Э. Т. А. Гофман, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни — страница 13 из 25

Но было бы грубейшим заблуждением хотя бы на мгновение предположить, что он стал писателем благодаря пьянству. Алкоголь пишет не вместо него, а внутри него, играя в некотором смысле роль микроскопа, позволяющего разглядеть реально существующие, но невидимые невооруженным глазом предметы. С тем же успехом можно предположить, что он, скорее всего, не страдал бы алкоголизмом, не передайся к нему эта болезнь по наследству от отца-алкоголика. Но тогда он, пожалуй, никогда бы не стал и тем писателем, которого мы знаем. Если взглянуть на дело с этой точки зрения, придется признать, что его гениальность была во многом обусловлена алкоголем.

Когда сочиняет Гофман: в состоянии опьянения или после, как, например, Э. А. По, творивший под воздействием выпитого накануне виски? Второе предположение представляется нам более вероятным. В соответствии с ним, озарения приходили к Гофману в состоянии алкогольного дурмана, и он приберегал образы своих пьяных галлюцинаций до наступления мучительных и жестоких часов похмелья. В эти часы он фиксировал их на бумаге с той силой выразительности, что была если не обусловлена, то обострена физической и психической депрессией. В пользу этого предположения, как мне кажется, говорят строки, которые можно прочесть на последних страницах Серапионовых братьев: Впрочем, иные честные, но чересчур уж приземленные люди считают едва ли не своим долгом приписывать стремительный полет разгоряченного воображения какому-либо болезненному душевному состоянию, и поэтому происходит так, что о том или ином писателе говорят, будто он творит не иначе как вкушая хмельные напитки, либо относят его фантастические творения на счет перевозбужденных нервов и вызванной этим горячки. Но ведь всем хорошо известно, что искусственно спровоцированное тем или иным способом душевное состояние может породить лишь отдельную счастливую или гениальную мысль, но ни в коем случае не самодостаточное, цельное произведение, которое требует величайшей вдумчивости.

В действительности же он пьет не потому, что ему это нравится, а для того, чтобы разогреть свое воображение. Он неоднократно намекает на это; в качестве примера приведем хотя бы следующую дневниковую запись, сделанную им в апреле 1812 года: Вечером с трудом себя завел — с помощью вина и пунша.

Один ли он пьет или в компании, мозельское ли или шампанское в кредит, в «Розе» при нем неотлучно находится друг — Поллукс, хозяйский пес, молчаливый спутник его хмельных бдений. Поллукс — беспородный пес; по виду в нем есть что-то от пуделя и венгерской овчарки. Это черное чудовище кладет голову на колени писателю и долго смотрит на него своими глазами цвета меда. Происходит немой ночной мифический диалог между писателем, вовлеченным в буйную дионисийскую процессию, и невинным созданием, которое еще находится в плену хтонической тьмы, озаряемой сумбурными и блестящими видениями. Этот обожаемый Гофманом хозяйский пес послужил прототипом Берганцы в гораздо большей степени, нежели его предтеча из «Назидательных новелл». У Сервантеса Гофман заимствовал лишь имя и прошлое Берганцы, в то время как внешний облик, характер движений, мимика и общее выражение собачьей души персонажа были списаны им с пса Поллукса из гостиницы «Роза». Правда, он вложил в его уста свои собственные мысли и наделил его человеческим умом, который накладывается на его звериную сущность, но странным образом не отменяет ее; он наделил его двойной природой, что впоследствии проделает и с Котом Мурром. Наконец, спустя несколько месяцев после своего отъезда из Бамберга, работая над Сведениями о новых похождениях пса Берганцы, Гофман дает выход своей ревности к Грепелю в образе похотливого распутника, чьи ухаживания сбивают с толку юную героиню и настолько затемняют ее здравый смысл, что ей начинает казаться, будто она в него влюблена. По сути, это своего рода оправдание Юлии. Но, хотя он будет продолжать ее любить до самой своей смерти, на временном и пространственном расстоянии это чувство будет подвержено тем же спадам и подъемам, что имели место в дни бурной страсти. Юлия появляется в произведениях Гофмана в разных обличиях: то она сообщница коварного Дапертутто, куртизанка, сталкивающая своих любовников в пропасть (Приключения в новогоднюю ночь), то простодушное дитя, становящееся жертвой темных загадочных сил, то юная девушка, преследуемая видениями, сомнамбула с задатками прорицательницы, то, наконец, ангел, падающий жертвой адских или земных козней.

Слова ангел, ангельский, небесный, столь часто встречающиеся в произведениях Гофмана, не имеют никакого отношения к понятиям христианского богословия, и их смысл никоим образом не идентичен тому, какой вкладывали в них другие авторы его эпохи; он дает им совершенно иное толкование. Под ангелом Гофман понимает не метафизическое непорочное создание; напротив, он обозначает этим термином существо, свободное лишь от всего банального и случайного, но только не от эротической зависимости. Таким образом, гофмановское понятие ангела восходит к дохристианским азиатским мифам, в которых ангел стремится к плотской связи с людьми. Ангел является более или менее материализованной эманацией божественной сущности и обладает двойственной — злой и доброй — природой, каковая свойственна всем мифологическим персонажам. Гофмановский ангел, вышедший из-под пера вполне безрелигиозного европейского писателя, обладает, тем не менее, чертами, роднящими его с суккубом христианской эзотерической традиции.

