*****
Николь перепрыгнула через горизонт.
Молча.
Оказалась вся передо мной.
Голая.
Клубничный пузырёк–невидимка взорвался за её нижней губой. Тотчас плачущий, рвущий когтями свою грудь Толичка (из той, совсем другой, ещё ненаписанной сказки!) кинулся на звук взрыва по минному полю, а ему на лицо падали куски пузырькова тела. Настоящий же Толичка лежал, свернувшись кренделем.
И ждал.
*****
Некий зачарованный воин идёт в азиатские горы. Людей пострелять и себя показать. Потом возвращается он домой, закалённый в битвах (если, конечно, помилуют его бомба–дура да СПИД-молодец), и с презрительной ухмылкой Харниша — Мгновение-Повремени принимается врезаться в мягкие чресла цивилизации, оставаясь недоступным её привыкшим к йогуртам зубам. Я же, с самого раннего отрочества, с той (ежели верить телеэкранам) черно–белой поры, прошёл ещё большую закалку.
Ни один Аякс не выдюжит и половины мук сумасшествия, на которые способен я. Ни один востроглазый Лаид не осилит и трети моих страданий, ибо не научился он отключать руки, кожу, слух, бёдра, не научился он ограждать эпицентр боли китайской стеной безразличия. Например, рассматривать финку, застрявшую в предплечье, как извивания рекламы на колоссальном стенде: Ксенофан, Анаксимен, Фалес, генуэзский парус, а всё вместе — бюро путешествий «Илиада». Приходите к нам! Не пожалеете! Турфирма «Илиада»! Здесь вас ограбят, изнасилуют ваших дочерей, продадут в рабство ваших жён, перережут вам глотку и напоследок привяжут ваш труп к колеснице, да — жги! жги! жги! — по малоазиатским просторам! Итак, не забудьте! Бюро путешествий «Илиада»! Всё это, зверёк, я постиг здесь, не вылезая из–под одеяла. Потому–то я и учил тебя, как прятаться, как закладывать за ухо кусок верблюжей шерсти и смеживать веки. Попробуй! Иногда, конечно, придётся тебе выскакивать наружу и легко, как мальчонка–иудей, побеждать исполинского палестинца — только задрожит перед схваткой правая лапка. А затем снова сюда, очищаться от кровушки, переходить из многолитрового количества Давида в табунно–талантное качество Соломона. И никакая боль тебя не возьмёт, никакая боль, никакая…
Не срывай с меня одеяло!
А–а–а! Я гол. Куда теперь спрятать ухо? Как приложить мир к глазу? Что ж, буду глядеть на тебя, зверёк, да на её руки. Я и это умею: выключать образ, дробить его взором на части, — куда уж до меня здешнему Василиску!
Никогда не думал, что в спальне так холодно. Мне бы твою шерсть! Негритёнок, которому снится полюс, — всё равно какой! — вдруг взял да и очутился там. Такое нежное, белое (если глядеть с Гамбийского берега) внезапно стало жечь ступню — где ты, Трофим–пастух, со своими лаптями!
Почему негритёнок? Однажды, в Африке, лев зашёл в мою палатку. Лезвие. Кровь… Что я несу? О Fortuna, velut Luna… Опять лакуна. Заполняй, заполняй её, сатириконовый гений. Пляши, пляши, Фортуната!
Приступаю ещё раз. Итак, однажды, в Африке, где–то в сенегальской саванне мимо меня прошёл негритёнок. Он едва касался ступнями земли и нёс на себе столько анчаровых стрел, что казался одновременно и птицей, и скорпионом. Потом он поворотился ко мне и словно булыжником из пращи выпустил в меня словом «снег». Тогда я понял, что я тоже негритёнок, рыжий негритёнок, с бородой Святого Николя — такой может померещиться, если годовалый Лабрадор побежит к тебе навстречу с белым пакетом в зубах.
И всё–таки мне холодно, зверёк.
