Они вышли на берег. Все было затоплено чернильной мглой. «Ты видишь что-нибудь?» — спросил он Джун. Ничего не отвечая, она продолжала идти… Вскоре они вошли в лес и долго блуждали там, то и дело натыкаясь в темноте на деревья и кусты. Когда же Мервин ощутил на лице горячие солнечные лучи, а мгла так и не рассеялась, он понял, что ослеп. «Ты видишь что-нибудь?» — еще раз спросил он Джун. Но, по-прежнему ничего не отвечая, она продолжала путь… Шелест ветвей порой стихал. И тогда Мервин слышал людские голоса, тысячи голосов. Они спорили, обвиняли, клялись, льстили, проповедовали, объяснялись в любви, клеветали, восхваляли. Они слушали только самих себя и соглашались только с собой. И Мервин с тревогой подумал, что если он и Джун не выберутся из этого леса, то им всю жизнь придется слышать все это… Сколько может человек выносить всю мерзость человеческую, собранную воедино? Минуту? Час? Ну нет, спаси и помилуй, господи! У каждого из нас хватает собственной мерзости…
…Когда он снова открыл глаза, Джун рядом не было. Он лежал на широкой жесткой кровати в просторной, светлой комнате у раскрытого окна. Так бодряще-приятно в Сайгоне бывает лишь ранними декабрьскими утрами. У второго окна стояла еще одна кровать. На ней лежал человек, сплошь обвязанный бинтами. Оставлены были лишь щелки для рта и глаз.
— Ты кто? — спросил он отрывисто, требовательно. Мервину показалось, что сосед давно ждал, когда он проснется.
— Новозеландец.
— А-а-а… — протянул тот, и было непонятно, понравился ему ответ Мервина или нет. Помолчал. Отрекомендовался — Нью-Йорк…
Мервин повернул к нему голову и встретил горячий, пронзительный взгляд.
— Ты знаешь, что у тебя нет обеих ног? Оттяпали выше коленей. Знаешь?
— Знаю, — машинально ответил Мервин, И тут же подумал: «Ног? У меня нет обеих ног?! Что он за чушь несет, этот псих?! Вот, пожалуйста, я шевелю ногами. Вот двигаются большие пальцы. Да я сейчас встану и пойду…»
— Когда выползешь отсюда, новозеландец, не забудь медикам написать благодарность. Мне в деталях расписали, как они тебя за уши да за волосы из чистилища вытаскивали!
Мервин не слушал того, что говорил американец «Ноги… Кто мне уже говорил про мои ноги? Кто? Вспомнил — рыжий доктор! Но он ведь не сказал, что их… нет. Ведь не сказал же! Врет янки, врет!.. Вот они, мои ноги, вот, вот!» Он протянул руки и там, где всегда-были ноги, нащупал под одеялом пустоту, В недоумении посмотрел на американца, еще раз ощупал пустоту — и потерял сознание…
— А ты слабак, парень, — сказал забинтованный, как только Мервин открыл глаза. — Слабак! Такой переполох был — половина госпиталя к тебе сбежалась. И чего?! У солдата, у командос, нервы отказали, как у сопливой девчонки, порезавшей пальчик. Еле отходили…
— Молчи! — крикнул Мервин. — Я калека, урод, огрызок! Кому я такой нужен? Ей? Жить не хочу. Не хочу, не хочу! Господи, за что? Ну за что?! Неужели я самый большой грешник?
— Тебе жить не хочется, слабак? — зло прохрипел американец. — Ты самый несчастный на свете? Врешь, юнец! Тебе повезло. И то, что у тебя в позвоночнике осколок мины, — тоже повезло. Он мог бы сразу тебя пришлепнуть. Или парализовать. Неизвестно, что было бы хуже…
Сквозь слезы Мервин с ненавистью смотрел на соседа.
— Оставим в покое тех, кто сыграл в казенный ящик с флагом, — они на полном довольствии у господа бога, — говорил тот. — Спятившие и «мечтатели» на порошке и шприце — в лечебницах или тюрьмах. Тоже устроены. А захотят — могут жить, как все. Мне-то как жить?
Прямо над головой американца с потолка свисал белый тонкий шнур. Мервин лишь теперь заметил его.
— Да, да, только зубами и держусь за жизнь, — проговорил американец.
— Дерну за шнур, если дотянусь, — придет сестра, переложит с боку на бок. У тебя руки есть, ру-ки! У меня нет ни рук, ни ног.
Оба молчали, смотрели друг на друга.
— Я ведь здоровый мужчина, — продолжал американец. — У меня премиленькая молодая жена. Ей с удовольствием заменят меня мои друзья, знакомые, соседи. Не отец я и сыну своему… Обуза — и еще какая! — и людям и себе. Так что, дружище, когда ты начнешь двигаться, а ты скоро начнешь — на костылях, на протезах, — ты поможешь мне по-мужски решить счеты с жизнью, а?
— Увидев, что Мервин отвернулся, судорожно проглотив слюну, американец быстро добавил: — Собственно, помощи особой и не нужно. Я продиктую тебе записку к одному приятелю в штабе — это здесь, рядом. Он достанет таблетки. А ты поможешь мне их принять. Согласен, а?
Мервин молчал. Американец крикнул:
— Обещай помочь, слышишь? Я не имею права жить, не имею!
— Лишить жизни страдающего — что это: благодеяние или злодейство? — глядя в окно, прошептал Мервин.
— Что ты там шепчешь, слабак? — со злостью спросил американец.
Мервин повернулся к нему, спокойно сказал:
— Я помогу тебе… Когда смогу и если ты к тому времени не передумаешь.
— Не передумаю! Нет, я не передумаю! Спасибо тебе, друг! — Американец закрыл глаза, послышались сдавленные рыдания,
— Тебе плохо? — Мервин приподнялся на кровати.
— Лучше уж помолчи, юнец! Твое обещание — самая счастливая весть из внешнего мира за все время с той поры, как из меня сделали обрубок.
«Найдется ли кто-нибудь столь же добрый, кто захочет помочь и мне уйти вдогонку за этим несчастным?» — подумал Мервин. Он потянулся за термосом, стоявшим на столике возле кровати. Рядом с термосом лежала стопка писем. Налив из термоса в стакан апельсинового сока, он пил его, глядя на конверты. Это были письма Джун — девять писем. Поставив стакан на столик, он взял письма. Ни на одном конверте не было обратного адреса. Это его не удивило: она же была уверена, что он помнит ее адрес. А что не писала долго — ну мало ли тому может быть причин? Не вскрывая писем, он рассматривал каждый конверт с лицевой и тыльной сторон, осторожно гладил их, словно они хранили тепло ее рук.
«Не на радость — на беду нашли меня твои письма, Джун! Нет больше твоего Мервина. Беда, страдание — его удел, и делить их с тобой — святотатство». Он так и не вскрыл конверты… Надписал на них: «Адресат выбыл, местонахождение неизвестно…»
— Ты что хнычешь, юнец? — услышал Мервин голос соседа. — Если это от матери письма, радуйся. У тебя мать-то есть? Мать всякого примет, пожалеет, не упрекнет. Любая другая женщина соврет — поверь мне, юнец! Может, и пожалеет сначала, а потом соврет!
— Джун не соврет! Нет, не соврет! — в отчаянии крикнул Мервин.
— Никому не верю, — мрачно твердил американец. — Никому! Весь мир на лжи стоит. Согласен, юнец?
— Ты сам все врешь! — ожесточенно закричал Мервин…
…Проснулся он от прикосновения чего-то влажного к лицу. Монашенка вытирала ему марлей лоб, участливо смотрела в глаза:
— Вы так стонали!..
— Гм… А что так тихо? Будто мы и не летим вовсе.
— А мы и не летим. — Монашенка улыбнулась, лицо ее сразу стало мирским, домашним. — Гонконг. Здесь вам делать пересадку. Скоро придут санитары. Счастливого полета домой. — Она привычно поцеловала солдата в щеку.
Санитары не спешили. Мервин через иллюминатор наблюдал за аэродромной жизнью. Самолеты взлетали, садились. Люди торопились, бежали. Шныряли по одним им ведомым маршрутам багажные поезда, бензозаправщики, машины с радиоинженерами разных авиакомпаний. «Муравейник», — подумал Мервин. Сами собой стали зарождаться строфы баллады:
…Живут на земле миллиарды людей,
Бездушные, злобные твари.
Гонят друг друга в капканы смертей.
Весь мир — беспощадный сафари.
Друг у меня заклятый был.
Фальшивый друг, грошовый.
И я, смеясь, его убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Я научился на войне!
Любовью бог благословил
Меня, слепца глухого.
А я, смеясь, любовь убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Я стал убийцей на войне!
Надежду я в груди носил
И знал на счастье слово.
И вот надежду я убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Не на войне — как на войне!
Живут на земле миллиарды людей,
Бездушные, злобные твари.
Гонят друг друга в капканы смертей.
Весь мир — беспощадный сафари…
«Джамбо-джет» летел над Филиппинами. Закончился поздний ужин. Пассажиры лениво досматривали заурядный вестерн, дремали. В салоне первого класса было просторно, покойно. Мервин выпил виски, на удивление самому себе с аппетитом поел — он забыл, что еда может приносить удовольствие. Он уже было и заснул, да разбудил громкий детский плач, внезапно раздавшийся в соседнем салоне. Старший стюард, элегантный, седовласый, степенно обошел всех, кто еще бодрствовал, извинился: «Мадам, сэр, извините за причиненное беспокойство! На все триста двадцать человек пришелся один ребенок, но — увы! — скандалист. Мать обещает утихомирить крикуна сей же момент. Ей помогают наши девушки. Капитан желает вам приятного пути». Ребенок вскоре действительно смолк. Мервин выпил две рюмки коньяка, поплотнее укутался в одеяло.
Сон третий
Какой знакомый, какой родной лес! Как близка и дорога здесь каждая веточка, каждая травинка! Вон у того дерева два дупла, в верхнем живет белка. Вон старый, кряжистый пень, рядом с ним растут незабудки. Сейчас тропинка вильнет вправо и спрыгнет на дно оврага, ополоснется в звонком прозрачном ручье, отряхнется на изумрудно-бархатистой лужайке и вновь юркнет в рощу дубовую.
Отец и Мервин легли грудью на землю, напились из ручья. Пошли дальше.
Теперь лес был незнакомый, косматый, сердитый. Кусты выскакивали перед самым носом, злорадно хлестали по щекам. Большие серые птицы страшно гукали над самой головой. Мервин бежал, стараясь не отставать от отца. Тот шел легко, пружинисто, подбадривал сына, улыбался через плечо, подмигивал: «Умница! Настоящий мужчина! Следопыт! Охотник!»
Дорожка побежала по камням, цепляясь за выступы, ползла в гору. На пологом изгибе она замедлила бег. Мервин взглянул вниз, в долину, и обомлел. Ничего подобного по красоте он до сих пор не видел. Его ошеломили краски. Резко-голубые над головой, они без полутонов сменялись ярко-коричневыми, черные — розовыми, зеленые — белыми. Сверкнув вспышкой радуги на солнце, гейзеры вздымали купола пара. Холмы ровными складками спускались к далекому океану. Неподвижно застыли рощи древовидных папоротников. Где-то там, далеко внизу, затерялась их маленькая ферма…