Женские образы Гофмана олицетворяют мир любовной страсти и музыки. Почти все они поют, ибо почти все являются отражениями Юлии, но ни одна из них не пишет и не рисует, так как эти занятия были ей чужды.

Гофман чувствует себя обманутым Юлией, но обманутым не столько в любви, сколько в их общей страсти к музыке. Она отказалась быть жрицей искусства и променяла волшебный мир гармоний на мир домашних хлопот и яблочного повидла. Эта цезура, эта непреодолимая черта между миром искусства и красоты и миром материальных нужд отчасти восходит к постулату Шиллера, согласно которому идея и материя не способны к взаимопроникновению. Шиллер готов даже отрицать возможность их сосуществования, что является искажением и ошибочным толкованием учения Декарта.

Разумеется, Гофман не мог всерьез полагать, что его маленькая Юлия навеки останется девственницей; более того, он, вероятно, простил бы ее от всего сердца за то, что она любит не его, а другого, если бы этим другим был какой-нибудь выдающийся человек. Но только не Грепель! В представлении Гофмана она фактически продала тому свое тело, и, возможно, в этом он был недалек от истины. Вот почему любовь, которую Гофман продолжает испытывать к ней и в дальнейшем, теперь омрачена затаенной злостью, пусть даже и чередующейся с порывами прощения. Вот почему иногда он не может удержаться от того, чтобы не предать Юлию поношениям в образах своих героинь, но этим же объясняется и то, что даже самые страшные преступления, совершаемые ими в его книгах, неизменно навязаны им извне — матерью ли сводницей, или коварным обольстителем. Новелла, в одних изданиях именуемая Гиенами, в других — Вампиризмом и входящая в состав Серапионовых братьев, является лучшим тому примером.

10 августа 1812 года Гофман вносит в свой дневник следующую запись на итальянском языке:

Удар нанесен! — Донна стала невестой этого чертова тупицы-купца, и мне кажется, что всей моей музыкальной и поэтической жизни конец — я должен принять решение, достойное такого человека, каким я себя считаю — это был ужасный день. И на следующий день: Отличное настроение — (далее на итальянском) все прошло, и я думаю, что во многом виновато мое воображение. Три дня спустя: Теперь я вижу, что позволил ввести себя в заблуждение призраку. Но такому смирению суждено продлиться недолго, ибо через три недели после этой записи Гофман устраивает жуткий скандал. Во время организованного фрау Марк пикника в Поммерсфельдене, где присутствуют Юлия со своим ослом-купцом, чета Кунцев и Мишка, Гофман, сильно напившись, дает выход своим чувствам, ведет себя вызывающе и оскорбляет Грепеля, — тоже, впрочем, пьяного, если верить дневниковой записи от 6 сентября: Вылазка в Поммерсфельден — напился в стельку и устроил безобразную сцену. Будучи вне себя из-за Ктх, набросился с бранью на жениха, который был настолько пьян, что упал.

Уже на следующее утро Гофман пишет извинительное письмо фрау Марк, и это не самое похвальное из его писем, ибо, если сравнить его с дневником, автора нетрудно уличить во лжи. Но даже если он и лжет, то делает это не из светского благоразумия, а единственно потому, что боится преждевременно лишить себя общества Юлии. Вчера каким-то мне самому непонятным образом я совершенно внезапно — нет, не опьянел — а пришел в абсолютно невменяемое состояние, так что последние полчаса в П. мнятся мне сегодня каким-то страшным тяжелым сном. — Лишь то единственное соображение, что даже самых буйных помешанных лишь жалеют, ни в коем случае не ставя им в вину то зло, что они совершают в таком состоянии, позволяет мне надеяться, что Вы с присущей Вам добротой, в коей я уже не раз имел возможность убедиться, простите мне все те неслыханные дерзости, которые я выпалил (ибо нормально говорить я не мог), в чем, к сожалению, меня заверили моя жена и господин К. — Вы даже представить себе не можете, как глубоко я переживаю из-за своей вчерашней выходки — я искуплю ее тем, что лишу себя удовольствия видеть Вас и Вашу семью до тех пор, пока не уверюсь в Вашем благосклонном прощении!

Он пресмыкается и унижается до того, что признается в безумии, которого всегда так боялся; он молит о прощении — и все это ради того, чтобы его позвали обратно. Процитированное послание стоит особняком в жизни этого гордого и прямодушного человека. Его страсть — и только она — внушила ему эту беспомощную хитрость, так же как именно она накануне побудила его устроить скандал и перейти все границы светского приличия. При всей непростительности э