считается, что здесь самый чистый на земле воздух», — холодно отвечала она. Когда Седрик предложил Роузмари выйти за него замуж, она рассмеялась и долго не могла успокоиться. «Но ведь мы же с тобой близки! — горячо воскликнул он. — И я как честный человек…» — «Дурачок!» — искренне пожалела его ока. Седрик и на секунду не допускал мысли о том, что Роузмари говорит всерьез.
Он был настолько влюблен, что мог бы ради Роузмари, не задумываясь, обмануть, украсть, может быть, даже убить, наконец. Он поехал бы, побежал бы, пополз бы за ней на край света. Прозрение, горькое и жестокое, произошло внезапно. Однажды вечером к Роузмари приехал ее отец. На следующее утро Седрик направился проведать ее. Проходя по саду своей владычицы, он услышал голоса, доносившиеся из ее комнаты через раскрытое окно:
— Не увлеклась ли ты и впрямь этим юнцом?
— Зачем ты меня обижаешь, папа? Он же нищий. И, что еще хуже, на этих островах идиотов он законченный и совершенный идиот!..
— Браво, дочка! Настоящему американцу не пристало забывать, что мы — это мы. А все другие хуже нас. Я имею в виду коренных янки, а не всякую приблудную шваль вроде черных, желтых, красных…