E-18. Летние каникулы — страница 6 из 9

ПАН[7]

8.

Кончено. Шпионить больше не буду. Не хочу. Надоело. Утомительно и бесполезно! Бессмысленно! Ничего интересного, увлекательного в поступках людей нет. Давно понял: жизнь взрослых ложь, двусмысленность и замалчивание, поэтому не стоит волноваться или раздражаться, следует проявлять сдержанность и равнодушие. Если дядя Кристен имел что-то с Марией, а тетя Линна упрекала его, это их дело, не мое; грустно, конечно, но беспокоиться из-за них слишком глупо, слишком унизительно. По крайней мере, на данный момент.

Я покинул свой наблюдательный пункт, осмотрелся, глубоко вздохнул всей грудью, наслаждаясь тишиной; воспринимал себя сосною, под которой прятался, таким же стройным и таким же горделивым. Твердо решил держаться в стороне: я слишком хорош, чтобы стать участником нескончаемых недомолвок в доме; хватит переживать, подозревать, своих дел достаточно и — не менее значительных; лучше займусь собой и своей оригинальностью. Я чище, глубже и выше их; я докажу это, заставлю считаться со мной, ценить меня, а для доказательства собственной исключительности есть один лишь способ — идти предназначенным тебе Свыше путем. Я поступил, как поступали многие поэты, — искал прибежища и свободы на лоне природы, поскольку жалкий человечий мир стал слишком проблематичным для меня.

Надо сказать, что свое мистическое единение с природой я чувствовал уже давно. Правда, было время, когда вдруг подумалось, что все это глупости, детские фантазии, но сейчас прежняя радость пребывания в лесном пространстве возвратилась, и еще сильнее, нежели прежде. Вот они мои деревья, такие красивые и зеленые, сплетенные-переплетенные ветки и веточки, и я один из них, нераздельная часть природы, недосягаемый для человеческих нападок и оскорблений! И тепло, и свет, разливавшийся по верхушкам деревьев, и тени на тропинке, по которой я сейчас шагал, как бы подтверждали это. Здесь я на свободе, здесь я в безопасности, здесь я живу, как хочу, сам по себе, в единстве с листвой, корой, мхом, вереском, с бесконечной всеобъемлющей лесной мистикой. Так умствуя, я не заметил деревянный забор усадьбы дяди Кристена, установленный вдоль тропинки… А уж он-то мог подсказать мне, что бескрайние просторы лесного мироздания составляли всего лишь десять-пятнадцать декар[8]… Вот как я был поглощен общением с самим лесным Духом, своим безграничным преклонением перед Природой. Пока… предо мной не явился лесной Дух, но уже в ином, конкретном обличье: короткие до колен штанишки, чубчик, курносый нос, веснушки и полусмиренная усмешка, обнажавшая желтые зубы — Йо.

— Прослышал, ты был у нас, — сказал он и посмотрел испытующе.

— Да, тебя не было…

Встреча была некстати, именно теперь. В соседстве с ним, с его насквозь буравящими глазами трудно было размышлять об эзотерических ценностях или о категориях возвышенного.

— Я был в лесу, — сказал он. — Скотина заплутала. Черт бы ее побрал!

— Да, Герда рассказывала, — подтвердил я и тут же раскаялся в своих словах, заметив его улыбочку.

— Слышали, слышали, что она тебя повстречала! — Он победоносно сиял. — У нее только и на языке, Петер да Петер, такой большой стал, такой взрослый… — Он угрожающе засмеялся. — Поосторожней будь с ней, она ведь посещала эту школу по домоводству. Ну, этот интернат в Квамме… — сказал он многозначительно, словно осуждал поведение сестры на веки вечные. — А прошлым летом она работала в гостинице и спуталась с одним англичанином. Но тебя она все равно любит. Знаешь, сколько у нее волос растет на… — Он снова засмеялся на свой дурацкий манер. — Я хорошо разглядел, хотя она вдруг стала осторожничать, — добавил он мстительно. — Проклятые бабы, черт бы их побрал!

Я буквально обомлел от его кощунственных слов, казавшихся особенно неуместными на фоне первозданной природы и моих благородных мыслей, однако… другая часть моего «я» завидовала ему и его ребячьей вульгарности, и проклятия его казались мне симпатичными.

Он сунул руку за пазуху и вытащил затасканный журнал:

— Смотри, обещанное.

Я успел прочитать: «Эротика». На обложке была изображена женщина в тигровой шкуре, что-либо подробнее рассмотреть не удалось, да и Йо нетерпеливо перелистывал страницы журнала.

— Неплохо, правда? Посмотри на странице четырнадцатой…

Он схватил журнал и листал в ажиотаже. На четырнадцатой странице стояла та же самая женщина, что на обложке, только уже без шкуры, прикрывая одной рукой самое интересное место… У нее были длинные черные волосы, она игриво улыбалась кому-то, находящемуся вправо от нас, далеко-далеко. Я тотчас подумал о Герде Бергсхаген в корыте.

— Здорово! Ничего не скажешь! Посмотри на сиськи! Я получил этот журнальчик от одного старшеклассника, а ему прислали из Швеции.

— Да, недурно, — подтвердил я автоматически. Хотя противно было стоять с этим наглецом и рассматривать фотографии нагих женщин в неестественных позах. Противоречило моему достоинству, моему недавно обретенному «я», моему идеалу свободного эстетического бытия в лесу. Но Йо не смущался: при виде новой картинки тыкал пальцами, смачно плевался, похотливо хохоча и сияя от восторга. А потом как бы невзначай вдруг спросил:

— Ты каждый день это делаешь?

— Что?

— Ну, берешь его в руку, понимаешь?

— Зависит… Да, иногда… Не часто…

Почему именно теперь, черт возьми, он хотел говорить об этом? Да, правильно, последний год я занимался онанированием, если представлялся случай, рано утром и поздно вечером, но сейчас… все это позади, потому что я повзрослел, познал другие ценности в жизни и не любил, когда мне напоминали об онанизме, с которым я распрощался давно… кажется, полчаса назад.

— Я каждый день делаю, — сказал он довольный моим ответом, — по три-четыре раза. А как-то зимой целых шесть!

Разумеется, он преувеличивал. Да еще внушил себе, что имеет надо мной перевес оттого, что при давнишнем измерении его член оказался длиннее… Бесстыдник!

— Хочешь сейчас?

— Да ты что! — Я медлил. — Нет, я… понимаешь, мне нужно домой, скоро ужин…

— Ага, боишься?

— Дурак!

Его половой орган был длиннее два года назад, а теперь мне почти шестнадцать, с прошлого лета я вырос на целую голову, и моя мужская «гордость» теперь составляла все четырнадцать сантиметров. Развился я поздно. Это так. Но сейчас я вполне был доволен своими атрибутами: размером неутомимого полового члена и его готовностью к действию. В любое время, независимо от обстоятельств я способен был вызвать эрекцию, а фантазия моя превосходила самые редкостные сладострастные представления. Стоило только подумать, и тотчас же они являлись мне — невероятные неясные конфигурации.

— Ага, кумекаю! Ты экономишь, ты…

Он кивнул головой наверх в сторону дома, и я понял, что он имел в виду. Я не забыл о своем чересчур смелом решении нанести визит на дачу Весселя, вот только не знал, как осуществить задуманное, какой предлог изобрести для посещения. Прийти просто и сказать: «Хей, вот и я»? Нет, не пойдет, даже после того что рассказала Герда. А теперь еще и Йо со своими непристойными намеками. Неожиданно подумал о ней, о Катрине Станге, иначе, в ином свете. Увидел, словно воочию, длинные темные волосы, угадал нечто загадочное, томное, возможно, меланхолическое в ее облике; представил то, что объясняло ее одинокую жизнь в доме, в лесу, и что отвечало моему собственному торжественному настрою души, моей тоске по гармонии и слиянию с природой, со всем окружением…

— Ну мне пора, ужин скоро, — сказал я, чтобы закончить этот бесцельный разговор. Да, он был моим товарищем, но во всем грубом, вульгарном, мальчишеском; однако было нечто существенное, что нас разделяло: возраст, разница между тринадцатью и почти шестнадцатью годами, и еще многое другое, недоступное его пониманию.

— Ты, Петер, — сказал он. — Может, научишь меня и танго танцевать? Немножко, чтоб не только вальс умел, а?..

— Да, в общем, могу.

— У меня только пластинки нет такой, с танго.

— Сами будем напевать мелодию.

— Согласен.

— Приходи ко мне в мою избушку.

— О’кей! Завтра?

— О’кей. Завтра до обеда.

— О’кей, прощай.

— Прощай.

Он ушел, и я вздохнул с облегчением. Так было лучше для нас обоих. О недавней потасовке в амбаре мы не вспомнили. Мучительно было бы и для меня, и для него. Не сговариваясь, мы проявили взаимное уважение и понимание.

Я побрел к избушке, держа в руке свернутое в трубку неэстетическое вознаграждение. Подумал, надо бы сжечь этот журнальчик или разорвать на мелкие клочья, пустить по ветру, чтобы картинки не смущали души подростков. Подумал, но не сделал. Разровнял журнал и разложил его, словно под прессом, между матрацем и основанием койки. На всякий случай, а вдруг возникнет потребность. Явное предательство собственных, казавшихся мне незыблемыми принципов, но… вынужденное. Так я успокоил себя и отдался на волю судеб. Созерцал солнечные лучи, падавшие наискосок на стол, покрытый желтой клеенкой. В открытую дверь то и дело влетали и вылетали сумасшедшие мухи, нисколько меня не стесняясь. С места, где я сидел, виделись деревья, окружавшие плотной стеной крошечное строение — мою обитель, которой я был чрезвычайно доволен. Я строил планы и заранее предвкушал преимущества одинокого самостоятельного бытия; буду сам покупать себе в магазине продукты: хлеб, маргарин, варенье и обойдусь без посторонней помощи; буду охотиться, может поймаю глухаря или даже зайца; буду вести здоровый и естественный образ жизни: бегать, совершать длительные прогулки; буду укреплять себя физически. Одним словом, буду сам себе господином. Никому не в тягость! Ни у кого не одалживаться! Они же в Фагерлюнде, пусть думают что хотят. Их дело!

Но когда тетя Линна крикнула, что еда готова, и голод дал о себе знать, я, не рассуждая, помчался к дому. Успокаивал себя, что за покупками идти поздно, что кухня была самым приятным местом, когда солнце клонилось к закату и тени удлинялись. И еще я не сомневался, что у меня, лесного Духа, достаточно сил и воли, чтобы не пойти ни на какие компромиссы, даже если сегодня и поужинаю вместе со всеми.

9.

После ужина произошло то, чего я никак не ожидал.

Я сидел на своем месте на скамье, сосредоточенно смотрел в окно и любовался закатом солнца. Настолько замечтался, что не заметил, как дядя Кристен вышел, увидел лишь, как он вошел с ведрами молока, принес из подвала. И вот тут разыгралось точно такое же представление, что и в первый вечер: большое ведро он поставил в холодильник, а меньшее — на скамью. Стоял весь какой-то поникший, беспомощный. Тетя Линна убрала со стола и принялась мыть посуду — более энергично, чем обычно, и опустив голову, будто горюя. Мухи на подоконнике стихли, но заблудшая оса, благодаря моим стараниям, продолжала бессмысленно метаться по стеклу. Я наблюдал за ней, но думал о своем: о закате солнца, о гармонии в природе; однако в сладкие грезы вторгались постепенно другие негармонические звуки.

Она:

— Иди, пока не стемнело, у тебя ведь дела там.

Он:

— Ну, да. Конечно. Она просила, если позволит время, заглянуть к ней. Не могу же отказать, если просят… Ты знаешь, как это…

— Я думала, Герда Бергсхаген посидит с ребенком. Она ведь там и днюет и ночует.

— Я не знал. Да и она просила. Что в этом дурного-то?

— Дурного, говоришь? Не знаешь, что люди болтают?

— Но, Господи, Линна. Нельзя же принимать всерьез, что болтают.

— Немножко надо. Особенно тебе.

— Мне? Из-за этих бабских сплетен?

— Нет, из-за меня.

— Но, Линна. Ну, что ты сердишься. Ничего ведь не случилось, так?

— Ничего не случилось? С тобой ничего не случилось?

— Говорю, нет! Господи…

— Тогда пусть Петер идет.

Идиллический мир был нарушен. Теперь меня непосредственно втянули в разговор, неприятный и колкий с обеих сторон:

— Что ж, неплохая идея. Если он хочет…

— Петер, хочешь прогуляться вечером? Хочешь?

— Не против, — поспешил я ответить покорно, лишь бы не выдать своего волнения и своей радости. Неужели правда? Неужели мечта осуществима? Сегодня вечером — к домику Весселя! Лучше не придумаешь! Кто разгадал мои потаенные мысли? Кто помог мне?

— Конечно, прогуляюсь. Что мне стоит!

Так сразу, словно с налету, получилось, что я теплым вечером шагал по тропинке, потрясенный, напуганный и одновременно горделивый. Все складывалось в мою пользу, вот только знать бы, что делать и говорить, когда приду. Я шел неторопливо по тропинке, поднимался по крутому склону, поросшему деревьями, обдумывал предстоящее. Лесная тишина и сумерки дали повод для разгула фантазии: рисовались непредвиденные трудности и даже опасности, которые будто подстерегали меня на пути к желанной цели и которые, конечно, бесстрашно и успешно преодолевались. Ручка не особенно тяжелого ведра резала пальцы еще детской руки и укрепляла мысли о самопожертвовании и смелости: я шел к фрекен Станг, нес молоко, которое она, вероятно, давно уже ожидала. Если бы не я, если бы не мое бескорыстие, не видать бы ей молока. Что молоко со всей очевидностью предназначалось для ребенка, я игнорировал в этот миг, так как в моих героических деяниях младенцу не было места. Маленькие дети в моем понимании были лишь объектами выражения преувеличенных аффектов и показных нежностей, особенно со стороны женщин, и эта неестественность в проявлении чувств всегда сильно действовала на меня, иногда даже дурно становилось от одной только близости к детям. Точно такие же ощущения вызывали несчастные: слепые, калеки, нищие. При виде животных: попугая в клетке, воробья в каменистом гнезде, котят, хромоногой собаки, грызуна в ящике в витрине зоомагазина становилось по-настоящему больно. Требовалось сострадание. А подобного рода чувств у меня было в избытке. Я был сентиментален, чрезмерно сентиментален, и потому боялся, что если расчувствуюсь, то сам превращусь в инвалида. И сейчас вот приказал себе действовать тихо и неприметно, забыть, что фрекен Станг, ради которой я мужественно продвигался вперед, несмотря на лишения, невиданные и неслыханные, несмотря на нервозность и напряженное состояние, была матерью.

