Э. Т. А. Гофман, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни — страница 14 из 25

той выходки фрау Марк в конце концов смягчается и соглашается снова принять его в своем доме, в котором ему было отказано в течение нескольких недель. Он вновь встречается с Юлией, но senza exaltatione[12] или даже с большим безразличием. Но почему же он тогда считает важным упомянуть о том, что танцевал с ней в последний раз? 3 декабря, когда она выходит замуж, он пишет: Дурацкий период в связи с Ктх полностью позади. Несколько дней спустя он говорит ей прощай pour jamais[13], и она уезжает в Гамбург вместе с супругом. Гофман честно боролся с самим собой. Из этой борьбы он не вышел победителем, и еще в течение какого-то времени страницы его дневника испещрены инициалами Кетхен из Гейльбронна.


28 декабря 1812 года

Отдельные воспоминания о Ктх.


30 декабря

Начались странные фантастические рецидивы в связи с Ктх.


16 января 1813 года

Интересно, что одновременно из жизни ушел цвет; видимо, все это глубже, чем мне казалось — Ктх Ктх.


28 января

Постоянные воспоминания о Ктх.


А 4 марта 1813 года он делает следующую запись на немецком языке, но греческими буквами:

Одно-единственное известие, что Ктх беременна, — поразило меня, как удар грома.


Это последнее упоминание о ней в его дневнике. Он страдает бессловесно. Mi lagnero tacendo della mia sorte amara.[14] Позднее, намного позднее, за несколько месяцев до смерти, он напишет из Берлина своему другу доктору Шпейеру:

Фанни Тарнов (известная писательница) рассказала мне по возвращении из Гамбурга, что Юлия развелась со своим мужем и вернулась в Бамберг. — В самом этом факте вроде бы нет ничего особенного, но описание жизни Юлии в Г., тех невыразимых страданий, которые она испытывала, того скотства, что в конце концов бесстыдно дало о себе знать в этом гнусном слабаке, — вот что тронуло меня до глубины души. Ибо мне стало невыносимо больно от осознания того, насколько верным оказалось предчувствие всех этих ужасов, поднявшееся из самых недр моего существа в тот день, когда я беспощадно, я бы даже сказал, со жгучей яростью внезапного безумия высказал все, что мне следовало бы держать в себе! — когда я, глубоко уязвленный сам, пытался уязвить других! — И вот! —

Вы, вероятно, подумаете, что мы с Ф. Тарнов много говорили о Ю., однако мне и без слов стало ясно то, что она хотела скрыть, а именно: что горькая ирония ложно понятой жизни, стыд за бесцельно растраченную юность самым чудовищным образом исказили внутреннюю суть Юлии. Она уже не может быть кроткой — мягкой — по-детски наивной! — Выть может, все изменится, после того как она покинет кладбище растоптанных цветов, несбывшихся радостей и надежд.

Если Вы находите уместным и возможным произносить мое имя или вообще говорить обо мне в семье М., то, улучив мгновение, когда будет ярко светить солнце, передайте Юлии, что память о ней живет во мне, — если, конечно, можно назвать памятью то, что заполняет всю душу, что в виде таинственного дождя от высшего духа приносит нам прекрасные мечты о восторге, о счастье, которое невозможно ни ухватить, ни удержать руками из плоти и крови. — Передайте ей, что ангельский образ всей сердечной доброты, всей небесной прелести истинно женского понимания, детской добродетели, засиявший мне в непроглядной тьме несчастливых дней, останется со мной до последнего вздоха, и лишь тогда, в единственно подлинном бытии, разглядит освобожденная душа то существо, что было ее тоской, ее надеждой и утешением!

Будучи не в силах продолжать в этом патетическом тоне, двумя строчками позже Гофман просит своего корреспондента сообщить ему, действительно ли некто Зутов все еще использует свой колпак вместо ночного горшка, правда ли, что доктор Циглер опять появился на карнавале в костюме Дон Жуана, по-прежнему ли старая Кауэр, подобно призрачной локарнской нищенке, заглядывает во все комнаты, пугая постояльцев? Здесь мы снова видим Гофмана таким же язвительным, порывистым и остроумным, каким он был в начале 1812 года, когда писал ксении об актерах Бамбергского театра. Нам известны тридцать два таких сочинения, и трудно сказать, какое из них самое кусачее.

Слаб у тебя голосок; зато позавидуешь носу!

Чтобы расслышать тебя, влезу-ка я на него.

Этот неисправимый насмешник наделен пронизывающим взглядом, слогом и — болезнью печени.

… в манере Калло

Со времени замужества Юлии Гофман подумывает о том, чтобы оставить Бамберг, — отчасти потому, что хочет убраться подальше от места, где каждый камень напоминает ему о его бесславном поражении, отчасти же потому, что надеется улучшить свое положение, которое можно назвать каким угодно, но только не блестящим. Он почти всегда сидит без денег, не столько из-за весьма жалких доходов, сколько из-за того легкомыслия, с каким он бросает на ветер с трудом заработанные деньги, как только они попадают к нему в руки. Нет человека щедрее и расточительнее, чем он, когда после многих дней беспролазной нужды он получает долгожданный гонорар, позволяющий ему угостить друзей на свой вкус. А вкус у него аристократический.