Николь поворотилась ко мне. Дыхнула остатками клубники, да так, что задрожало моё левое веко. В тот же миг грудь Николь, скатившись, ударила меня по щеке, мягко съехала и закачалась: тик–так, тик–так, гляди–ка, кат! Прямо на лапы игрушки упал Николин волос, совсем белый. Словно шнур. Был у меня когда–то такой. Только потолще. Впрочем, какое мне сейчас дело до толщины!
Нет?! Ремешок?! Что это? Меня привязывают. А! Теперь я понял! Эй, гиппо, мы будем играть! На, Николь, правую руку. Ту, которой пишу. Прикрути её ремнём. Я же тебе его подарил во флоридском Питере; не надо было туда ездить! Не надо! Обвяжи её здесь, через красную каплю следа комариного жала: моя кожа (или то, что под ней) с давних пор притягивает к себе всякую нечисть; только Толька покажется на людях, тотчас слетаются ведьмы да их козлы, а иной раз и пахан-Уриан вылезает и нацеливают в мою сторону свои хоботки, словно кончики профессорских перьев, крытые фальшивой позолотой.
Доставай же теперь второй ремешок из «Freitag’а». Откуда этот у неё? Я все вещи знаю наперечёт в нашем шкафу — а его не видно! Не видно! Он там, за небосводом, который поддерживает одним плечиком кариатида-Николь. Куда ты, мысль! Не удержать тебя. Разрываешься ты на куски вместе с миром моим, что по кусочку да по пушинке я с холм…
Бери другую руку — ни один каратист не знал до последнего мгновения, куда угодят ему костяшки этого кулака. В висок ли? В грудь ли? — туда, где купчишки носят кресты. Бери же эту руку, привязывай к кроватной ножке — сам привинчивал её, сам выкрашивал в серебряный цвет. Цвет–цевочка! Алекто–али–ещё‑кто–девочка! Ммм–ва! Стягивай сильнее. Ещё сильнее!
Вот я уже и на спине. И не спрятать мне взгляда: прыснул мне в лицо клубничным оскалом шакал; проглянула сквозь наши с тобой тучи, зверёк, люстра — Фаэтонов скакун.
Так тошно, хоть телевизор включай!
Сейчас главное — как можно меньше двигаться; как можно тише дышать — унять лёгкие, пусть воздух выходит еле–еле, пусть грудь остаётся недвижимой. И не говорить с Николь. Это же не она; она ведь — только тело, даже оболочка тела, которое не знает, что творит. Так пусть же связывает она мои ноги. Ай! Только не так, чтобы косточка правой ступни пришлась к косточке левой! А потом пряжку туда, вниз, под матрасные пружины, — недавно вылез чёрный клык одной такой и ужалил меня в пяту. Зацепи ремень там за крюк картинной рамы — пустой, пустой, конечно! Пустой и тяжёлой, в общем — подарок твоей матери к свадьбе.
Сейчас я лежу. Без движения. Шерстинки по телу — куда тебе до меня, медведь Маяковского! — лес дремучий (всегда–то ты, Николь, бывало, выплюнешь парочку после нашего соития). Впрочем, нет, не ты, а та, та другая. Никогда мне не стать сенегальцем — сейчас я рыж, словно глина — такая шкура покрывала землю азиатского перевала в моём контрабандно–шутовском прошлом. Как всё было просто! Оказаться бы снова там, в Камазе, груженном ракетами с пентаграмным клеймом: вот она, гора Арарат или ещё какая! Приехали! Подходи, каждая тварь! Принимай по паре катюш.
*****
Только я обездвижен путами, лежу будто золотая кефаль на бесконечнолиньевои ладони рыбака–рогоносца (а рядом расхаживает на четвереньках то самое, непоседливое и зловонное, что толкало к боярскому чубодранию его супругу) — вот тут–то и начинает зудеть в паху. Чтоб только почесаться — жизнь отдашь! У палача не попросишь. И никто не подойдёт к тебе да пальчиком почти совсем без коготка — пальчиком, таким, что прогибается, если опереться на него, — не ублажит Толичку. Такое бывает, когда сидишь у тихой заводи в бывших ленных владениях пикадора-Монморанси да глядишь, как бьётся средь отцветших лилий махаон: пять–шесть ударов безнадёжно намокших крыльев — отдохнёт и снова расходится восьмёркой мелкая рябь. А ты, замеревши на расстоянии вытянутой руки, преодолеваешь свой богоборческий рефлекс божественным любопытством зоолога.
Или когда средь куч пастбищенского навоза, аккуратно разложенного четвероногим астрономом в подражание звёздной повозке, грациозно расхаживает гнедой страдалец, к чьей бархатной коже присосался слепень с хребтом, обёрнутым клочком знамени пророка — прямо у шеи! Туда вроде бы и можно достать копытом — да лень бороться с послеполуденным солнцем. И презрительно поиграв мускулами (как Гектор–ковбой — желваком скулы) да вяло осенив зад чёрным хвостом, конь предпочитает муку движению. Подойди–ка сюда! Я толкну тебя — стоит только покатиться по земле, издевательски вскинуть бабки к небесам завидущим — и боль пройдёт. И долго будет потом сиять изумрудным оком слепень в разможжёной навозной гильзе.
Но всё недвижимо. И смеются, позёвывая, да крестят редкозубые рты кнутобойцы–элойхимы; и гладят щепотью свои сенсеевы бороды; и дают футбольного «пенделя» домашнему херуву, восклицая: «Не больно ему, бездушному!»
Николь протянула руку, запустила её в сумку и вытащила оттуда нож. Распоротый «Freitag» всхлипнул и упал за линию горизонта. Рукоятка ножа была рыжей. Лезвие его — таким орудовал безумный афганец на учебном плацу, открывая секреты «Системы», — цвета люстры.
— «Цвета редиски», — поправила меня Николь и проткнула ножом зверька.
Насквозь.
Память, заткни свою пасть! Не смотрю! Не двигаюсь! Нет ни ножа, ни его взмаха! Прячься, мысль, под корягу! Сюда! Сюда! Итак… что там… итак… поколения моих предков — это… это… натягиваемая тетива арбалета. Тетива?! Да!
Не смотрю-ю!..
И так триста, четыреста, пятьсот лет. Ни слова по–русски и ежедневное очищение молитвой…
Не вижу я ножа, зверёк! Не вижу! Ах, плюш…
Молитва. Ступор. Стон тетивы. Щелчок ворота. Стоп! Стрела замерла в ложе. Теперь бы тетиве только высвободиться. Со стальным звоном! Она напряжена, как горный козёл, загнанный шакалами к самой сладострастной губе пропасти — туда скатывали камни мы с Николь… (Эй! Под корягу! Нннож! Ннннне хочу здесь быть!) — ещё мгновение и смерть. Вдруг — не то визг, не то свист, не то шип королевской найи, и перескочил мархур на другую сторону расщелины, оставивши в дурах стаю — только полетели в бездну самка–шакал да гравий горной тропы.
Я стал тем шальным вихревым движением. Я нажал на спуск, и арбалет разрядился во мне. Ужасный, неимоверный случай, сравнимый лишь с тем, когда шудра восходит на трон. Столетия молчания вырвались в словах языка — внучатого племянника Фукидидова наречия, — которые извергались из моего тела, точно пёстрые дары Амалфеева рога, с потоками слёз, со взрывами пламенной тахикардии. Боги, позабывши о зависти, спускались ко мне из своих фессалийских чертогов и, подивившись на мой вулкан, точно голубая стрекоза на медленно тонущего Парусника, гладили подушечками пальцев мою тетиву. Она замирала от их прикосновений. В тот же миг сотни Медуз обездвиживали изящномундирную немку, девчонку в белом платьеце с лилиями, горный пожар, тотчас теряли своё многоголовье, а из кровавого озера уже высовывали наивные морды Пегасы, целый табун! — и трепетная тетива принималась ещё хлестче сеять по белому листу буквенную смесь.