Домик Весселя — простая низкая бревенчатая изба. С дорожки уже была видна шиферная крыша, березки, росшие на пригорке. Я продолжал автоматически шагать, хотя сердце замирало, а в ушах звенело. Еще не поздно было повернуть, спрятать ведро, найти какое угодно извинение; еще не поздно было избегнуть западни, той ловушки, в которую я попал в силу собственной глупости и заносчивости. Еще было время. Но я упорно шагал. Последние сто метров, словно завороженный, желая, чтобы разверзлась бездна и поглотила меня. Не смел представить, как постучу в дверь и передам ведро. А вдруг она сидела и ожидала меня? Именно меня! А вдруг она говорила с Гердой Бергсхаген и знает, что я могу появиться в любую минуту? Хотя одному Богу известно, что наболтала ей Герда, которая в меня влюблена, а значит, могла напридумать всякое — бывалое и небывалое. Я хорошо понимал суть любовных смятений.

Я надеялся на сумерки. Они помогут мне, должны помочь. Стану тогда частью лесной мистерии и последние метры пути буду парить в воздухе, подлечу к дверям, постучу и предстану перед ней как откровение этого прекрасного вечера… протяну ведро с молоком и сразу же исчезну, будто порыв ветра… Но, к сожалению, до настоящей темноты было еще далеко. Небо стояло высоко, над пригорком — белесое с бледно-голубым и светло-розовым оттенком, отсвет уходящего дня проникал между стволами деревьев и освещал местами дорожку; все вокруг будто серебрилось, а воздух словно переполнился пылью, постепенно исчезавшей в придорожной траве и в листьях, радостно обратившихся к западу и трепетавших на ветру; и рука моя тоже казалась белой и светилась подобно цинковому ведру с молоком — главному виновнику происходящей катавасии. В окнах дома было темно, хотя, понятно, свет зажигать еще рано. Тихо. Никаких признаков присутствия человека. Но она могла случайно подойти к окну и тогда не могла не заметить мою длинную и неуклюжую фигуру. Не исключено, что она специально стояла и наблюдала. Бросило в жар от этой мысли.

Когда я вошел, она явно была ошеломлена. Смотрела в недоумении то на меня, то на ведро, которое я молча протянул ей, пребывая тоже в изумлении, не будучи даже в состоянии произнести обычного приветствия, потому что выглядела она совсем не такой, какой я себе ее представлял: она была маленького роста, волосы не темные, а светлые, волнистые и кучерявые, трогательная улыбка…

— Что это? — спросила она слегка нервозно.

— Молоко, — заикаясь промолвил я, — из Фагерлюнда.

— Ах, молоко! — воскликнула она. — Спасибо.

— Он не смог прийти, — сказал я.

— Не смог?

Я понял: она ждала его.

Пока я не в состоянии был оценить ее по достоинству. Заметил, что она молодая, маленькая, хрупкая, приятная, кудрявые волосы обрамляют узкое и бледное лицо, несколько изнеженное. Она не была темной и экзотической, как утверждал Йо; напротив: большие глаза были приветливыми и голубыми, широкий рот улыбался. Как же Йо смел утверждать?

Теперь я понял, он никогда ее не видел. Йо никогда не встречал Катрине Станг, он только слышал о ней от сестры и нарисовал себе фантастическую картину с помощью фотографий в журнальчике. Так обстояло дело.

— Заходи!

Сказала просто и естественно. Никогда не отважился бы лично я пригласить кого-нибудь, особенно незнакомую девушку, таким вот непринужденным тоном. А ее приглашение выглядело обычным в обычной жизни, ничего исключительного, но все же… для меня оно прозвучало более, чем многозначительно.

— Ты, значит, из Фагерлюнда. Живешь у тети и дяди? — спросила она, когда я, наконец, решился сесть на табурет возле печки; важно было сохранять между нами дистанцию и прежде всего, подальше держаться от проклятой соблазнительной тахты.

— Я… точнее, я расположился отдельно в избушке… Но, конечно, я приехал к ним в гости.

Мои слова об уединенном житье, казалось, не произвели должного впечатления. Никакого эффекта. Еще я панически боялся, что от волнения начну хрипеть.

— Герда рассказывала о тебе. Ты в Хамаре ходишь в гимназию?

Герда, значит, пронюхала. Новый повод для продолжительного смущения: «Что она еще нагородила? Не знает ведь меня!»

— Да. Перешел в третий класс…

Ложь. Идиотская ребячья ложь, которую легко проверить, легко уловить. Пятнадцать лет, и так лгать без стеснения о том, о чем не полагается лгать.

— У меня подруга ходила в эту гимназию.

— Ага?

Итак, общая знакомая, выдумка Герды. Я чувствовал, как во мне растет праведный гнев против несчастной Герды, рассказывающей разные нелепицы лишь потому, что влюблена в меня. Я чувствовал себя глубоко скомпрометированным.

Она взяла пачку сигарет со стола и протянула мне:

— Куришь?

— Что? Нет, нет, спасибо. Я вяло покачал головой.

Курить, конечно, я пытался, и не раз, когда оставался один в комнате, но потом так мучался, так душераздирающе кашлял, что рисковать сейчас не стал. Она же закурила и спокойно выдыхала колечки дыма в комнату. Сколько ей лет? Девятнадцать? Точно!

— Надолго приехал?

— До конца каникул…

— Здесь не очень-то разгуляешься, — сказала она.

Она говорила и говорила, будто мы были давними друзьями, не замечая моей подавленности и нерешительности. Она — естественная, мягкая и нежная; я — скованный, словно парализованный, отчаявшийся. Одним словом, сам себе враг. И Герда Бергсхаген, конечно, тут ни причем.

— Ну, мне пора, — сказал я, лишь бы что-то сказать, и она посмотрела на меня так нежно, так заинтересованно, что я не посмел встать и продолжал сидеть. В голове сумбур, ни одной интересной темы для поддержания разговора с девушкой.

— Много дел. Веду наблюдения за природой.

— Какие?

Вот и пойман с поличным. Что мог я, пятнадцатилетний, наблюдать такого важного, чтобы сообщить об этом девушке лет на пять старше, которая сидела и спокойно дымила сигаретой и смотрела открыто, не стесняясь мне прямо в глаза? Мой ответ о наблюдениях за природой был лишь метафорой моей жизни, эхом моих чувствований, выражением моей беспомощности в человеческом мире… Но тут вдруг пришло в голову:

— За насекомыми! Да, и за насекомыми тоже! Стоит задуматься, какие виды насекомых существуют, какие формы! Потом они такие прилежные! Весьма занимательно наблюдать, как они строят замысловатые ловушки, охотятся за добычей, работают с утра до вечера, не зная отдыха и покоя… Почти как мы люди!

И она вдруг подхватила мою мысль:

— Интересно, а представь, что мы были бы насекомыми! Представь, все, все люди — насекомые! — Она засмеялась. Я нисколько не удивился бы, если бы она захлопала при этом в ладоши, так заразителен был ее смех. — Представь, если мы однажды были осами, комарами или жуками… Или? Какие еще есть насекомые?

— Мухи, — сказал я уверенно, не задумываясь.

Видел их перед собой, кружащихся в самых грязных местах, везде и всюду; таких дерзких, надоедливых, хитрых, опережающих всегда тех, кто хотел их поймать — нахальных, несимпатичных… Да, мухами были многие. Почти все.

— Ух, противно как! — Она наморщила свой изящный носик. Погасила сигарету. — А я думаю, что большинство людей — пчелы, и я, вероятно, тоже. Пчелы или муравьи. Вспомни, ведь они стремятся к чему-то своему, работают, чтобы получить то, в чем нуждаются, трудятся день и ночь… Подумать только, как скучно живут многие люди, год за годом…

Она вздохнула, будто страшно была огорчена сравнением людей с насекомыми. Я заметил каждую черточку на ее утонченном лице.

— Впрочем, ты прав, — продолжала она помолчав. — Есть тоже мухи, по-настоящему отвратительные… навозные. Кем бы ты хотел быть, если бы пришлось выбирать?

— Пауком, — снова сказал я уверенно и без запинки. — Паук — индивидуалист, артистическая натура. Самостоятельное, независимое существо: ловит в сеть других насекомых и уничтожает их, не покидая своего тайного жилища. Он превосходит всех насекомых. Он мой любимец, я предпочитаю его.

— Ну и фантазер ты! — прервала она меня. Но я видел, что она заинтересовалась. Я сделал правильный выбор.

— А кем бы ты хотела быть?

Теперь наступил ее черед для признаний. Про себя я определил ее как бабочку.

— Знаешь, я… — сказала она и хотела засмеяться, но не получилось. Может, божьей коровкой, если бы могла. Они такие красивые и такие доверчивые, невинные… Но больше всего, думаю, я подхожу, чтобы быть ночным мотыльком.

— Ночным мотыльком?

— Да, ну ты же знаешь, они появляются с наступлением темноты, слетаются на свет и — сгорают…

— А…

Между нами будто в мгновение ока восстановилась некая близость. Будто она хотела сказать больше, будто хотела высказать все, что у нее на душе, довериться мне (я был готов к ее исповеди, считал, что заслужил). Но… она не посмела. Не была уверена во мне? Сомневалась, стоит ли мне, неуклюжему подростку, сидящему на табуретке возле печи, судорожно сжимающему руками колени, сообщить свою тайну? Я не осуждал ее. Но неужели она не видит мою душу, ведь она вот — нараспашку, нуждается лишь в помощи, взывает, кричит?..

— Нет, ночным мотыльком я была давным-давно, — сказала она и взяла еще сигарету. Пальцы у нее — тонкие и длинные, на ногтях овальной формы виднелись остатки розового лака.

— Но теперь я превратилась в муравья, да в муравья. Или стану им скоро…

— Сколько ты еще здесь пробудешь?

Я осмелился задать вопрос, поскольку уже достаточно стемнело.

— Не знаю… до осени, думаю, пока не подыщут мне работу и место, где я могла бы жить с Ханной…

Ханна. Ребенок. Дочь. Правда реальности покоробила меня.

— Нелегко, должна тебе сказать, попасть в беду и опозорить всю семью. Я имею в виду не мою.

Она усмехнулась и пустила колечки дыма к потолку. Волосы упали на щеки и сделали ее лицо таким узеньким и маленьким, почти детским и невинным. И все же, если сказать честно, между нами не возникло близости. Почему? Пусть бы говорила со мной, как сейчас, откровенно и естественно, как с равным:

— Ужасно глупо, идиотство одно прятаться, лишь бы только избежать людской молвы. Сказали, я смогу «отдохнуть», но ничего не вышло… Да еще он был женатым, как бы вдвойне стыдно. Ты бы видел их лица, когда я сказала, что аборт делать поздно. Тогда они во чтобы то ни стало хотели удочерить ребенка. Слушать меня не хотели, словно не понимали, что я хочу жить со своей девочкой. Вот и нашли выход, столкнули меня сюда…

Она говорила быстро и прерывисто, будто боялась, что ей помешают рассказывать, хотя я сидел как мышь, боялся не только заговорить, боялся пошевельнуться… я всецело был на ее стороне, я хорошо знал глупости и лицемерие взрослых. Я был во всем с ней согласен.

— Впрочем, хорошо, что он был женат, — продолжала она. — Иначе они принудили бы меня идти под венец. Но выходить замуж не хочу, ни в коем случае! Да и никто не смеет принудить меня, я совершеннолетняя, хотя люди болтают, что не выгляжу на свои лета. Но материально, пока не получу работу, я зависима от них…

Она прервала свой рассказ, в последний раз энергично затянулась сигаретой и раздавила окурок в пепельнице.

— Конечно, не умно было связываться с женатиком, заранее знала, что ничего хорошего не получится, но что было, то было. Ничего не поделаешь. Мы работали в одной и той же фирме, я — секретаршей. Влюбились, как сумасшедшие. Но он не хотел уходить из семьи… Один раз забыли предохраниться, вот и получилось…

Такова была Катрине, ночной мотылек. Возраст — немногим больше двадцати лет, а ее женатому кавалеру уж точно было за тридцать, а… Господи, моему дяде Кристену ведь за сорок… В груди сдавило от волнения. Но она же говорила со мной так просто, доверила свои интимные дела, значит, видела, поняла, что я… Наличие женатого друга мешало мыслить разумно. Однако я все же до умопомрачения был рад, что она говорила со мной нормально, как с равным, разбирающимся в эротических делах. Значило ли это, что я тоже смогу действовать самостоятельно? Что стану свободным, независимым и уверенным в себе? Буду отстаивать свои права всегда и во всем… И она будет счастливой, несмотря на все, что ей пришлось пережить, и я тоже буду счастливым, разумеется, с ее помощью.


— Ой, смотри, совсем стемнело, — сказала она и встала, подошла к печи, где стояла лампа и где сидел я, сняла стекло и натренированным движением зажгла маленькой зажигалкой фитиль. Желтый свет осветил черты ее лица, и я как-то сразу успокоился; подумал еще, что пройдет немало времени, прежде чем я смогу быть волевым и стойким, как она, пока же… пока я старался привлечь ее внимание к своим модным брюкам и модным кроссовкам; вел себя одним словом по-ребячьи, почти в духе Йо.

Она стояла у стола в своем коротком летнем платье, слегка примятом, одной рукой подпирая щеку, словно задумалась о чем-то, потом подошла к окну и пристально всматривалась в темный лес, в небо, все еще излучавшее перламутровый белый свет.

— Ух, прохладно стало, как только солнце зашло, — сказала она. — Тебе тоже холодно? Давай растопим печь, правда в этой хибарке нечем рубить дрова, ножа даже нормального нет…

Нож! А я забыл взять его! Разве я не охотник? Разве я не лешак? Дурак, побоялся взять его, думал — несерьезно, ребячество.

— На днях у меня был твой дядя, он помог разжечь огонь. Собрал ветки в лесу… Он такой хозяйственный…

— Я тоже могу…

Я направился к выходу, чтобы принести ветки. Если он мог, значит, и я могу. А вчера он попросил у меня нож…

— Нет, нет, не беспокойся. Потом не так уж и холодно. Хотя, конечно, просто приятно смотреть на пламя и чувствовать тепло.

Я снова сел на табурет, посрамленный, потому что он был «хозяйственным», мастером на все руки…

— Давай играть в карты, — сказала она. — В покер. Умеешь?

Я не умел играть в покер. Когда-то играл в вист, но давно. Я бы руку дал теперь на отсечение, чтобы понять загадочный ход замысловатой игры в покер. Но мой ответ не остановил ее:

— У меня есть игральные кости. Подходит?

Это я мог. Она достала игральные кости и подставку. И мы начали играть. Ей везло с самого начала, а мне не везло. Ну и наплевать! Не мог сосредоточиться из-за нее, думал о ней; она же сидела рядом — возбужденная, серьезная, энергичная. Еще немного сердился, что по моей вине сидим и играем в детскую игру, хотя каждый раз, когда она брала кость и касалась моей руки, меня охватывало блаженство. Она выиграла в первом раунде. Я хотел взять реванш.

— Он очень любезен, дядя твой, — сказала она внезапно, словно хотела вновь повести разговор о нем. — Молока дает больше, по дому помогает, руки у него золотые… И Ханну любит. Не так уж часто встретишь мужчину, который без памяти детей любит.

Приятно было слышать эти слова. Чудесно! И я тоже подумал о дяде с добром, хотя события последних дней опровергали это мнение. К тому же он был в некотором роде моим соперником, я завидовал его мужской силе, уверенности, хладнокровию. Но одновременно я и гордился им, гордился моим дядей. Не каждый день услышишь такой лестный отзыв о своих родственниках! И вот, не понимая, что делаю, я начал возносить его до небес. Забыл о сегодняшних дрязгах и неурядицах, которым был свидетель:

— Да, дядя у меня в полном порядке. Смелый, у него шрам на ноге, сам рубанул, в лесу дело было, давно. Сам дошел домой, хотя потерял много крови.

— Бог ты мой, правда? — спросила она и страшно побледнела.

— Да, он очень сильный, — заверил ее я. — Самый сильный в здешних краях, известный драчун в молодости.

Я, как всегда, преувеличивал. Но отец рассказывал мне о прежних боевых подвигах дяди Кристена.

— Ой, как интересно, — сказала она и улыбнулась… Дурачила меня? — Со мной он любезен и приветлив…

— Да, он любит помогать тебе, он сказал…

Боже мой, что я говорю! Ненормальный! Сижу здесь и фантазирую себе во вред.

— Ага!? — только и промолвила она.

Второй раунд она тоже выиграла. Мне ничего не оставалось делать как удалиться. Было уже поздно. Снаружи непроглядная темень. И о дяде наболтал лишнее, себе во вред. Проклятый язык! Я встал:

— Ну, мне пора.

— Уже?

Она выглядела разочарованной. Может, действительно, желала, чтобы я задержался? Но тогда тем более я должен проявить непреклонность:

— Знаешь, много дел.

Дел, куда более важных, нежели сидеть с ней. Я должен показать ей, что кроме дяди Кристена есть и другие мужчины в нашей семье.

— Хорошо, хорошо.

Я встал, пошел к выходу, но медленно, тянул время, не меняя, однако, своего намерения. Она тоже поднялась и пошла за мной, такая хрупкая, почти тростиночка, пташка небесная. Платье с короткими рукавами, мурашки на руках… Неужели ей холодно? Я почти на голову выше ее… казалось так. Уверен был что так. Смущало только, что ей уже двадцать один год и женихов много, умных и мужественных, не чета мне. Я стоял молча, не знал, что делать; не решался открыть дверь, надеялся на чудо, смотрел то вниз, то вверх, приподнял плечи, сунул ухарски руки в карманы брюк, чтобы создать впечатление важности, дерзкой самоуверенности, занятости, глубокомыслия. И, разумеется, страшной озабоченности по поводу якобы серьезных дел, несравнимых с тем, что сидишь здесь и теряешь зря время, без всякой уверенности, что завязалась настоящая дружба. А в действительности? Стоял и проклинал свое поспешное решение. Дел у меня, конечно, никаких не было, разговаривать мне было не с кем, я не прочь бы остаться еще на часок и поиграть с ней в любые глупые детские игры, лишь бы находиться вблизи и не шагать одному в потемках. Но я был человеком слова, поэтому решительно открыл дверь.

— Спасибо за молоко, — сказала она.

— Ах, не за что… — Я уже совсем забыл о молоке. — Не за что благодарить.

— Спасибо за компанию. Ко мне редко приходят в гости. Я ведь совсем здесь одна, скучаю без людей, понимаешь. — Она засмеялась, пытаясь скрыть горькие нотки, прозвучавшие в голосе. У нее были белые зубы, широкий рот, казавшийся особенно большим в сравнении с узким, почти девичьим лицом… Ровесница мне.

— Я… я еще приду!

Заикаясь от волнения пролепетал, что готов ей помогать, утешать, чем могу поддерживать и, конечно, ждал ответной реакции, приглашения с ее стороны.

И она подошла ко мне, улыбнулась, положила руку на плечо и прильнула лицом; я почувствовал мягкость ее щеки… ее теплые губы, прикосновение, словно влажный порыв ветра:

— Чудак ты, человечек, — почти прошептала она и снова засмеялась. — Ты мне нравишься. Приходи, когда будет время.

Разумеется, она видела меня насквозь и помогала сейчас достойно выйти из создавшегося положения. Это я прекрасно понимал. Но, понимая, все равно стал искать ее руку, хотел крепко прижать ее к себе, обнять согласно всем предписаниям, которые обязывают мужчину сделать это. Она, однако, увертывалась, смеялась, дружески подталкивала к двери, которую я уже открыл: «Пожалуйста, не забудь пустое ведро». Может, действительно лучше сейчас уйти, не терять зря времени? Она посмеивалась надо мной, и я послушно поплелся к ступенькам крыльца, смеялся тоже, опять прошептал, что скоро прийду, почувствовал облегчение, что не получилось как надо с объятием: ведь никогда никого не целовал прямо в губы и не знал, как это делается. Не помню, как я преодолел ступеньки, но вот почувствовал под ногами густую траву, услышал ее пожелание «спокойной ночи» и благодарность за молоко; потом я оказался на тропинке между деревьями, защищавшими меня от ее взгляда и предостерегавшими против соблазна оглянуться, чтобы еще раз увидеть светлые окошки, а за ними чудное создание. Я поспешил домой.

Я не поцеловал ее, не поцеловал, как полагается, но я познал ее крепкие круглые груди у своей руки, когда она ласково отталкивала меня, просила заходить и желала доброго пути.

10.

— Трам там-там-там, та-там та-там-там…

Я кружил Йо по полу своего «дома». С танго шло намного легче. Он снял резиновые сапоги и следовал моим указаниям лучше, нежели когда мы вальсировали в амбаре. Но до совершенства, до танцев в зале, конечно, было еще далеко, хотя я не сомневался, что именно это было у него на уме. Он хотел, хотел, пусть теоретически, представить себя кружащим с партнершей в праздник святого Улава. «Фантазер, мальчишка», — думал я снисходительно. Мне не терпелось рассказать ему о своем визите на дачу Весселя, удерживало лишь чувство порядочности и добродетели. Однако он опередил меня. Мы как раз сделали перерыв, оба чертовски устали. Задыхались, тяжело дышали, так как приходилось самим напевать мелодию — «Голубое танго». Танго в нашем исполнении постепенно теряло черты элегантного страстного танца Латинской Америки. К тому же, мы были рады освободиться от взаимных объятий. Тут он и выпалил:

— Слышал, ты вечерком в субботу женихаться ходил…

Это было в четверг, а не в субботу!

Он пронзительно рассмеялся своей шутке. Безжалостно насмехался надо мной — ошеломленным, разоблаченным, оскорбленным.

— Ну что? Думал перехитрить, втихаря насладиться? Не выйдет, от меня не уйдешь! От меня, скажу тебе честно, ничего не укроется! — Он откинул со лба домашней стрижки чуб и взглянул на меня с жестокостью: он был победителем, атакующим. А я? Преимущество было на моей стороне: ведь я, а не он, был в доме Весселя, я испытал то счастье, которое ему и во сне не снилось. Однако я не нападал, оборонялся, медлил, выигрывал время:

— Кто тебе такое рассказал?

Он захохотал. Он ненавидел меня, ненавидел за превосходство над ним:

— Герда, — сказал он и захохотал еще громче, так как видел, что причинил мне боль. — Вчера вечером Герда была у вас по одному делу, якобы, для мамы. Но, конечно, высматривала тебя…

Значит, дядя Кристен и тетя Линна рассказали, что я был у Катрине! Предатели! Как смели вмешиваться в мои дела? Я ведь специально сегодня пришел позднее к завтраку, вернее принудил себя прийти, лишь бы избежать лишних вопросов. Тетя Линна, конечно, пыталась осторожно выспрашивать, но я невнятно что-то бормотал, быстро проглотил еду и был таков. Только и думал о Катрине, о нашем вечере, о прощании (поцелуе, да, это был поцелуй, точнее, начало к настоящему поцелую?), как намек на скорое свидание…

— Брось ломаться! Расскажи лучше! Заполучил ее? Как она, потаскушка? Ничего?

Я рассердился не на шутку, когда услышал, что он хотел знать.

— Мы… мы…

В присутствии Йо невозможно было оставаться добродетельным, он нахально смотрел мне прямо в глаза.

— Мы немного потискались, — сказал я, надеясь, что боги, наблюдавшие за жалким человечьим бытием во всех его проявлениях, поймут и простят меня. — Нельзя же сразу вот так перейти… — Постарался произнести эту фразу тоном человека, много повидавшего на своем веку. Но, в действительности, получилось вроде извинения. — Мы под конец ласкались. И она хотела, чтобы я остался…

Двусмысленность была явной и тривиальной. Я сгорал от стыда и раскаяния, что позволил себе такое, но… мне страшно хотелось дразнить и дразнить его:

— Она просила остаться. Остался бы, если бы захотел…

— Ты тискался с ней, и она просила тебя остаться… — Йо не мог больше сдерживаться. — И что? Ты не получил своего?

Он вел себя словно исступленный, верил или хотел верить в мои лживые утверждения и намеки… Улегся без разрешения на койку, хлопал себя по ляжкам, барабанил пятками по матрацу:

— И ни разу не трахнул? Ты чего, ошалел? Она ж того и ждала! Не понимаешь, что ли? Она же только того и хотела! Ха-ха!

Теперь он не лежал, а прыгал и страшно выл. В этих воплях — и радость, и зависть, и враждебность:

— Неужто даже рукой не коснулся?

— Нет, прямо чтобы…

— Но, бог ты мой, что с тобой? Может, ты гомик? Не коснулся ни разу того места! Самое первое, что ты должен сделать, понимаешь? Они тогда, словно овечки, смирненькие! — просвещал меня тринадцатилетний парнишка и вновь выдал победоносный клич. И затем снисходительно:

— Что же ты делал с ней?

— Я… мы…

— Ну, хотя бы помял ей грудки?

— О, да! Немного. Через платье…

— Через платье? — Он ликовал. — Не поможет. Ты должен прямо… Почесать по определенным местам. Они в момент становятся кроткими, не смеют отказать!

Он лежал на моей койке, зажав руками колени и подтянув их до самого подбородка. Злые, устремленные на меня глаза, в них — презрение и жажда мести. Но я не сдавался, пробовал перейти в наступление:

— У нее, между прочим, светлые волосы, а не темные, как ты сказал…

Он не отреагировал на это заявление, визгливый смех продолжать звенеть, сметая на своем пути все мои средства самозащиты, все дозволенные нашей конкуренцией доводы, и вонзался в душу, неблагородную и предательскую, и в тело, туда, где сердце билось тревожно и в раскаянии перед Катрине.

— Ты гомик! — кричал он. — Ты определенно гомосек! Такой повод был!

— У нее светлые волосы! — кричал я в ответ. — Светлые курчавые волосы. Не темные, как ты заверял! Ты никогда не видел ее! Ты, черт возьми, никогда не видел ее!

— Гомосек! — вопил Йо. — Упустить такой шанс! Сумасшедший! Его голос гремел во всю. Я не сомневался, что он не успокоится на этом, что он готовит мне новый сюрприз, что его следует опасаться. Почему? Понятно, ведь ему было всего-навсего тринадцать с половиной лет.


— Вчера, между прочим, приходила Герда и спрашивала о тебе, — сообщила тетя Линна за обедом. — Как раз когда ты вышел. Просила помочь ей. И она посмотрела на меня так, точно хотела сказать, что ей не по нраву появление у нас Герды Бергсхаген.

— Разве ты не заметила, как он очаровал ее, — вставил дядя Кристен.

— Не болтай глупости, Кристен!

Она одернула его весьма строго. Не любила разговоров на такие темы, не допускала даже шуток.

— Кто знает? Петер теперь взрослый мужчина, это сразу видно. Немудрено, что стал волочиться за девушками. Настоящий дон Жуан! Ха-ха.

Но смех выдал его. Он был деланный. Сердился? Что я был вчера вечером у Катрине? Неизвестно, непонятно. Но настроение у него сегодня было явно плохое. Покончив с обедом, он внезапно спросил:

— Кто был во флигеле?

Наступила немая тишина. Грозная, мрачная. Тетя Линна почему-то молчала вопреки моим ожиданиям. А я ведь видел, видел собственными глазами, как она вошла в «комнату Марии» и как потом вышла, как метнулась по двору, точно крупная печальная птица, подхваченная встречным ветром. С новой силой вспыхнуло любопытство, и я мгновенно забыл о муках совести по поводу своей слежки за ними, постыдным на мой взгляд поступком, и о постыдных мыслях, о фантазиях насчет женщин, о ней, которую боготворил… Она же, разложив десертные ложки у тарелок, тихо сидела, скрестив руки, и будто не слышала вопроса, будто не к ней он относился. Он тоже сидел насупленный, серьезный, с глубокими морщинами вокруг рта и не спускал с нее глаз. И я был тут… И тоже молчал. Знал имя преступника, но не знал сути преступления. Потом полагал, что мои дела важнее, интереснее, нежели произошедшее здесь вчера. Думал о своем, о Катрине. Однако упрямо сидел и напряженно ждал. Выжидал.