Год 1812‑й отмечен для него не только любовной драмой, но и финансовой катастрофой. Уже летом, после ухода Франца фон Хольбейна, он покидает Бамбергский театр. Заодно с очаровательной мадам Реннер, Хольбейн «похитил» и музыку, сочиненную Эрнстом для оперы Аврора. Единственными источниками дохода остаются для Гофмана рецензии и уроки музыки. В ноябре 1812 года он посещает Вюрцбург, надеясь следом за фон Хольбейном устроиться в тамошнем театре. Попытка не удается.

Между тем Гитциг хлопочет за своего друга. Он предлагает ему сочинить оперу Ундина на текст де ла Мотта Фуке, которым Гофман восторгается. Однако Гофман колеблется, считая себя не созревшим для такой задачи, затем наконец соглашается, но трепещет при мысли о том, что либретто должно быть написано в стихах. В пространном письме Гитцигу он простодушно признается тому в своих опасениях и заявляет о своей готовности набросать план либретто, чтобы затем поручить его стихотворное переложение какому-нибудь поэту, в работу которого он обязуется не вмешиваться. Однако Гитциг высмеивает его опасения и продолжает стоять на своем. В конце концов Гофман признает себя побежденным и тут же пишет восторженное письмо барону де ла Мотту Фуке, в котором умоляет его как можно скорее прислать текст, ибо намерен немедленно приступить к сочинению. Тем не менее, премьера Ундины состоялась лишь в 1816 году в Берлине, так как Гофман работал над ней с большими и частыми перерывами.

17 марта 1813 года Гофман получает договор от Йозефа Секонды, директора лейпцигского театра, где говорится о его назначении капельмейстером. На другой день он подписывает договор с Кунцем о публикации первого тома Фантазий в манере Калло. Оригинальное издание, вышедшее в Бамберге в апреле 1814 года, включает в себя предисловие Жан Поля, короткое эссе о Жаке Калло, Кавалера Глюка, шесть первых Крейслериан (Музыкальные страдания капельмейстера Иоганнеса Крейслера; Ombra adorata! Крайне беспорядочные мысли; Размышления о высоком значении музыки; Инструментальная музыка Бетховена; Совершенный механик) и Дон Жуана; кроме того, Гофман подготовил для него Сведения о новых похождениях пса Берганцы — словом, все, что было написано на тот момент.

В апреле Гофман выезжает с женой в Дрезден, откуда их должен забрать Йозеф Секонда. С тех пор как Юлия покинула Бамберг, писателя не связывает с этим городом ничего, кроме мучительных воспоминаний. Отъезд означает для него нечто вроде декларации своей независимости, а независимость равносильна одиночеству. Не испытывает ли он втайне облегчения, противоречивого наслаждения, стыдливой и жгучей радости человека, обрубающего все концы и навеки лишающего себя того, что было ему дорого? Впрочем, три месяца спустя он пишет в письме к доктору Шпейеру:

Внутреннее чутье подсказывало мне, что, если я не хочу окончательно пропасть, я должен как можно скорее покинуть Бамберг. Постарайтесь вспомнить, как я жил в Бамберге с самой первой минуты своего прибытия туда, — и Вы согласитесь с тем, что все в этом городе, подобно враждебной демонической силе, насильственно отрывало меня от стремления — или, точнее, от искусства, которому я отдался всем своим существом, всем своим Я.

Юлия могла бы отвлечь его от погруженности в себя, любовь — от творчества. Конечно, он любил и продолжает любить ее, но человек, живущий воображением, никогда не уверен в своих чувствах. Можем ли мы знать, какое место занимало то, что обычно именуют сердцем, в его чувстве к Юлии, в его привязанности к друзьям и к Мишке, если он сам этого не знал? Быть может, все то, что делает жизнь терпимой: подлинная, прочная любовь, душевное равновесие, примирение с другими и с самим собой, — быть может, все это дано лишь тем, кто не пользуется благосклонностью фантазии? Ибо если она компенсирует все эти блага, то, вероятно, она же их и исключает. Существует фантазия, которая дарит такую великую радость и приносит с собой такие необыкновенные образы, что было бы неслыханной дерзостью надеяться на возможность одновременного обладания ею и «всем остальным». Визионер довольствуется самим собой. Он представляет собой вселенную. Так не любит ли он лишь свой собственный образ, преображенный и искаженный отражающей его хрустальной поверхностью; лик, который глядит на него с отражения в тусклом зеркале и в котором он не может себя узнать?

Даже если Гофман и пытался разбить хрустальную оболочку, ему не удавался любовный диалог; он был обречен на монолог. Все его попытки осилить судьбу были безуспешны.

Гофман импульсивен и любит менять направление своей жизни на девяносто градусов. Он загорается с ходу, — подобно всем, кто подозревает, что пропустил карету счастья и лелеет тайную надежду нагнать ее в коляске черта. В настоящий момент оглушительно дребезжащая почтовая карета катит его через невозделанные поля и сожженные деревеньки в Дрезден. Каждую минуту ее останавливают патрули, проверяющие паспорта. На каждом шагу встречаются разъезды казаков и прусских гусаров. Чем ближе к цели, тем оживленнее становятся дороги, и вскоре местность заполняется бесконечными вереницами обозов, батарей, калмыцких эскадронов с их длинногривыми низкорослыми лошадками. Из номера гостиницы, где останавливается он с Мишкой, Гофман всю ночь слышит, как они тянутся мимо: