рством […]
Не нужно забывать о том, каким было положение Гарибальди в Италии к тому моменту, когда он входил в палату. Победитель Королевства обеих Сицилий, восторженно встреченный пятью миллионами итальянцев как освободитель, генералиссимус созданной им самим армии, окруженный славой и огромной популярностью, он занял в королевстве опасную позицию […] В Турине к Гарибальди относились совсем по-другому; здесь он был очень непопулярен и считался человеком, опасным для Италии. Его мужеству и честности отдавали должное, но не для кого не были секретом слабость его характера и ограниченность ума.
Гарибальди около пятидесяти лет, он высокого роста, и нельзя отрицать, что его лицо несколько необычно и довольно красиво. В нем есть нечто львиное. Его глаза выразительны, голос у него звучный, сильный, проникновенный, и его костюм, принадлежащий другой эпохе или другой стране, придает всей сцене почти театральный эффект. Но, увы, актер плохо знал свою роль. Едва он произнес несколько слов, как память ему изменила: его фразы стали бессвязны и непоследовательны; он тщетно искал, вооружившись большими очками, на листках, которые держал в руке, нить своих мыслей. […]
Начало речи шло медленно. Левая часть ассамблеи, то есть гарибальдийские депутаты, страдали при виде жалкого впечатления, которое производил их вождь, как вдруг, отбросив явно смущавшие его парламентские церемонии, Гарибальди резко и раздраженно оттолкнул листки, рассыпавшиеся по столу, — и начал импровизировать.
Сцена изменилась: из смешной и мучительной она стала трагической. Грозным голосом, с угрожающим жестом обратившись к скамье министров, он заявил, «что никогда не сможет пожать руку человеку, продавшему его родину иностранцам, и стать союзником правительства, чья холодная и творящая зло рука пытается разжечь братоубийственную войну»!
При этих словах вся палата встала, в то время как трибуны разразились криком «Ура!».
Граф де Кавур, до этой минуты хладнокровно слушавший, облокотясь и устремив на оратора пристальный взгляд, выдвинутые против него обвинения, выпрямился, бледный и трепещущий, чтобы протестовать против этих гнусных инсинуаций. Возгласы: «К порядку! К порядку! Это недостойно!» — слышались со всех сторон […]
Крики и угрозы раздавались даже на дипломатической трибуне; испуганные дамы хотели бежать. В общем, эта драматическая и бурная сцена напоминала печальные времена конвента.
Заседание было приостановлено более чем на двадцать минут, а возбуждение, охватившее вслед за ассамблеей трибуны, никак не удавалось успокоить.
Наконец, против всякого ожидания, дискуссия возобновилась. Председатель вернул слово оратору, попросив его только воздерживаться в дальнейшем от выражений, которыми он воспользовался.
Гарибальди продолжал свою речь с того самого места, на котором его прервали крики возмущенной палаты. Спокойствие, которое он сохранил во время вызванной им бури, доказывало со всей очевидностью, что бедняга не сознавал всей серьезности вырвавшихся у него оскорбительных слов.
Он закончил свою обвинительную речь, потребовав от кабинета министров предъявить ему недвусмысленные доказательства патриотизма. Когда он сел, генерал Биксио счел своим долгом взять слово, чтобы в какой-то степени смягчить филиппики своего знаменитого вождя, уверяя, что не следует понимать буквально слова, произнесенные Гарибальди, больше воина, чем оратора; что же касается его собственной позиции, то он призывал к согласию и примирению.
Граф де Кавур, еще явно во власти волнения, поднялся среди глубокой тишины, чтобы принять этот призыв — во имя согласия и прощения. Он сохранил самообладание и воздержался от малейшего намека на оскорбления и неблагодарность, проявленную Гарибальди.
Когда после этих слов все увидели, что Гарибальди снова хочет говорить, каждый подумал, что герой, тронутый этим великодушием, примет столь благородно протянутую руку. Но ничего подобного не случилось, диктатор возобновил свои жалобы и претензии, утверждая, что в качестве залога примирения он сможет принять только две меры: прежде всего немедленную реорганизацию южной армии под его верховным командованием и затем вооружение всего народа […]
На этом заседание окончилось. Депутаты пожимали плечами, переглядываясь, потеряв всякую надежду образумить этого воинственного неполитика […]
По мнению Гарибальди, одни только герои Сицилии и Неаполя, его боевые соратники, имели заслуги перед родиной и одни они могли ее сейчас спасти […]
Таким был человек, посмевший обвинить Кавура в том, что он не любит родину! Конечно, во время этого заседания Кавур принес своей стране величайшую жертву: резкий и вспыльчивый, он сумел овладеть собой и сдержать свое негодование.
Если бы он произнес хотя бы слово, вся палата, не спускавшая с него глаз, поднялась бы, требуя наказать наглого диктатора. Но Кавур сохранил спокойствие и имел мужество даже говорить о примирении. Почему? Потому что знал, что если бы ему изменила выдержка, в тот же вечер в Италии вспыхнула бы гражданская война и что Италия была еще недостаточно сплоченной, чтобы вынести это ужасное испытание.