— Нет, я не была там, — сказала она, наконец, легко и равнодушно, как если бы лжи не существовало на свете. Я был шокирован, выходит, и она ловчила, превращая по собственному усмотрению неправду в правду, типичное поведение в среде взрослых.

— Нет, я не была там. Для чего?

— А я был там, — отрывисто сказал дядя Кристен. — И знаю, там кто-то был, рылся в ящиках комода.

— Но, Кристен, кто бы это мог быть?

— Не меня спрашивай. Ящик в комоде был полураскрытым, в секретере — беспорядок, даже в платяном шкафу кто-то рылся. Он посмотрел на нее упрекающе, но она не отреагировала на его слова, сидела как ни в чем не бывало, смотрела то на него, то вниз на пол. Потом спросила безразличным голосом:

— А ты что там делал?

— Я? Ничего. Хотел посмотреть кое-что. Ничего особенного…

— Нашел то, что искал?

Они боролись, кто кого возьмет. Оба знали, что искали, но не хотели признаваться. А я? Я должен был сидеть и наблюдать за ними, невольно, но стал участником этого единоборства… Снова мысленно представил ситуацию, свел воедино все нити, и вдруг озарило: письмо! Ну конечно, они искали письмо, прощальное письмо, написанное Марией, существование которого я придумал позавчера вечером, когда в саду пили чай. Значит, они тоже верили, что оно было, было! Значит, они не сомневались в том, что она была «мертвая», покончила жизнь самоубийством. Ах, это страшное слово из мира взрослых — «мертвая»… Я шептал его, пытался понять смысл, но одновременно звучали другие слова: «прочь», «убежала», «исчезла». Ее не было в живых. И, вероятно, по их вине или частично по их вине, раз они себя так вели. И потом еще один важный, установленный мною факт: он был молодым, она была старой; подтверждение этому — их сегодняшние пререкания, их многозначительное молчание. Как только речь заходила о Марии или обо всем, что связано так или иначе с ней, она превращалась в статую, а во взгляде читалась ненависть к нему — здоровому, сильному, счастливому; а он со своей стороны смотрел на нее с упреком и с некоторой снисходительностью к ее зрелой полноте, грузности, признаками надвигающейся старости. Если это правда, что болтал Йо, так основной, на мой взгляд, глупой причиной их разногласий, был незначительный факт — его неверность.

И еще одно непредвиденное обстоятельство в этой связи — действия дяди Кристена позади коровника. Видение не уходило из головы, мучило подобно зубной боли, казалось, я упустил из виду нечто важное, чему сначала не придал особого значения… Снова воспроизвел все по памяти: вот он стоит расставив ноги, смущенный, как мальчишка, мочится, однако, направляя струю в навоз, от которого поднимается пар, делает что-то рукой, что-то бросает в сухие заросли… Бумага? Клочки бумаги?

— Нашел? А я и не искал ничего, — сказал дядя Кристен, сделав ударение на слове «искал». Крыша там не в порядке, хотел посмотреть…

Нет, не могу больше. Сил нет слушать их ложь. Я кое-как поблагодарил за еду и выбежал из кухни. Нужно подумать наедине. Участвовать в распрях не желаю, я выше их. Кроме того, философствования мои до добра не доведут никого, ведь видел я все в преувеличенном свете и судил соответственно опрометчиво и категорично, не знал искусства компромиссов, мыслил категориями — или/или, черное/белое, да еще уверен был, что действую независимо и самостоятельно.

Но от правды не уйти, я был частью происходящего, хотел я этого или нет. Я видел их обоих вчера после обеда. Я был свидетелем и сторонним случайным наблюдателем, не отрицаю — любопытство, результат чувственного возбуждения, одолело меня. Ничего не поделаешь! Теперь осталось проверить, нет ли других вещественных доказательств, следов, дополняющих имевшиеся уже улики.

По двору пробежала тень. Трава клонилась к пригорку, поворачиваясь к ветру своей обратной светлой стороной… Быть дождю? Я пробирался сквозь заросли крапивы, обильно растущей между курятником и старым колодцем. Сухие стебли трещали под кроссовками, а новые, сочные и зеленые листья били по ногам, кололи и жгли сквозь носки. Но по-настоящему не было больно; Йо даже ел крапиву. Я думал и думал, бесстрашно прокладывая себе дорогу в крапивной чаще и пробовал, как человек природы интуитивно найти следы вчерашнего пребывания здесь дяди Кристена.

От навозной кучи сильно попахивало. Здесь он стоял. Нет, здесь! Вот оно место преступления! Его позора, молодеческого греха, так явно компрометирующего взрослого мужчину. Ноги проваливались в мягкое, неприятное месиво. Вонь несусветная. Представил, как пар подымается, когда мочишься в теплый навоз. Фу, гадость какая! Наконец, отчетливый след. Почти рядом — кусочек скрученной белой бумаги, чуть поодаль — другой, третий и четвертый, они лежали прямо в навозной куче. Я выловил две бумажки, расправил их и увидел, что это были части письма, написанного энергичным мужским почерком, не похожим на почерк дяди Кристена. Слова можно было разобрать: «Госп. Кр…. — написано было на одном клочке бумаги. — Мне больно пис»… На следующей строчке: «Нелегко оставить такие не»… И на следующей — «равенство таким способом». На другом — только: «терп такое… и для вашего блага». Остальное затерялось в экскрементах и моче.

Я не знал, что делать и как действовать. Понятно, это письмо не было прощальным, написанным Марией, потому что тогда ему не было нужды появляться в «комнате» Марии, где до него уже побывала тетя Линна. Я никак не мог сообразить, что же это такое? Официальное послание, почти угрожающее по тону, написанное синими чернилами и явно в спешке? Не исключено, что это все же важное письмо, иначе дядя Кристен не занимался бы им и не выбросил таким способом.

От зловония навозной жижи кружилась голова. Тошнило. Кто-то позвал меня. Он! Дядя Кристен! Я свернул клочки письма и бросил их как можно дальше в заросли сорняков. Потом присел на корточки, чтобы не увидели. Еще раз выкрикнули мое имя. Потом дверь захлопнулась, и стало тихо. Я подождал, а затем начал свое отступление: крался, пригнувшись в траве, миновал роковой поворот, где меня могли видеть, если стояли у кухонного окна; прополз под настилом амбара, вдоль амбарной стены, потом смело метнулся наискосок по двору и благополучно оказался прямо у входной двери… глубоко вздохнул и вошел в кухню.

Он стоял у кухонной стойки и смотрел в окно. (Как долго он стоял там? Меня знобило.) Он выглядел озабоченным, я сразу это заметил. Может, думал о своих делах и не видел меня? Мы были одни в кухне.

— Звал меня? — спросил я отдышавшись.

— Да… — сказал он как-то неопределенно.

Потом вдруг взглянул на пол:

— Петер, что у тебя с ногами?

Я посмотрел вниз, хотя заранее уже знал, в чем дело. Глупая непоправимая ошибка: мокрые следы на кухонном полу; я забыл главное, забыл об испачканных кроссовках.

— Где ты был?

— За амбаром.

Я чуть не заплакал от стыда, что выдал себя так глупо.

— Я… я хотел накопать червей, — солгал я в отчаянии. — Для рыбалки.

— Что ж, молодец.

Значит, он не заметил эти пакостные отпечатки. Сосредоточенно смотрел куда-то вдаль, а я и моя обувь, кажется, мало его интересовали.

— Послушай, Петер, — сказал он помолчав. — Сделай мне одолжение, сходи в магазин. Если хочешь, возьми велосипед.

Конечно, я готов был сделать ему одолжение. Все что угодно, только бы не задавал разоблачающих меня вопросов. Хотелось мира и покоя в усадьбе Фагерлюнд.

— Мне нужны гвозди, — сказал он. — Буду чинить крышу. Спроси также, есть ли кровельный толь. Купи или закажи рулон. — Он снова выглянул из окна. — Только бы держалась там наверху… Думаешь, получится?

— Конечно, — сказал я.

— И еще, знаешь, купи недорогую игрушку… — Он помолчал, улыбнулся, посмотрел на меня смущенно. — Игрушку для малышки Ханны. Медвежонка или что-то в этом роде. Ну, сам сообрази.

Он выглядел смирной овечкой, одна невинность; но по лицу было видно, что он не все сказал, и что это ему сказать не просто:

— И еще, не говори Линне. Ты знаешь, как она реагирует… Она не любит, что мы ходим к дому Весселя. Боится сплетен и разговоров… Когда придешь, положи в сарае.

— All right, — заверил я его, стараясь держаться, как подобает истому мужчине. Было в дяде Кристине нечто такое, что не позволяло думать о нем плохо. И подозревать его тоже было нехорошо, невзирая на его вчерашние действия позади амбара. Он хотел чинить крышу. А почему бы и нет? И был в «комнате Марии» по законному делу. Несмотря ни на что он честный труженик, крестьянин, папин брат, моя дядя, которого я всегда горячо любил, и ничего незаконного не было в его намерениях. Я готов был ему услужить, дать взаймы свой нож, к примеру, хотя был уверен, что он воспользуется им не в добрых целях. Он посылает меня в магазин, я обязан купить игрушку для малышки Ханны, и еще он утверждает, что тетя Линна боится сплетен. Нет, что бы то ни было, но подозревать его я не мог, во всяком случае, не сейчас, когда он стоял и доверительно мне улыбался.

Я взял старый велосипед и покатил по дороге в центр, раздумывая над тем, что он сказал бы, если бы знал, что вчера Катрине поцеловала меня. Да, меня, а не его! Несмотря на его мужскую силу и кажущуюся молодость. Меня!

По обеим сторонам узкой дорожки богатым зеленым ковром раскинулись поля. Ветер рвал свежую листву с кудрявых березок у столбов, где кончались владения дяди Кристена и где не так давно стояла изгородь. На небе копились тучи. Меня мотало из стороны в сторону, потому что непривычно было сидеть на высоком сиденье. Цепь звенела, когда я нажимал на педали. Центр находился в полутора километрах, но дорога шла все время под горку. Я с наслаждением слушал, как трещит гравий под покрышками. Несколько раз меня уносило в сторону. Певуче пели дубы. Дул сильный ветер… Меня все это устраивало: немного бури, немного ветра и дождя… то, что надо для жителя леса!

Катрине. Сомнения нет, у нее серьезные намерения относительно моей особы, иначе к чему поцелуй? Вероятно, она любит меня, потому что я люблю ее больше всего на свете.

11.

Когда я, выполнив поручение дяди Кристена, выходил из магазина, то натолкнулся на Герду Бергсхаген.

— Привет, Петер, какая неожиданность! — воскликнула она, снимая хозяйственную сумку с руля.

— Привет, Герда, — ответил я немного смутившись, но быстро овладев собой. Немного, конечно, нервничал, но, чтобы она не заметила этого, специально повернулся к ней спиной, прикрепляя на багажнике коробку с гвоздями и пакет с пластиковой уткой ярко-оранжевого цвета для малышки Ханны. Медведей не было.

— Подождешь меня? Поедем домой вместе?

Я согласился ждать.

Потом мы ехали на велосипедах домой бок о бок, мимо автобусной остановки, заправочной колонки, ехали медленно, вставая при каждом подъеме.

— Придешь, Петер, на праздник святого Улава? — спросила она, когда мы проезжали мимо зеленой лужайки перед Домом культуры.

— Возможно… наверняка.

— Праздник будет на славу! Ведь Карльсены играют.

— Ага?

Я не знал, кто такие Карльсены.

— Они молодчага! Уже пластинку свою выпустили!

Потом мы снова ехали молча.

— Мне сказали, вчера ты была у нас, — спросил я невинным голосом, будто не знал, зачем она приходила.

— Да, — она покраснела. — Я думала, ты поможешь мне.

— Пожалуйста.

— Как у тебя с английским?

— Неплохо.

— Поможешь написать письмо в Англию?

Так. Возлюбленный в Англии. Летнее прошлогоднее увлечение. Я бы приревновал ее, если бы относился к Герде несколько иначе.

— Конечно, помогу.

— Спасибо тебе, Петер.

Она благодарила меня так энергично, так горячо, что дала повод подозревать, что вопрос был задан неспроста, скрывал нечто большее, но подул ветер и растрепал ее волосы так, что я не мог поймать ее взгляд и отгадать ее настроение.

— Приходи, когда тебе удобно. Или я загляну к вам.

Белая дорога была неровной, то ползла вверх, то спускалась вниз, извивалась между светлыми полями и темными тучами, скапливающимися на гребне холма. Но мы словно не замечали непогоду, ветер рвал наши слова и получались одни только нечленораздельные звуки. Надвигалась гроза.

— Я разговаривала с Катрине сегодня утром, — сказала она, и теперь настал мой черед покраснеть. Сосредоточенно уставился на руль, чтобы не заметно было выражение счастья на лице при воспоминании о проведенном вечере, и еще я ужасно боялся, что Катрине могла забыться и выдать самое сокровенное из всех наших тайн.

— Она рада была, что ты навестил ее. Сказала, вы говорили о многом. Просила передать привет, если увижу.

— Да? Спасибо.

Удалось изобразить равнодушие на лице, но голос выдал, прыгнул на октаву выше.

— Я думаю, она неравнодушна к тебе, Петер…

Она засмеялась до странности возбужденно, громко-прегромко. Может, выражение на моем лице было несуразным?

— Ну что ты говоришь…

Я побагровел, глаз не смел оторвать от руля; «неравнодушна к тебе» звучало замечательно, по-старомодному, служило доказательством, подтверждением моего состояния.

Она помолчала и добавила:

— Катрине красивая, правда?

— Да. Может быть. Не самое худшее.

Я хотел бы гимны петь в честь Катрине, но разоблачать себя не смел.

— Я думаю, что она самая красивая из тех, кого я знаю, — вздохнула Герда и убрала с лица свои медного цвета волосы.

Началась неровная холмистая местность, и мы сошли с велосипедов, шагали рядом, подбрасывали ногами мелкие камешки, рулили велосипеды, втаптывали клубы пыли в гравий, изо всех сил старались смотреть только вперед.

— Что будешь делать после школы? — спросила она, когда мы довольно долго молчали и голова, казалось, наполнилась ветром и звуками шагов по гравию.

— Не знаю еще… Учиться дальше. Нет, не знаю.

Я, действительно, не имел представления, что буду делать. Особенно меня ничто не интересовало, особого таланта у меня тоже не было, я знал это, и одна только мысль распланировать все лет на десять вперед, если не на всю жизнь, действовала угнетающе. Я едва ли в состоянии был сказать, кто я такой в ближайшие дни.

— Ты, вероятно, будешь учиться, станешь доктором или что-то в этом роде.

В сельской местности принято было говорить «доктор», а не врач. Я был согласен с ней, я тоже думал, что создан для большого полета, несмотря на потрясающее свое несовершенство. Но, разумеется, об этом не принято говорить.

— А ты? — спросил я, потому что понял, что она желает говорить на эту тему.

— Хочу стать стюардессой, — не задумываясь ответила Герда Берсхаген. — Уже послала документы, к осени жду ответа.

— Хорошо, — промолвил я ошеломленно, не ожидая от нее такой прыти, хотя знал, что год назад она посещала школу домоводства. — Нелегко, вероятно, получить это место?

— У меня хорошие отметки и блестящие отзывы из гостиницы…

Вот где она встретила своего англичанина! Этот англичанин начинал действовать мне на нервы.

— Но Йо не верит, что меня возьмут…

— Почему?

— Он говорит, что я плоская. Он говорит, что все стюардессы должны иметь по крайней мере девяносто шесть сантиметров. В верхней части.

Она ударила рукой по воздуху на уровне груди.

— Плоская? — Я удивился. — Не может быть…

— Скажи, Петер, только правду. Ты тоже думаешь, что я плоская?

Сегодня на ней была юбка и блузка и поверх нее светлая вязаная кофта; оголенные ноги покрыты тоненькими светлыми волосиками, топорщимися на ветру. Теперь она расстегнула кофту, предоставляя мне возможность установить, плоская ли она или нет. И я уставился на нее, как будто никогда прежде не видел, и собственно так оно и было. Я понимал, что смотрел на нее всегда с пристрастием из-за неприличной болтовни брата. Но теперь все изменилось: веснушки, вздернутый нос, длинные волосы, большие глаза (коровьи глаза, как насмешничал Йо), которые просили меня о положительной оценке ее качеств стюардессы; даже рот с мелкими, слегка острыми зубами вдруг превратился в нечто для меня привлекательное… естественно, в определенных рамках; да, она была почти красива, когда смотрела так на меня — вызывающе и испуганно, смело и растерянно, ведь только тонкая летняя блузка отделяла ее отвагу от застенчивости.

— Я плоская? Как ты считаешь?

— Нет, не сказал бы…

Я заставил себя смотреть на нее, чтобы оценить возвышение под блузкой. Но как можно спрашивать меня о таком? Меня, у которого при виде женских форм на картине, или у статуи, или у женщины на улице, появлялись самые разнузданные мысли. Вспомнилась худенькая фигурка Катрине, ее дыхание у моего уха, прикосновение ее груди к моей тонкой, все еще тонкой руке (и это произошло вчера, всего лишь вчера вечером!)… Бесплотный дух она! А грудь у Герды, насколько я понимал, была в полном порядке.

— Я думаю, вполне…

Я не мог выразиться прилично, передать свое впечатление нормальными словами, уставился только, точно загипнотизированный, на ее блузку, которая то поднималась, то опускалась… глаз не мог оторвать, смотрел вроде бы по долгу, просила же… И не заметил, как убрал руки с руля, и велосипед перевернулся.

— Черт!

Я тотчас прыгнул за велосипедом, но напрасно старался; он уже лежал на дороге: одно колесо тихо вращалось, а руль зацепился за спицы ее велосипеда.

— Черт возьми!

Вместе мы выправили наши велосипеды и привели в порядок наши, пришедшие в возбуждение чувства.


Мы подошли к развилке. Мне было прямо, а ей предстояло свернуть. Но она предложила:

— Мне все равно, каким путем идти. Могу мимо вашего двора. Расстояние одинаковое.

Намерение ее нетрудно было разгадать: «мимо вашего двора» было значительно дальше, причем тропинка сужалась, едва проходима с велосипедом; но ясно, она хотела побыть со мной, и я обрадовался и завоображал, благодарен был ей и нисколько не сердился за эту маленькую хитрость. Мы ехали медленно и неторопливо, смеялись и говорили, сильные порывы ветра били прямо в лицо. Идти было нелегко. И небо над нами — настоящее колдовское сочетание, слияние легкой улыбки солнца и мрачных грозовых туч.

Первые капли дождя упали, когда мы въезжали во двор. Я направил велосипед к сараю, где хранился хозяйственный инвентарь. Она шла позади. Прежде чем начался ливень, мы успели забежать под навес: я с коробкой гвоздей и пакетом с игрушкой под мышкой, она с хозяйственной сумкой в руке. Велосипеды оставили у штабелей с дровами, сами вошли в сарай, наблюдали за грозой, смеялись и дрожали, пробовали дышать нормально. Она стояла позади меня, близко, достаточно близко, чтобы чувствовать тепло ее тела, слышать ее дыхание, и мне стало беспокойно, но одновременно и радостно; вообразил, будто мы на необитаемом острове, отрезаны от всего мира, вынуждены ждать, пока не прояснится небо… тонкая стенка сарая спасала нас от бешеных, низвергающихся сверху потоков воды. Здесь, на этом острове, я оказался вместе с энергичной Гердой Бергсхаген, которая прошла школу домоводства, имела возлюбленного в Англии и которая добровольно предоставила мне свою грудь на профессиональное рассмотрение. Сердце в испуге бешено колотилось в такт нескончаемому галопированию дождя по черепичной крыше. Все скрутилось и переплелось в этот миг: мое томление, моя неопытность, моя беспомощность.

Я положил упаковки с покупками на строгальный станок, она все еще держала хозяйственную сумку в руке. Один пакет раскрылся, из него выпало несколько флаконов и маленький кувшинчик.

— Это для Катрине, — сказала она, увидев, что я пристально уставился на выпавшие бутылочки.

Я отвел глаза, словно увидел что-то неприглядное или непристойное.

— Она просила купить немного косметики. Я зайду к ней вечером, будем краситься. Сказала голосом, будто поверяла нечто опасное, нечто тайное, интимное. Во всяком случае, я так это понял; подумать только, они там вдвоем будут покрывать себя до неузнаваемости красками, они взрослые… мысль была неприятна, я возбудился и испугался в одно и тоже время.

— Катрине очень умело красится. И меня обещала научить, под Аву Гарднер. А сама она красится под Мэрлин…

Я страдал. Такого рода занятия для меня, что световой год, вне здравого понимания. Что мне было делать пятнадцатилетнему подростку с двумя взрослыми женщинами, которые занимались втихомолку косметической недобропорядочностью. Косметическая оргия? Я подумал о смешной детской игрушке, которую купил по просьбе дяди Кристена, но которую рассматривал как дар своей признательности… ей! за… А теперь? Щедрость моя ни к чему! Одна насмешка! Хотел бы взглянуть одним глазком, что они там делали, оставшись наедине, о чем говорили, рассказывали друг другу, друг о друге!? Но как, как узнать? Спросить не решался…

Дождь продолжать барабанить. Мы стояли в сарае, как потерпевшие кораблекрушение, близко-близко, дыхание — спокойное и прерывистое, спокойное и прерывистое. Стоял ли дядя Кристен вот так с Марией на крыльце в Бергсхагене, если верить Йо? Но и Герда видела их. Под впечатлением этой мысли я выпалил:

— Герда, это правда, что дядя Кристен и Мария… стояли обнявшись во время конфирмации Йо?

Она посмотрела на меня:

— Йо рассказал?

— Да.

— Он всегда преувеличивает, — рассердилась она.

— Но правда или неправда?

— Да, они стояли обнявшись.

— Правда?..

— Нет, он не спал с ней. Скорее, наоборот. Люди зря болтают. Не желают слушать правду. А я знала давно, она сама мне рассказала зимой… она была такой подавленной, сказала, что только он, единственный, существует для нее в этом мире, но, разумеется, ничего не получится, и она чувствовала угрызения совести… И я знала: быть беде!

— Как это так?

— Она говорила так странно. Что лучше, мол, будет, если она исчезнет, не хочет никому несчастья. Есть человек, который из-за нее может причинить себе вред. Я не понимала, да, не понимала, что она думает. Особых причин для горестей у нее не было. Кавалеров много. Оге Бренден сватался к ней на праздник, но она сказала, что он тоже был там… Она была добрая и нежная, не понимаю, почему все так сложилось трудно для нее…

У Герды были большие блестящие глаза, коровьи глаза, по мнению Йо, и я был с ним согласен. Ни у одной девочки нет, и не будет таких глаз. Никогда, никогда! Она подошла ко мне ближе, я чувствовал плотность ее вязаной кофты у рукава своей рубашки, которая служила словно защитой в этом прикосновении (значительном или незначительном?), словно утешением.

— И потом она исчезла, — продолжала свой рассказ Герда тихим голосом, — я не особенно удивилась, потому что как бы ожидала, после того как она мне доверилась… Настроение у нее такое переменчивое, понимаешь, говорят, что это наследственное… Знаешь, я почти уверена, что она утонула в болоте. А ты, Петер, тоже веришь? Неприятно думать…

Судьба несчастной Марии способствовала нашему сближению в сарае. Наши скромные намерения были незначительными и безобидными в сравнении с тяжкими мыслями по поводу печальных и темных, не имеющих ответа вопросов, связанных с событиями в дядиной усадьбе. Счастье одного нередко строится на несчастье другого. Не раздумывая, я прижал руку к ее бедру и почувствовал тепло всего ее тела, сверху донизу, человеческое тепло. Потом была ее очередь: она схватила другую мою руку и придавила крепко к своей груди. Почти в шоке, почти в панике, не помня себя, ощущал я упругость и мягкость, колыхание под блузкой. Сжимал с благодарностью этот бугорок.

— Петер, — прошептала она. — Так хорошо. Делай, что хочешь. Неужели я плоская, как говорит Йо?

Я обнял ее свободной рукой за талию. Мы дышали в унисон, быстро, беспорядочно, почти испуганно, боялись любой помехи, могущей напомнить о повседневности, об обыденности, о той жизни, где мы почти не знали друг друга: сестра Йо и застенчивый племянник из города, взбалмошный тип, длинный и неприметный, как летняя гусеница. Я держал ее крепко, изо всех сил давил на грудь, старался передать ей свои самые наинежнейшие ощущения и надеялся на ответную взаимность.

Но чего-то не доставало. Понимал чего, но не смел. Не уверен был, как это произойдет, как склонить другого к этому, как технически вести себя, чтобы не оскандалиться. Конечно, видел и в фильмах, и в журналах, нередко в парке, в неэстетической обстановке, можно попытаться подражать… но я не смел, боялся, что не получится, и предоставил все на ее усмотрение. И она поняла меня. Положила руку мне на затылок, притянула мое лицо к своему, так близко, что я чувствовал ее дыхание, а потом приложила рот к моим плотно сжатым губам, сдавила их и протяжно вздохнула, словно ей стало несказанно легче. И я со всей страстью ответил на ее стенание, во всяком случае, так мне показалось. Ее язык вращался вокруг моих сжатых от ужаса губ, которые я пытался разомкнуть; я пытался успокоиться, смягчиться, освободиться от страха, засевшего во мне острым ножом, старался расплавить ледяную глыбу неопытности сладострастием, но я… я не под давался, проявлял стойкость.

На мгновение небо слегка прояснилось, солнечная полоска легла на дверной козырек, куда был устремлен мой взор, засмеялась мне, и в голове моей тоже на миг прояснилось. Но потом снова обрушился ливень.

12.

Я расставлял силки для птиц. Укрепил силки из тонкого конского волоса к веткам, куда должны прилетать большие птицы, положил для приманки кусочки хлеба. Не мешало бы или точнее было бы совсем правильно рассыпать немного ягод, ведь птицы их любят, но все еще стояло в цвету, даже кустики черники завивались пока светло-голубыми колокольчиками. Что ж, придется ограничиться хлебом. Потом сейчас не сезон для ловли птиц силками, но я был охотником, хотел им быть, хотел быть свободным и независимым, хотел вести самостоятельную жизнь в лесу, хотел жить своим умом и тем, что предлагала природа, хотел убедиться, что такое, по крайней мере, возможно.

Я попробовал петлю на указательном пальце: она затянулась легко и бесшумно, безжалостно; смертельно для голодного тетерева. Я нашел конский волос в конюшне. Отец как-то рассказывал мне, что, будучи мальчишками, они таким способом ловили дроздов. Конским волосом и рябиной. Дрозд, разумеется, тоже неплохо, но у меня были другие планы, я предпочитал крупную дичь: хотел питаться исключительно рыбой и большими птицами. А дядя и тетя пусть сидят на кухне и жуют свои котлеты.

Я проснулся, когда едва стало светать. Сон был беспокойным: о Герде, о ее теплом, твердом языке. Я встал, изучил перед осколком зеркала, висевшем над умывальником, прыщики на лице, припомнил слова Герды: «У тебя длинные ресницы, Петер, никогда не видела, чтобы у мальчишек были такие ресницы…» Ах, это не совсем полноценное поведение в сарае! С той нашей встречи прошло уже несколько дней, но я все еще боялся, что вел себя неподобающе незрело. И предал Катрине. Хотя нет, почему же? Я думал о ней, даже когда Герда начала целоваться. («Катрине красивая, правда?…Самая красивая из тех, кого я знаю…») Что остается делать? Уединиться, но не плакаться и не жалиться, а чувствовать себя в некотором роде победителем: ведь это я пленил ее настолько, что она, должно быть, совсем потеряла разум, чтобы делать то, что она делала, и говорить, что она говорила. В зеркале я пытался определить черты своей неотразимости…

Затем быстрый бег на местности. Нужно закаляться, физически развиваться. Давно уже не новые кроссовки почти сразу стали мокрыми. В лесу вот уже несколько дней сильно парило после дождя, но сегодня вновь засияло солнце. Было тепло. Приятно пахло. Я чувствовал себя свободным, могущественным властелином леса: кто кроме меня может наслаждаться этим лесным великолепием глубже и проникновеннее? кто имеет на то основание? кто кроме меня имеет на то право?

С завидной ловкостью я привязал силки к можжевельнику, рассыпал вокруг на должном расстоянии хлебные крошки: верная смерть для жадного глухаря, но большое счастье для охотника. Я — властелин, правитель леса.


Днем я взял рыболовную снасть и пошел к реке. В такую погоду нужно все попробовать. Рыба в реке водилась, я знал, хотя ни разу не поймал ничего, несмотря на то что каждое лето часами просиживал с удочкой. Но прежде рыбная ловля сама по себе была не важна, так, развлечение, но сегодня — совсем другое дело. Сегодня мне повезет! Сегодня счастье должно мне улыбнуться! Нежные девичьи глаза сопровождали меня во всех смелых и трудных делах, наблюдали за каждым движением, а золотистый солнечный свет грел приятно плечи и затылок, играл в листве, обволакивал молодые березки, так что они выглядели натянутыми парусами: сегодня у меня будет рыба! Одна? Нет, уйма, много больше, чем требуется одному человеку для пропитания… однако ее можно сушить, вялить, солить, в общем, как поступают настоящие рыбаки. Может, даже останется немного для тети Линны и дяди Кристена, пусть увидят, каким я стал взрослым и практичным…

Сегодняшний день должен, должен быть счастливым!

Я закинул удочку и вошел в воду. Речка здесь была неглубокая, так что я мог следить за беспомощным танцем дождевого червя по гладким белым камням, лежащим на дне; но он удалялся быстро, почти исчез из виду, ле́са дяди Кристена была короткая, поэтому я вытянул ее и проверил насадку; потом вновь закинул против течения и наблюдал за бестолковыми червячными пируэтами.

Я нашел себе укромное местечко на большом, выступающем из воды ровном камне. Речка была здесь приблизительно пять-шесть метров в ширину. На другом берегу до самой воды рос ольшаник, оттуда доносилось хлопанье крыльями, шелест, шипенье, щебетание, стрекотание… и еще один неясный и непонятный звук, который я принял за дуновение ветра, потому что сидел и мечтал. В отдалении между деревьями даже будто слышал шаги, но решил, что это игра моего пылкого воображения.

Поверхность воды серебрилась. Червяки разных цветов хаотично метались, пытаясь выманить рыбу в теплый и тихий день в июле месяце, месяце изобилия, который уже одарил меня своей щедростью.

Голову распирало от мыслей, слишком стремительных, чтобы удержать их и по-настоящему осознать… в основном незначительных и разбросанных: о Герде, об удивительной Герде Бергсхаген, которая оказалась совсем не толстой и не некрасивой, как я думал, которая сама просила жать ей грудь, потому что была уверена в моей опытности, кроме того, это был повод для сравнения… которая печалилась, что она слишком «плоская», чтобы стать стюардессой, которая шептала мне «делай, что хочешь!», когда стояла в сарае с хозяйственной сумкой в руках. Стоило вспомнить об этом небольшом головокружительном эпизоде, как сразу пришло ощущение собственной силы и власти, хотя, если по справедливости, так она затеяла все первая. И Катрине… моя ненаглядная Катрине, которую я не видел после своего визита к ней, но, конечно, которую я обязательно навещу. Ведь она приглашала. Она поцеловала меня в щеку, просила заходить… Но виноват сам, откладывал посещение. А он ходит к ней, ходит с ведром молока…

Жаркий, да почти душный июльский день, когда рыба не клюет. В такой день тебя одолевает необъяснимая дремота, чувствуешь непомерную усталость, пот катится градом, хочется в истоме сесть или лечь, расслабившись под дождиком ласкового солнечного света, просеивающегося сквозь листву. Из речных водоворотов вылетали на поверхность острые камешки. Так ощутимо, так потрясающе близко воспринималось все в этот полдень. Вот стрекоза скользнула по воде, остановилась, сверкнула на секунду металлическим блеском и продолжила свой путь. Красавица! Тот, кто был раньше стрекозой, тоже был, несомненно, элегантным и самостоятельным!


Но все еще не клевало. Я пошел вдоль речки, забросил удочку и загадал желание; преисполненный надежды, пристально наблюдал за червяком. Просил одного — поймать рыбу, безразлично какую. Единственное доказательство, что день выдался удачный, и что я способен на большее, нежели дурачить девчонок, зажимать им грудь в сарае, что были дела поважнее, и это истинная правда, а не скрытое самомнение; и еще — ожидание обещанного. Потом я снова забросил удочку и снова следил с мольбой и заклинанием за червяком.

Но рыба не желала клевать. Тогда я решил переменить место, пошел вниз по течению, подгоняемый навязчивой идеей добиться своего во что бы то ни стало. Солнечные блики в ясной воде настраивали на оптимистический лад, обещали исполнение задуманного. Идти становилось труднее. Приходилось переползать через круглые камни, продираться сквозь заросли, один раз зацепился лесой за ветки и рванул так, что посыпались листья; они упали в воду и мирно поплыли по течению. Было тепло. Я с тоской уставился на речку, где вода была чистая и холодная, почти недвижимая под зеленым покровом коварно колыхающейся у берега ряски. Я приблизился к месту купания у старой мельницы. Речка здесь была шире, но по-настоящему она разливалась чуть подальше, где образовывала Мельничную запруду, небольшое озерко, однако достигающее почти сорока метров в самом широком месте. Здесь я мог искупаться. Вспомнил о теплом вечере позапрошлого лета, когда вопреки всем запретам пришел сюда один и купался нагим и…

Я забросил еще раз удочку, не надеясь на успех, и пошел искать укромное местечко, где можно раздеться, не опасаясь появления людей, где речка будет достаточно глубокой, чтобы можно было хорошо искупаться и поплавать. Берег здесь порос еще гуще кустарником, но я упорно продвигался вперед. По моему разумению, где-то неподалеку должна быть маленькая бухта… Но вот я, наконец, увидел казалось бы подходящее место — крошечную лужайку, переходящую в голую скалу, круто спускающуюся к самой воде, доброжелательно ее принимающей. К сожалению, она находилась на противоположном берегу. Вброд не перейти, слишком глубоко, но и еще… я неожиданно увидел там такое ошеломляющее, что перехватило дыхание, что заставило меня, не долго думая, спрятаться в кустах… потому что на траве лежала… лежала девушка: худенькое тело, белая кожа, изящный изгиб рук, простертых вперед, бикини и копна золотистых кудрявых волос: Катрине! Моя Катрине лежала в уединенном уголке и загорала почти нагая, и я только по волосам признал ее; руки и плечи, узкая спина и длинные ноги — дивная красота, сон, соблазн, откровение, эта обнаженность…

Она не слышала меня. Она лежала так тихо, так необыкновенно тихо, что я даже испугался. Может, это была не она? Может, призрак, русалка? Закружилась голова и от жары, и от необычайно сильных запахов в зарослях низкорослого кустарника. Что было общего между этой отдыхающей русалкой, между этим распростертым девичьим телом и нежной гостеприимной девушкой, которая однажды сидела и рассказывала мне, подростку, сама, не по моей просьбе, естественно и не смущаясь, о своей жизни, о своем опыте, как она сказала, о том, что она чувствует себя одиноко здесь в деревне вдали от людей и рада моему визиту и поцеловала меня на прощанье, просила приходить?

Катрине. Я шептал ее имя, а теплые испарения речных зарослей окутывали меня, кружили голову и уносили куда-то далеко… Катрине. Она лежала на животе, лишь небольшой лоскуток материи вокруг задней округлости, и отдыхала или, может быть, заснула как «Спящая красавица»? Разумом не понять, что она находилась от меня всего в двадцати-тридцати метрах. Но ее нагота отдаляла, расстояние между нами казалось звездным. Я был поражен, потрясен прелестями Катрине: ее голыми плечами, ее спиной и бедрами и маленькими в красную крапинку бикини. Разумеется, я не имел намерения обнаруживать себя, совсем потерялся, липкий пот смущения жег руки. Ни гордости, ни былого самомнения! Я был всецело в ее власти.

Я присел на корточки и взирал, скрытый кустарником, на девичье тело, которое лежало и сверкало белизной на солнце, вознаграждая как бы тем самым мое скрытое наблюдение. Муравей заполз в кроссовку, и мухи веселились в ушах и на моей потной шее, и солнце жгло щеки, но внутри холодело, потому что… потому что я, наконец, заметил маленькую корзину, стоящую в тени, из которой на секунду показалась рука ребенка, выбросившего игрушку, очевидно, недовольная ею, желтую утку… пластиковая утка с ярко-оранжевым клювом лежала теперь печальная в траве… Моя утка! Когда же дядя Кристен успел отдать купленный мною подарок? Рано утром, когда я брал удилище в сарае, пакет лежал на строгальном станке… И еще я увидел: две пустые бутылки, брошенные в траве. Две бутылки: минеральная вода? кока-кола? Безразлично что, но две… две? Только для нее? Я увидел также два бумажных стаканчика, такие, какие дают в поезде…

Теперь припомнилось также, что не так давно я слышал нечто, похожее на шаги, неподалеку, да, конечно, шаги, просто не обратил внимания: вероятно, он! Конечно, он был здесь, именно здесь! Я тяжело дышал. Тело ломило от неудобной позы. Пот струился ручьями.

Я также обратил внимание, что под ее головой лежала одежда, одежда темно-синего цвета с белыми полосочками; рукава, пуговицы… Это была рабочая блуза, рабочая блуза, известная мне, рабочая блуза, которую я видел сегодня рано утром на дяде Кристене, когда испрашивал разрешения взять удилище. Теперь она лежала на зеленой траве под ее головой. Он! Он был здесь! Он видел Катрине в таком виде, говорил с ней, пил с ней лимонад, дал ей подарок… А, быть может, разделся, загорал и показал ей шрам… Вероятно…

Нужно бежать, нет больше сил вот так сидеть и взирать на ее прелести и вздыхать о ней. Бежать. Я начал потихоньку отходить, шаг за шагом, не спуская глаз с ее тела, такого изящного и маленького, недвижимого и провоцирующего, невинного и безобидного, однако подозрительного, испорченного близостью дяди Кристена. Но маневрировать с удочкой было нелегко, заросли кустарника не позволяли продвигаться бесшумно, поэтому я спустился ближе к воде, тут что-то подвернулось под ногами, мох соскользнул с камня: я потерял равновесие и упал, задержал скольжение руками, удочку не выпустил, и она, пролетев в воздухе дугой, с шумом плюхнулась в воду и так далеко, что я не мог управлять ею; к тому же продолжал думать о Катрине и в отчаянии решил сделать все, чтобы она меня не увидела и не услышала… спас себя, ухватившись за ветки. Вот так и лежал я на четвереньках на открытом берегу речки, продолжая держать в одной руке удочку, которая теперь то поднималась из воды, то погружалась, крутилась и вращалась, пыталась вырваться, а в другой руке, которая ныла и болела, сжимал листья и сломанные ветки; взгляд же был по-прежнему прикован к нагой нимфе, которая теперь, в это нестерпимое для меня мгновение, вдруг проявила признаки жизни, приподнялась на локтях и повернулась в мою сторону, оголив свою удивительную верхнюю часть: два глаза и два темных пятнышка на груди удивленно уставились на меня с другого берега. Удар, от которого не оправиться!

Я смотрел вниз, смотрел в сторону, перебирал ногами, тащил, что было сил, несчастную удочку из воды, не смел взглянуть в ее сторону, едва мог двигаться, едва дышал от сомнения и стыда быть разоблаченным в подглядывании; и все же глазел на нее, глазел комическим и недостойным способом. Лицо горело. Я должен спрятаться. На уме было единственное: бежать! бежать без оглядки! Но, разумеется, к моему невыразимому огорчению я не сдвинулся с места, наблюдал за солнечными бликами на воде и размышлял, был ли это мой последний миг на земле, была ли это смерть? Вечный мрак и погибель?

— Хей, Петер!

Ее голос разлился колокольчиком над рекой, звонкий, беззаботный и веселый. Разве мог я противиться? Отважился и выглянул. Она прикрыла рукой грудь, улыбалась и махала другой рукой. Ни тени тревоги или возмущения:

— Я не видела тебя, понимаешь? Ловишь рыбу?

— Я… да. Я споткнулся. (Идиот! Будто она не понимала!)

— Да, камушки здесь хорошие. Ушибся?

— Нет, ничего.

Свободной рукой я стряхнул с одежды прилипшую листву и, чтобы показать, что я все еще был вне себя от падения, оперся на удочку, точно это была моя последняя спасательная соломинка.

— Повезло, значит. Наловил рыбы?

— Нет, еще нет. Сегодня… сегодня очень тепло.

— Иди сюда и загорай…

Она искренне и приветливо улыбнулась, нисколько не смущаясь собственной наготы и не обращая внимания на мое ненормальное состояние.

— Ах, как здесь хорошо!

От ее слов закружилась голова. Не сразу, но понял, что в ее голосе не было ни тени упрека, ни тени подозрения. Чудо! Может, она поверила, что я пришел сюда как раз сейчас и не видел ее до того, как она увидела меня? Что я случайно споткнулся именно на этом месте без всяких задних мыслей? Или ей совершенно все равно? А может, разговаривать с мужчинами в полуобнаженном виде для нее также естественно, как и открыто рассказывать о своих любовных связях? Нет, сердиться на нее было нельзя, она вмиг рассеивала мои страхи и сомнения. Она была такой самостоятельной, такой неуязвимой, такой независимой от обывательских банальных понятий о приличии. Она была сильфидой, неземным существом, русалкой…

Мне стало легче. Значительно легче. Я был спасен. Готов был принести в жертву ей все что угодно. Готов был служить ей покорно. Конечно, уступлю и приму предложение погреться на солнышке, но не более того… Судьбой мне ниспослано испытание. Нагая нимфа на другом берегу речки все еще волновала воображение и соблазняла. Ну, а если окажусь там действительно подле нее, как быть тогда, что сказать? Имею ли я право воспользоваться случаем? Грубые и пошлые слова Йо звучали в голове: «Так и не совокупились? Ты гомосексик?»

— Поднимись выше по реке, там можно перейти. Там, кажется, мелко.

— Да, кажется…

Но я отрицательно покачал головой. Мой взор был прикован к руке, прикрывавшей грудь, которую я ясно видел всего минуту назад. Впервые в своей жизни!

