Э. Т. А. Гофман, сам свидетельствующий о себе и о своей жизни — страница 22 из 25

Тот же пыл, тот же местный колорит, ту же ртутную живость мы встречаем в Принцессе Брамбилле. Но эта новелла отличается гораздо большей плотностью и полетностью воображения, нежели Синьор Формика, и лишена присущих тому небрежностей. Фантастическое и реальное сплетаются здесь столь тесно, что невозможно различить, где начинается одно и заканчивается другое. В сцене карнавала перспектива причудливым образом смещается и скользит; кажется, что мы все видим в неверном свете, хотя, может быть, и в верном… Все зыбко. Forse che si, forse che non[22]. Окружающие предметы, отражаясь в игре кривых зеркал, предстают нам совершенно иными, чем они есть на самом деле, а тем временем мимо тянутся вереницей персонажи Гоцци: волшебник, король Саломо, влюбленный, фигура в маске; они возникают, поют, делают кульбиты, исчезают и возникают снова. Да и сам фон не исключен из этой смены впечатлений:

Мраморные колонны, поддерживавшие высокие купола, были увиты пышными венками из цветов; причудливый лиственный орнамент на потолке с вплетенными в него то ли птицами с пестрым оперением, то ли играющими детьми, то ли диковинными животными, шевелился, как живой, и то из одной, то из другой складки позолоченного балдахина над троном появлялись приветливо улыбающиеся лица прелестных юных дев.

Все это можно увидеть, случайно вступив в палаццо Пистойя, который тут же перестанет стоять в Риме и перенесется в страну Урдар. Величайшим иллюзионистом и лучшим шарлатаном при этой чудесной метаморфозе всегда остается сам Гофман. Он умеет вызывать смех и внушать страх; он лепит, видоизменяет и раскрашивает любой предмет так, как ему подсказывает фантазия; он поднимает и опускает занавес, вращает зеркала, надевает маски, выводит на стенах кабалистические символы, гоняется за Панталоне перед сценой, запирает влюбленных в клетку для птиц — и все это в ходе одного чудесного рассказа, где царит волшебная атмосфера римского карнавала.

Критика очарована Принцессой Брамбиллой, и Генрих Гейне восклицает: «Принцесса Брамбилла — просто прелесть, и если у кого-то не закружилась от нее голова, значит, у него нет головы». В то же время более близкие друзья Гофмана разочарованы, Брамбилла им не нравится. Гитциг, например, считает, что Гофман лишь «напустил туману и заселил его бесплотными тенями, выбрав в качестве места действия сцену без пола и задника». Он рекомендует другу в качестве образца и примера для подражания «Гая Мэннеринга, или Астролога» Вальтера Скотта. Прочитав этот роман, Гофман отвечает ему следующее: Абсолютно бесподобная — превосходная книга, простая, жизненная и правдивая! — Но! мне чужд этот дух, и я поступил бы нечестно, если бы попытался симулировать то спокойствие, которое мне — по крайней мере, на данный момент — совершенно несвойственно.

Идея Принцессы Брамбиллы появилась у писателя после того, как он познакомился с серией офортов Жака Калло «Балы Сфессании», подаренной ему на день рождения его другом Иоганном Кореффом. Принцесса Брамбилла выходит в 1820 году (издание датировано 1821 годом) в издательстве Йозефа Макса в Бреслау. Ее украшают восемь гравюр Жака Калло, подобранных самим Гофманом. Идеально соответствуя тексту, они к тому же имеют то преимущество, что опубликованы в обычной книге, чего удостоились, разумеется, не все «балы», ибо вооруженные фаллосами шуты, рогоносцы и другие персонажи народной комедии, которых наблюдал Калло на ярмарочных подмостках Фесценнии, в Германии XIX века воспринимались как слишком большая вольность. К сожалению, в издании 1820 года гравюры репродуцированы в зеркальном отображении, да еще и без декора, обрамляющего изображенные на них фигуры, так что последние получились расположенными на темном фоне, что абсолютно не соответствует стилю Калло. Это переслащенный, приукрашенный, нейтрализованный Калло. Лишь XX веку принадлежит заслуга в обнародовании важнейших источников по комедии дель арте.

Из всех шедевров Гофмана Принцесса Брамбилла, пожалуй, лучше остальных выражает присущую ему субъективность взгляда. Давая о себе знать почти во всех его сочинениях, последняя достигает одного из своих кульминационных пунктов в Крошке Цахесе по прозванию Циннобер; на ней основывается интрига этого произведения, о котором сам автор сказал: По крайней мере, это самое смешное из всего, что я до сих пор написал, и это признают все мои здешние друзья. (Из письма Гиппелю от 27 января 1819 года.)