Какой вывод можно сделать из этого заседания? Борьба пока отсрочена, вот и все, но рано или поздно придется помериться силами.
Лев Гарибальди, — и сегодня уже ни у кого не осталось сомнений, — представляет революционную партию; по правде говоря, он всего лишь орудие в руках Мадзини. Диктатор вошел в Палермо под крики: «Да здравствует Виктор Эммануил!» Но это имя, послужившее ему талисманом и составившее его силу, будет с презрением отброшено в тот день, когда достаточно сильный или достаточно смелый Мадзини, сняв маску, воскликнет: «Да здравствует Республика!»
Я в самом деле думаю, что в настоящее время Гарибальди, как всегда, искрен и по-своему предан своей стране. Но именно поэтому он особенно опасен, и его смелость и военные операции, которыми он угрожает правительству, тем опаснее, что он выступает во имя независимости и патриотизма».
Невозможно говорить о мире, заявляет Гарибальди, пока австрийцы в Венеции, а французы в Риме. «Я глубоко неудовлетворен», — чеканит он.
Кавур, пытавшийся сохранить хладнокровие, в свою очередь не выдерживает и вмешивается, чтобы оправдаться: «Между генералом и мной стоит факт, который нас разделяет. Я считал, что следую своему долгу, когда советовал королю уступить Ниццу Франции…»
Этому политическому противостоянию двух людей, символизирующих две стороны Рисорджименто, сопутствует второстепенное противостояние.
Например, то, которое противопоставило в прессе генерала Чалдини Гарибальди. «Вы не тот человек, которому я верил, которого любил», — пишет Чалдини.
Полемика с Кавуром и еще в большей степени письмо Чалдини говорят о повороте в отношениях с правительством Италии. Гарибальди осмеливаются открыто говорить, что о нем думают.
Противопоставление двух разных форм борьбы, скрытое, начиная с 1855 года стало явным.
Даже если король обязал Гарибальди и Чалдини помириться, избежав, таким образом, дуэли между двумя генералами, даже если полемика угасла, даже если Гарибальди возвращается на Капрера после этого взрыва, ясно, что ссора требует своего завершения. Что столкновение, которого удалось избежать на берегах Вольтурно, в Неаполе в 1860 году, должно состояться.
Гарибальди уже лишен «неприкосновенности».
Но воплощенный в лице самого Гарибальди решается другой вопрос: соотношение сил между монархией и вождем похода «Тысячи».
На самом деле оно было в пользу Кавура и Виктора Эммануила. В 1860 году Гарибальди вернулся на Капрера один, а король остался в Неаполе. Однако создается впечатление, что общественное мнение в Италии и за границей не поняло истинного смысла встречи в Теано. В ней увидели только согласие обоих участников, равноценное распределение задач между монархией и Гарибальди.
Таким образом, соотношение сил, в действительности ясное, было замаскировано. Даже Гарибальди оказался во власти иллюзий, считая, что сможет, как прежде, повторить поход «Тысячи».
Но исторический процесс таков, что для всех должны существовать победитель и побежденный. Каждый должен знать, в чьих руках власть, способная заставить подчиниться соперника, ставшего союзником.
В начале 1861 года это событие еще не произошло — вердикт еще не был вынесен. Казалось, что Гарибальди пользуется прежней популярностью и в состоянии повторить с Римом и Венецией то, что ему удалось в Неаполе. Считают, что он в Италии. И он сам в это верит.
Понадобится всего несколько месяцев, чтобы дать мечтателям жестокий урок.
Итак, Гарибальди вернулся на Капрера. Возобновил свои занятия сельским хозяйством. Снова принимает у себя патриотов. Столкновение в парламенте окружило его ореолом еще большей власти и поклонения. Во время дебатов он потребовал всеобщего вооружения и создания народного ополчения. Все казалось возможно. Война с Францией? А почему бы нет? Война с Австрией? Кого она может испугать? Достаточно было бы поднять на борьбу угнетаемые ею народы. И вокруг Гарибальди говорят уже о походе в Далмацию, Хорватию, Венгрию или Польшу. Модель похода «Тысячи» применима к любой ситуации. Можно было бы высадиться в Албании и оттуда пойти на Варшаву!
Все эти планы чаще всего не более чем застольные беседы. Но они показывают, до какой степени «чудесный» успех освобождения Южной Италии заставил многих почитателей Гарибальди утратить чувство реальности. Достаточно только захотеть, чтобы смочь.
Когда 6 июня 1861 года в возрасте пятидесяти одного года изнуренный жизнью, полной борьбы, умер Кавур, у Гарибальди остались противники, не обладавшие ни опытом, ни искусством пьемонтского государственного деятеля.
В некоторых кругах пытались использовать кончину Кавура в борьбе против Гарибальди. Его обвинили в том, что он стал виновником этой смерти. Один из свидетелей (граф д’Идевилль) пишет:
«Заседание 18 апреля, на котором Гарибальди так гнусно на него напал, стало для Кавура роковым.