— Попробую еще порыбачить…

Я невнятно пробурчал объяснение о своем нежелании загорать. Солнце жгло немилосердно. Речка несла свои воды бесшумно, спокойно. Лежать на траве возле нее и, быть может, иногда дотронуться до груди? Ведь заниматься рыбной ловлей в погожий день просто нелепо и глупо! Однако нужно взять себя в руки, произвести впечатление волевого, решительного и целеустремленного мужчины. К тому же я постановил рыбачить целый день, нечто вроде покаяния за недавние греховные мысли. Принялся сразу за дело: вытащил леску, распутал нити, выбросил жалкие остатки мертвой приманки, посадил нового червяка и, дабы показать ей, что я не бросаю слов на ветер, забросил ловко, с профессиональной меткостью в воду крючок. Она должна видеть, что слов на ветер я не бросаю. И кроме того, это был хороший предлог некого сближения с ней, хотя и на определенном, неопасном расстоянии.

— Ты же сам сказал, что сегодня слишком тепло, — засмеялась она.

— Там повыше есть места получше…

Леска натянулась, но явно не клевало, темная водная глубина казалась совершенно безжизненной. Нечего надеяться на успех. Пора прекратить. Она снова опустилась на траву и лежала, положив голову на локти, и наблюдала за мной. Я неуверенно помахал ей:

— Пока!

— Приходи снова, если рыбка сюда направится!

— Ол’райт!

Я сделал три-четыре шага, но снова повернулся:

— Я… возможно, я приду к тебе в ближайшие дни!

— Отлично! — прокричала она вслед. Помахала. Еще раз позволила мне увидеть груди с темными кружочками. Тут я вдруг обратил внимание совсем на другое: ее волосы были гладко зачесаны, подняты к затылку и закреплены повязкой желтого или красно-бурого цвета… точно такая повязка висела в моей избушке; дядя Кристен тогда сорвал ее с гвоздика и спрятал в кармане. Я, конечно, не смел утверждать, что это одна и та же повязка, но сходство было. И, вероятно, не случайное.

Я поспешил уйти, скрыться из виду. В голову пекло, колени после падения сильно болели. Обуревали сомнения, перед глазами — ее груди и два твердых кружочка на белой коже. Понятно, из-за ребенка, она ведь кормила. Я читал об этом в справочном словаре, который был моим единственным источником просвещения в практических сексуальных делах: грудные соски меняют окраску. Иллюстрации. Эрекция. С болью подумал о неумолимых физических процессах, которым было подвержено изящное тело Катрине. Она была многоопытной женщиной, любовником ее был женатый мужчина, она родила девочку, кормит ее грудью, спит, Бог знает, с кем… Все как бы прошло через ее тело, ее «пользовали», больше «пользовали», нежели грузную тетю Линну, у которой не было детей… однако несмотря ни на что Катрине была молодой и грациозной, словно одного со мной возраста; «молодой» и «бывшей в употреблении» одновременно, манящей и недосягаемой… был ли дядя Кристен, действительно, у нее до меня?

Отойдя на значительное расстояние, я остановился, все еще пребывая в смущении, сомнении и самобичевании, нашел подходящее место и забросил удочку, более по долгу, нежели по убеждению. Место здесь было мелкое, и я без труда следил за печальным скольжением червяка по шлифованным камням. Дядя Кристен точно был у Катрине перед тем, как появился я, он… сильный мужчина в возрасте, однако все же молодой, с черными густыми волосами и крепкими руками. И все равно… Усилием воли я вызвал самые потаенные свои пожелания. Призвал на помощь магическую силу влюбленности: она улыбалась мне и смеялась и махала рукой, просила прийти, оказав таким образом мне свое расположение, ни разу не смутившись своей наготы. Разве это ничего не значило? Не значило ли это, что я был ее избранником? Остальные исключались? От такой мысли стало тепло на душе. Недавние сомнения готовы были улетучиться под влиянием неумолимого тщеславия пятнадцатилетнего мальчишки; я видел перед собой ее смеющиеся глаза и груди с темно-коричневыми верхушечками, которые тоже улыбались мне, конечно, на свой лад.

Леска отплыла далеко и слабо поддергивала в воде. Я потянул ее к себе. В размышлениях забыл о рыбалке и о своих недавних намерениях. Скоро, вероятно, начнет клевать. Леска сопротивлялась. Неровные рывки удилища; что-то живое трепыхалось на другом конце, и как в экстазе пережил я самое удивительное мгновение для рыбака: поймал! В этот исключительный момент я забыл о всех правилах рыбалки, сильно взмахнул удилищем, так что крючок сорвался с лески, и рыба, сверкнув серебристой чешуей, пролетела над моей головой, а потом уже и удочка упала где-то позади меня в кустарнике. Я поймал рыбу, и она была на суше!

Ошалелый от счастья, ползал я в поисках своей добычи. Не совсем удачный конец, но все равно — мой счастливый день!

Это был речной окунь, маленький окунек, который из-за моего неосторожного маневра освободился от крючка и лежал теперь дергаясь и хрипя, а теплое солнце разошлось по нему разноцветьем. Моя рыба. И какая симпатичная! Я попробовал взять окуня, но он выскользнул из рук. Сосновые иглы и листики крепко пристали к чешуе. По всем правилам я должен умертвить его, чтобы не мучить, но я не мог. Он был такой красивый, брюшко с плавниками красные, а спинка зеленовато-синяя с темными поперечными полосами. Он прыгал, барахтался, лежал раскрывая рот и хватая воздух, а потом снова трепыхался. Мне удалось схватить его. Держал крепко в руке, знал, что следовало делать, но… Ни за что на свете не хотел я просунуть пальцы в жабры и придавить голову. Вместо этого я побежал к реке. Там я нашел, к счастью, жестянку, ополоснул ее и наполнил водой, сунул в нее рыбку. Она покрутилась, сделала три-четыре круга, а потом мирно легла на дно. Значит все в порядке. Моя рыба жила!

С большой предосторожностью я поставил свой улов на берегу, а сам занялся удочкой, освободил от веток и листьев. Потом отправился домой, положив удочку на плечо, неся жестянку в руке. Я был счастлив! Хотел быть добрым ко всем. Сегодня мне повезло, значит, и я обязан соответственно действовать — спасти жизнь, пусть даже окуньку, которого я честно поймал; все есть жизнь, даже мухи живые существа… А в чем причина моего нынешнего поведения?.. Потому что нежные груди Катрине смотрели на меня и улыбались.

В избушке было жарко. Почти бездыханные мухи облепили стекла на окне. От тепла потрескивало дерево. Я наполнил большой стакан водой и выпустил в него рыбку, бросил хлебные крошки, но она игнорировала еду. Потом я лег на кровать, посмотрел на паука, исполнявшего акробатические номера под балками, почувствовал, как сон смыкает мне очи, и — заснул. Спал, пока не ощутил, как солнце, проникнув сквозь дверь, ласкает лицо. Опять было полно мух, противных… они ползали, жужжали, влетали и вылетали, кружили на солнцепеке, бились о стекла, облепили даже стакан. А в стакане лежала пузиком кверху маленькая рыбка, мирно покачиваясь на воде, окруженная тонкой желтоватой слизью.

13.

Несколько дней спустя меня навестил Йо. У него была новость:

— Они играют в покер, особый! Его голос разрывался от радости.

— Кто? Где?

— Герда и эта городская. Ну, что живет в доме Весселя. Герда рассказала. Я знал, что они занимаются там чертовскими делами.

— О-о-о!

— Ясно, как божий день. Она у нее чуть ли не каждый вечер, ну почти каждый. Несет с собой всякие причиндалы, чтобы краситься, лак для волос и прочее… Я знал, знал.

Он торжествовал, смеялся и улыбался, показывая желтые зубы. Его колени были ободраны, щиколотки были темными от грязи; он не любил носить носки или гольфы. Он был самым неприятным из всех знакомых мне мальчишек, однако он был моим товарищем по лету, у нас было больше общего, нежели различного. Во всяком случае, сейчас.

Но на этом сообщение Йо не закончилось:

— Герда рассказала, что они бегали голыми… Две девки… Ведьмы какие, говорю я! Может, они обе гомосексики!

— Может…

Я не знал, что и думать. Возможно, он сочинил всю эту отсебятину, чтобы придать истории больше сенсации, да я был почти уверен, что это вымысел, но вдруг припомнилось, что Катрине спросила меня, играю ли я в покер. Может, она именно такое подразумевала? Кровь мгновенно прилила к лицу, ведь я ни разу не играл в покер!

Йо был в настроении:

— Пользуйся сейчас шансом, она только и ждет… Ты же знаешь, вечно не ждут…

— Нет, конечно…

Я должен дать ему отпор, даже если придется поступиться своим достоинством, даже если придется изменить себе и своим принципам.

— А я и не упускаю шанса, если он представляется.

Он не думал уступать.

— Ага? Значит, был у нее?

— Нет, но я видел ее на речке, она лежала и загорала.

— Ага!

— Она была голая. Клянусь!

— Черт! Он чуть было не задохнулся от удивления. А ты?

— Я? Ситуация была, понимаешь, не та… младенец был рядом, да и мне нужно было срочно помочь дяде Кристену сушить сено…

Мы как раз начали недавно копнить сено, и неправда выглядела правдой.

— Невезуха!

— Да еще какая! Но мне было обещано…

Я крутился-вертелся, подличал, смешивал ее с грязью, мою Катрине, выдал на растерзание мальчишке ни за что… и все почему? Потому что хотел первенствовать, одержать верх над ним, и еще — потому что хотел поставить его на место, а заодно и ее, которая играла в покер с Гердой. И мне удалось это:

— О черт! Какова она?

— Хороша, — сказал я с безразличием. — Немного маленькие груди…

— А я что говорил? — воскликнул Йо, который никогда не видел Катрине Станг. — Что? — повторил он, наслаждаясь моей ложью.

Был полдень. Тишина. Тепло. Мы молчали, возможно, раздумывая над тем враньем, которым недавно обменялись. Я чувствовал себя подавленным и возбужденным при мысли о двух девушках, игравших в покер и красившихся. Я представил себе сначала одну, потом увидел зримо другую, почему? Были основания, ведь немало потратил сил и на ту, и на другую.

Йо спросил вдруг:

— Петер, а как мальчишки это делают?

Вот, значит, над чем он голову ломает!

— Не знаю точно…

Я слышал уйму фантастических мнений, но никогда не верил, что так бывает в обычной нормальной жизни.

— Думаешь, они спереди это делают? Да? А Серен Скеуг сказал, что сзади.

— Сзади?

— Да, сзади. Точно собаки.

— Нет, больно же тогда!

— Фу, какие гадости! Свинство!

Мы еще немного порассуждали над техническими способами осуществления поставленной проблемы, пока он, наконец, не сказал начистоту о своем истинном намерении:

— Послушай, давай промеряем?

— Как? Здесь?

— Да, теперь. Именно теперь. Хочешь?

Да, я фактически хотел. Вероятно, разговоры о девчонках способствовали…

— О’кей.

— О’кей.

Со дня встречи с Катрине прошла приблизительно неделя. Даже благие намерения со временем забываются. И я согласился на предложение Йо, быть может, не совсем охотно, но с радостью. Возвращение в детство.


Силки! Я совсем забыл о них! Столько всякого в голове…

Когда Йо ушел, я отправился в лес проверять их. Я не хотел убивать птиц. Не понимал, как вообще мог решиться на такое — расставлять ловушки для маленьких живых существ. И как легко забывается, что делаешь. Надеялся теперь, что силки окажутся пустыми, или, если и попал кто, так он жив; может, это дрозд, а может, ворона или слегка раненый ворон… я возьму их домой, буду ухаживать, приручу. Так я теперь утешал себя.

Но силки оказались пустыми. Три первых, которые я нашел, висели нетронутыми, даже приманка была целой и невредимой. Четвертый бесследно исчез, а может, я перепутал место. Оставался еще один, очевидно, тоже бесполезно осматривать. Но он висел, как я помнил, недалеко, да и мне было по пути.

В пятом висела маленькая птичка. Малиновка, мертвая. Она попала в силок одним крылом и висела так странно с вывороченной головой книзу и раскрытым клювом, маленькие коготочки изогнулись, пытаясь ухватиться за ветки. На крыле, попавшем в петлю, прозрачные перья раскинулись красивый веером, но другое крыло висело по-сиротски безжизненно, острием указывая на землю. Длинные светлые соломинки торчали сверху, словно хотели прикрыть мертвое тело.

Я осторожно освободил птичку, не выбросил, стоял и держал в руке. Тельце холодное и невесомое.

Обескураженный отправился я домой. Всю дорогу нес птицу, осторожно прижав к себе, точно знак своего раскаяния. В избушке я положил ее на газету и рассматривал. Она была красивой, само совершенство, и красное оперение на грудке слегка шевелилось от моего дыхания. Клюв, коготочки — результат искусной филигранной работы. Оперение на сломанном крыле легло вялым полукружочком. Я так долго смотрел на птицу, что она стала как бы частью меня, стала моей собственностью, драгоценным моим кладом. Его нужно спрятать и доставать, когда возникнет потребность видеть прекрасное. Остался доволен принятым решением.

Но мухи не хотели упустить свое. Как я не пытался их отогнать, они слетались к птице, ползали по ней. Нужно спрятать. Я завернул птичку в газету, встал на колени и задвинул далеко под кровать. Надежно. Похороню позже, когда найду подходящее место.


Подойдя вечером к дому, я услышал невообразимый шум. Оказалось, что коровы сломали изгородь и разбежались и теперь паслись на пашне. Дядя Кристен бросился за ними вдогонку, и я поспешил на помощь.

Но когда я подошел, он уже согнал почти всех, лишь две или три упрямились, прыгали, строптиво задрав кверху хвосты. Дядя бегал, тяжело подпрыгивая по твердым налитым колосьям, громко кричал и бил плеткой. Животные неслись галопом, а дядя Кристен, тяжело дыша, за ними вдогонку, не позволяя им отклониться в сторону… мало элегантного было в этом беге: я наблюдал с большим удивлением, не помогал, так как знал, что дядя Кристен все равно справится.

И он справился. Он хорошо знал их коварные нравы, гнал их к дому, посвистывая, крича и размахивая плетью. Он был в ярости. Я никогда не видел его таким, он никогда не бил животных. И наблюдать за тем, что происходило, не доставляло особой радости. Я слышал, как он кричал им вслед проклятия, и плеть так извивалась, что воздух наполнялся пением. Но он согнал животных к воротам. Погнал дальше в коровник. Последняя корова получила сильный удар в живот: «Проклятая скотина!»