В самом начале повести автор раскрывает читателю истинную природу Цахеса, а затем приглашает его принять участие в фарсовой комедии ошибок, чьей «околдованной» жертвой является общество. Более того: это общество, члены которого поддались на один и тот же обман, считает сумасшедшим всякого, кто сохранил целостность своего восприятия и видит действительность такой, какова она есть, как это делает бедная Лиза. Сатирический элемент повести несет на себе характерный отпечаток рационализма XVIII века, ибо ведь и вольтеровский гурон является, в сущности, не кем иным, как человеком со здоровым рассудком, попадающим в околдованное общество: околдованное своими традициями, запретами, нравственными и религиозными иллюзиями, чуждыми подлинной природе человека. Крошка Цахес — это мрачная аллегория всех аберраций, которым подвержено стадное общество; пророческое олицетворение безумца, который спустя столетие поведет Германию к преступлению и гибели.

Однако, высмеивая приверженцев стадной идеологии, Гофман не забывает в лице князя Пафнутия дать пародию и на рационализм. Все, кому не хватает интеллекта, получают пощечину. Отрицая за собой какой бы то ни было сознательный умысел, Гофман явно лукавит, но он вынужден это делать хотя бы по той причине, что критика, искавшая в Крошке Цахесе символы, давала повести самые произвольные и несообразные толкования. Вот что он пишет по этому поводу:

Сказка Крошка Цахес по прозванию Циннобер (Берлин, изд. Ф. Дюммлера, 1819) — всего лишь свободная и легкомысленная реализация шуточного замысла. Поэтому автор был немало удивлен, наткнувшись на рецензию, в которой эта шутка, небрежно набросанная в расчете на сиюминутное увеселение без каких-либо иных претензий, была на полном серьезе подвергнута препарированию с подробным перечислением всех источников, которыми, вероятно, пользовался автор. Последний пункт весьма его порадовал, ибо дал ему повод разыскать упомянутые в нем источники и обогатить свои познания.

Согласно Гитцигу, на написание этой повести его вдохновили бредовые видения, преследовавшие его во время болезни весной 1818 года. Болезни, состоявшей сразу из нескольких недугов: расстройства печени, невралгических болей и подозрительной опухоли на бедре. Гофман приписывает все это своему сидячему образу жизни и ужасному сквозняку в коридорах столичного замка во время официального приема при дворе. Работа над Крошкой Цахесом, этим результатом жара и иронизирующей фантазии, как пишет Гофман в сопроводительной записке к повести, отправленной им князю Пюклеру-Мускау, закончена зимой 1818/19 года. В ноябре 1818‑го Гофман обращается к подкованному в естественных науках Шамиссо с просьбой сообщить ему название одной из разновидностей обезьян, которая отличается особым уродством. Ибо ему нужен именно такой парень!, чтобы вставить его в текст.

За помощью к Шамиссо он обращается и при работе над новеллой Datura fastuosa, идея которой пришла к нему во время одной из их первых встреч. Шамиссо же вдохновляет его и на написание Хайматохары, рассказав ему о том, как во время своей научной экспедиции вокруг света он стал объектом вероломных посягательств со стороны одного шведского энтомолога. В письме от 28 февраля 1819 года Гофман делится с другом планом будущего произведения: речь идет о новелле в письмах, на всем протяжении которой читатель должен находиться в заблуждении, чтобы лишь в самом конце узнать, что Хайматохара, ставшая предметом конфликта между двумя учеными, на самом деле не прекрасная островитянка, а редкая разновидность вши. Шамиссо сообщает ему все необходимые научные термины, и в течение нескольких недель следом за этим первым письмом Гофман передает ему через посыльных записки с просьбой ответить на тот или иной вопрос. Забавная Хайматохара, какой бы поверхностной она ни была, имеет одно существенное достоинство: она на удивление современна по своей стилистической фактуре. Ее форма варьируется в зависимости от того, кому из героев принадлежит слово, и если сегодня это кажется нам само собой разумеющимся, то для того времени это было в диковинку.

Свет завтрашнего дня

Здоровье Гофмана настолько подорвано, что он вынужден совершить оздоровительную поездку в Силезские горы. Он оставил нам три Письма с гор, одно из которых адресовано фрау фон Б., предположительно, его знакомой еще по первому пребыванию в Берлине, второе — его возлюбленной Иоганне Эвнике и третье — Теодору Готлибу фон Гиппелю. Все три письма были написаны через год после поездки и опубликованы в 1820 году в Прямодушном. Чувствуется, что они были написаны в спешке и в капризном расположении духа; самые замысловатые арабески плетутся без видимых усилий, ибо являются естественным выражением темперамента автора. Как всегда у Гофмана, описания природы отличаются замечательной скупостью, в то время как зарисованные на лету персоны — например, филистерствующие путешественники и прислуга в гостиницах — ведут нескончаемый бурлескный балет. Так, например, описание табльдота в одном из курортных местечек воспринимается нами как предвосхищение карикатур Оноре Домье. Гофман никогда не высмеивает своих современников для того, чтобы заставить их покраснеть или побудить к исправлению; он делает это ради собственного удовольствия, ради той отчасти противоестественной радости, которую доставляет ему все гротескное.

Несмотря на тяготы путешествия, пребывание на курорте в Силезии пошло ему на пользу, из чего он делает вывод, что полностью поправился.