Я поспешил домой, не хотел возвращаться вместе с ним, когда у него такое настроение. Не понимал что с ним. Неприятно, разумеется, если скотина топчет посевы, но… Он никогда так себя не вел, никогда.

Я подошел к дому с сильно бьющимся сердцем, перепрыгнул через забор и сразу попал в кухню тети Линны. Пахло сладким. Она варила варенье. Стеклянные банки с вареньем стояли рядком на кухонной стойке. Оса кружила под потолком, потом переползла на окно.

— Он загнал их!

Она сидела за накрытым к ужину столом. Стояли тарелки и стаканы, лежали бутерброды. Она не ответила и не пошевельнулась, когда я вошел. Сидела на своем обычном месте, но будто никого не ждала, голова тяжело покоилась на одной руке, глаза были закрыты. Одинокая слеза упала на стол. Я увидел письмо там, где сидел дядя Кристен. Почтальон, вероятно, пришел сегодня поздно. Адрес на конверте был написан синими чернилами. И на кухонной стойке, ближе к дверям, стояло небольшое ведро с молоком, поблескивая по краям, будто в нетерпении ожидая дальнейшей транспортировки.

14.

Все последующие теплые дни мы возили сено. Он поднимал сено с тяжелых подставок, где оно лежало и сушилось, и бросал в телегу, а я утрамбовывал. Было невыносимо жарко, мы обливались потом, но он не знал усталости. Теперь я уже не сидел верхом на возу, как в прежние годы, когда был поменьше. Я брел позади телеги, чувствовал, как ноги набухают в мокрых от пота кроссовках, мечтал о тени и стакане холодной воды. Но он не хотел отдыхать, он не нуждался в отдыхе: бросал и бросал сено уверенными и привыкшими к работе руками, потом ехал и вываливал огромные снопы высушенного сена на пол в амбаре. У меня кружилась голова от этой тяжелой работы. Но мне нравилось наблюдать за ним, за его честным трудом, и я почти забыл о своих подозрениях. Такой мужчина, как дядя Кристен, без устали трудившийся день за днем как бы не мог ухаживать за молодой женщиной, одиноко живущей в доме поблизости. Не укладывалось в голове. Дядя Кристен снова стал для меня старым добрым дядей Кристеном, когда он неутомимо взмахивал вилами и бросал мне на воз сено.

Однажды довелось случайно увидеть знаменитый шрам. Его укусил слепень, и он подвернул штанину брюк и немилосердно расчесывал место укуса. Рубец в палец толщиной, красовался полумесяцем, охватив почти всю икру ноги. Это был шрам, который он, вероятно, демонстрировал перед Катрине. Вечером того дня я взял свой нож и сделал надрез на руке, длинный и глубокий, кровь потекла сразу… Пусть не думает, что только он смелый, стойкий боец-храбрец…


— Что у тебя с рукой?

Мы вместе ремонтировали изгородь. Ночью лил дождь, поэтому пришлось сделать перерыв в уборке сена. Тучи заволокли все небо, но было тепло. Мы энергично стучали по дереву кузнечными молотками. Привезенные доски лежали штабелем, сильно пахли, казалось, будто от тепла смола вытопилась из плотного дерева, хотя солнце только изредка показывалось.

— Не девчонки ли тебя поцарапали? Ха-ха…

Он увидел ранку на моей руке, рассмеялся, но как-то неестественно. И я вдвойне рассердился на него за этот панибратский тон. На что он намекал? Намекал на связь с кем-то? Ревновал? Разговаривая так, он нисколько не походил на доброго крестьянина, которым я гордился. Нет. Это был мужчина в возрасте, пытающийся молодиться, вызывающий подозрения, совершающий все возможное для заманивания молоденьких девиц… Катрине! Я повторил про себя все ее слова, воспроизвел в памяти минуту за минутой, движение за движением в тот наш памятный вечер. Нет, она не может вести себя точно так с другими, как со мной! Не может! Я не верил. Однако… Последние два вечера он снова ходил к ней с ведром молока… Потом его темперамент, работает, точно сумасшедший. И когда он так говорит…

Я держал, а дядя Кристен бил. Мы взмокли от пота, не разговаривали. Подняли, наконец, старую изгородь, в нескольких местах она была гнилой. Для собственного успокоения я решил подвергнуть его испытанию:

— Ты играешь в покер, дядя Кристен?

Он как раз в этот момент орудовал ломом, крутил и вертел то в одну сторону, то в другую.

— Покер? Нет, к сожалению. Играл можно сказать немного, когда проходил военную службу, но давно это было…

Стало значительно легче, одной уликой меньше.

Из-под камня выполз навозный жук, поспешил в сторону, торопливо, но наугад, трогательный однако в своей панике; в надкрыльях поблескивало. Забываешь, что навозники могут летать, так редко видишь их летающими. Их много на горке, они снуют туда сюда между мелкими камнями и сосновыми иглами, зарываются глубоко в борозды пашни…

Дядя Кристен стоял наклонившись вперед и работал ломом, долбил землю, поворачивал и снова поворачивал. Он казался сейчас маленьким и коренастым, ботинки были облеплены комьями желто-коричневой глины; шагая, он всегда сгибал колени на манер крестьянина. Типичная походка, когда идешь по неровному полю, по невспаханной земле — решительно, энергично, но медленно для тех, кто это видит; походка работяги, старательного навозного жука — признак жизни, почти близкой к сути бытия. Дядя Кристин был трудолюбивым навозным жуком, энергичным, надежным… забыл только, что у него есть крылья… Утешительно было так думать.

Время приближалось к полудню. Мы работали уже несколько часов. Изгородь исправили. Солнце стояло в зените, настоящее пекло. Он выпрямился:

— Давай пойдем и окунемся!

— Окунемся?

— Да, в запруде.

— Хорошо, я не против…

Но, на самом деле, я ужасно испугался. Вот так сразу? А как быть с плавками, они ведь лежали в чемодане? Он, действительно, думал, что мы должны…

Мы работали на самом дальнем конце поля. Мельничная запруда находилась неподалеку, прямо на другой стороне, в пяти-десяти минутах ходьбы, не больше. У него тоже не было с собой плавок. Действительно, думал он…

— Окунемся быстро перед обедом.

Он очень оживился, взбодрился от собственного предложения, и мне ничего не оставалось делать, как показать себя мужчиной и следовать за ним.

Мы оставили инструменты и пошли. Он — впереди, а я боязливо за ним: спасенья нет.

Мельничная запруда блестела и сверкала, отражала полоски неба меж тенями под узкими берегами. Ни ветерка. Ни звука. Природа будто замерла. Ничто не мешало ему в осуществлении его замысла, ничто не могло защитить меня от панической неуверенности.

Мы стояли на зеленом пригорке и тяжело дышали после подъема. Он начал расстегивать рубашку, а дрозд с верхушки сосны равнодушно комментировал виденное. Я стоял, как столб, застыл в смущении. Запруда раскинулась перед нами большим зеркалом, будто бездонная. Здесь, конечно, очень глубоко. И течение… До строительства плотины была здесь, говорят, трясина, много людей и животных исчезло в ней. И еще многое рассказывали… Соблазнительная вода лежала угрожающе тихо.

— Ты, Петер, будь осторожней, когда ныряешь, понимаешь?

Он снял рубашку и положил на траву.

— Молодежь не думает о таком…

Он ответил как бы сам себе, сел и начал развязывать шнурки.

— Молодежь нынче не то, что мы. Свободна, не знает, что такое помехи, запреты…

И он посмотрел на меня, увидел, что я все еще стоял как зачарованный, не смея начать раздеваться, увидел, но не обратил внимания, потому что привлекало его нечто другое: он всматривался в ту сторону, где река расширялась и образовывала начало запруды, где в нескольких метрах отсюда, на другом берегу, виднелась маленькая зеленая полянка, окруженная деревьями и кустарниками, место, где загорала Катрине… Смотрел он действительно туда?

— Да, молодежь, — повторил он и с наслаждением вытянул на траве ноги, мускулистые мужские ноги. Запах пота. — У нас хорошая-хорошая молодежь. Создаем трудности там, где не надо мы, взрослые. У молодых надо учиться жить открыто, учиться честности и искренности…

Он снял ремень, начал расстегивать брюки. Я понял, что пока он стоял и раздевался, он как бы разговаривал с Катрине. Я дрожал от возмущения и гнева. Хотелось кричать, хотелось протестовать.

— Да, тебе Петер повезло, у тебя все еще впереди. Не упускай молодые годы. Когда станешь старым, будет поздно…

Он поднялся, брюки упали на землю. Рубец сиял белизной, как стальная бритва, выпирая из голени позади плотной икры. Рубец, которым он привлек Катрине. Рубец, на который я сам обратил ее внимание. Потом он снял трусы. Тело его тоже казалось на солнце белым-пребелым. Я старался не смотреть на него, сосредоточил внимание на пуговицах рубашки, слышал, как он прокричал:

— Ты скоро?

— Да. Секунду…

Я расстегнул для вида несколько пуговиц. Медленно стащил через голову рубашку. Солнце неумолимо жгло мои узкие плечи. Лицо покраснело, из носа потекло. Я сел на землю, чтобы снять кроссовки и тем самым оттянуть время.

— Вода не холодная!

Я осмелился снова взглянуть в его сторону. Он стоял по колено в воде. Здесь было отвесно глубоко. Он махал мне и что-то кричал. На белой груди четко вырисовывался волосатый треугольник, живот был белый и плечи белые, под мышками по-смешному коричневые пятна. Но то, на что я особенно обратил внимание, был его член, висевший между сильными, покрытыми волосами бедрами, темный, тяжелый, почти угрожающий: Что должен пережить человек, чтобы его половой член выглядел так победоносно? Умру лучше, чем покажу ему свой бледный стебелек, выставлю на обозрение свою пылкую мечтательность в противовес такому жизненному опыту. Его тело было по-молодому сильным и как бы порченым. И маленькие девичьи груди Катрине имели темные кружки от кормления. Они подходят. Хорошо подходят. Разве устоишь против такого союза?

— Ого-го!

Он бросился в воду, плескался руками, болтал ногами, вокруг него — пена.

— Ого-го! Хей! — Пронзительный крик. — Ну иди же! Здесь так хорошо!

Но я остался сидеть на траве прикованный, как девчонка в период менструации, и смотрел на него, на эту физическую необузданность, на эту молодость во взрослом мужском теле. Теперь он плыл большими размашистыми движениями рук:

— Посмотри!

Он нырнул, скрылся под водой, опять вынырнул, смеялся и фырчал, сплевывал и сморкался. Снова нырнул. Последнее, что я видел — это белый волосатый зад и пятки, исчезнувшие в темной воде. Он долго не появлялся на поверхности. Я не считал секунды, но показалось, будто он был намного дольше, чем может выдержать обычный человек под водой. Но вот он появился, отплевываясь и харкая, помахал мне рукой, прокричал что-то. Я спрыгнул вниз к берегу. Он поплыл мне навстречу, тяжело дыша и откашливаясь:

— Твой нож! — закричал он не своим голосом. — Твой нож!

Нож был сегодня при мне. Я не понял, зачем он ему понадобился, но вошел в ледяную воду как был в одежде и протянул ему нож. Он подплыл ближе. На него страшно было смотреть. На лице ужас. Ничего не объясняя, он схватил распухшими пальцами нож и бросил что-то на берег. Потом повернулся и снова поплыл.

На траве лежал кусок материи. Я поднял его, посмотрел, почувствовал, что дрожу, еще не понимая почему; правда бессознательно вдруг прошептал: Мария. Я держал в руке остаток белой тонкой материи с пришитой к ней тесьмой, окаймленной цветами; краски почти исчезли. Цветы были желтые и красные.

Дядя Кристен был далеко, нырял, всплывал со стонами и снова нырял. Я стоял у кромки воды, не шевелился, не думал, пытался во всяком случае не думать. Он нырял и нырял как одержимый, словно боролся с чем-то на дне. Потом, казалось, ему удалось получить то, что он хотел, и он начал медленно плыть к берегу, волоча за собой какой-то груз. Я знал, конечно, что… но не хотел, не смел примириться с такой жестокостью.

Он появился там, где было мелко: лицо белое, как полотно, зубы цокали от холода, дыхание тяжелое. За собой он тащил вытянутый бесформенный узел, надутая белая форма с человеческими окончаниями, кусок белой материи, нечто напоминающее голову и вокруг нее светлые волосы…

Я стоял и смотрел, словно загипнотизированный. Не мог отвести глаз. Но он взял меня за руку и сказал:

— Не смотри.

Голос был слабый и прерывистый. Он оттащил меня в сторону. Его рука на моем плече дрожала, я знал, что он был потрясен больше меня, потому что я еще не понял по-настоящему трагедию произошедшего. Он отвел меня на пригорок, туда, где мы раздевались. Его рука была ледяной, я не смел оглянуться и посмотреть назад.

— Она зацепилась за корень, — сказал он как бы самому себе. — Сидела крепко. Я должен был отрезать ножом. Отрезать платье…

Он начал одеваться. Я всунул ноги в кроссовки, начал застегивать пуговицы на рубашке. Мокрые до колен брюки повисли тряпкой.

— Но я потерял твой нож, Петер, — сказал он помолчав. — Рукоятка скользкая, и он упал на дно. Жалко…

— Ах, нож, — только и произнес я. Было все равно. Хотелось неотрывно смотреть на этот неподвижный ком на траве. Просто подмывало спуститься и подойти ближе и убедиться, что он не был тем, чем я думал, не был «мертвым», если воспользоваться этим жестоким словом из мира взрослых. Но тело мое словно сковало, оно не слушалось меня. Я занимался и занимался пуговицами.

Он оделся, стоял и ждал меня:

— Пойдем за ленсманом.

— Да.

Я справился, наконец, с пуговицами. Мог идти. Старался не смотреть в том направлении. Он сказал:

— Жалко, конечно, нож, Петер. Хороший был. Сталь знаменитая, золинговская.

Волосы у него прилипли ко лбу и вискам. Губы были почти синие, но глаза до странности мягкие и дружелюбные.

— Ничего. Ничего, что нож упал.

Затем мы поспешили напрямик через лес домой. Он шел впереди, а я, благодарный ему, чуть позади. Шел слепой дождик, светило солнце и цвели цветы. Я наступал на белые слизистые полосы, оставленные на тропинке улиткой. Никто не должен видеть моих слез.

III