Таковы процессы, происходившие в античности, равно как и в средние века. Полагаю, что не иначе обстояло дело и на скандинавском Севере. Поэтому вряд ли столь уж плодотворны поиски языковых заимствований или прямых влияний латыни в языке саг, хотя они и имели место. Куда существеннее было бы осмыслить ту общую ситуацию, в которой совершалось оформление языка исландской прозы, саг в первую очередь. Только тогда, когда исландский язык и латынь оказались в положении «взаимоосвещения», пересечения обоих языков в одном сознании (ибо как бы мы ни представляли себе процесс записи или сочинения саги, его осуществляли люди, знакомые с латынью, получившие образование в первых исландских монастырских школах), родной язык островитян был, наконец, воспринят ими как язык литературы, как мощное средство пластического изображения бытия.
Исландская культура XIII в. была столь же мало самодовлеюща и изолирована от большого средневекового европейского мира, как и сами исландцы. Иноязычная среда была для них реальностью, и правильно оценить прозу исландской саги можно, лишь полностью принимая в расчет тот диалог языков, в процессе которого она возникла и оформилась, — диалог с латынью. Но не только. Не меньшее значение имело сопоставление «абсолютной» прозы с «абсолютной» поэзией в пределах самого исландского языка и, собственно, в рамках самой саги. Уже подчеркивалось, что в сагах приводятся фрагменты скальдической поэзии, причем в некоторых сагах весьма обильно. Любопытно, что, например, в «Хеймскрингле», где в общей сложности процитировано около 600 таких отрывков, они обычно не дают чего-то существенно нового по сравнению с прозаическим сообщением, к которому присоединены. Они как бы иллюстрируют его, доказывают его правильность (это — своего рода эквивалент научного аппарата), но не расширяют наших знаний об обсуждаемом предмете. Независимо от намерений автора, насыщающего сагу скальдическими висами (он мог стремиться обосновать свое сообщение ссылкой на очевидца или современника, каким был скальд, а мог и просто украшать рассказ поэтическими цитатами), в результате подобного цитирования в тексте произведения возникает разительный контраст двух языков: прозрачно ясной прозы и предельно вычурной, «герметичной» поэзии. Вряд ли средневековые исландцы не понимали этого контраста. Но тогда нужно констатировать, что прозаический язык в саге едва ли воспринимался самим ее творцом, а равно и аудиторией, как простой разговорный язык: в нем видели столь же рафинированный и отшлифованный язык, как и язык скальдов, — только как бы с обратным знаком.
Язык саги соотнесен, наконец, и с языком эддической поэзии. В некоторых сагах встречаются прямые цитаты или указания на песни «Старшей Эдды» либо аллюзии на них. Но дело даже не в этом. Сагу неправильно было бы изучать в качестве обособленного феномена, абстрагированного от всего массива культуры Исландии средних веков. Ее надлежит рассматривать именно как неотъемлемую составную часть исландской культуры. Мир саги сосуществовал в культурном сознании эпохи с миром скальдической и эддической поэзии, с мифом, который, не заполняя всего духовного универсума исландцев, тем не менее оставался важнейшим арсеналом их поэтических образов и представлений. Язык саги звучал для исландцев вместе со всеми этими другими языками, и только в таком широком контексте может быть правильно оценен.
Поэтому безыскусственность саги, простота ее языка, обиходность и обыденность речей ее персонажей — такая же иллюзия, как и представление о том, что саги воспроизводят заурядные ситуации из исландской жизни. Сага являет собой особый, ни с чем не сопоставимый жанр исландской литературы, питающийся фольклорными истоками, не порвавший своих генетических связей с эпосом, но тем не менее вполне самобытный и резко обособленный по отношению к жанрам скальдики или «Эдды». Сага в такой же мере, как и поэзия, — произведение высокого искусства, с собственной поэтикой и законами бытования. Если вспомнить, что на протяжении целой исторической эпохи литературы на германских языках вообще не знали прозы (исключая деловую), то возникновение саги нужно расценивать как одно из наиболее замечательных достижений исландской культуры.
Констатируя исключительность саги, нужно вместе с тем отметить ее принадлежность к эпосу, несмотря на то, что целый ряд признаков отличает сагу от иных эпических жанров.
В саге сравнительно немного эпических преувеличений. Даже свершая героический поступок, ее персонаж редко выходит за пределы человеческих возможностей (хотя нередко герой достигает предела этих возможностей, когда, сражаясь один против многих, побеждает их или обращает в бегство). У авторов саг нет тенденции нагнетать число участников боя (ср. хотя бы «Сагу о Вёльсунгах», где Гуннар и Хёгни возглавляют небольшой отряд, с «Песнью о нибелунгах», в которой фигурируют тысячные массы воинов).
В других произведениях эпоса от истории остались одни имена героев и королей, перенесенные в эпическое время и в эпическое пространство; в сагах же действуют некогда в самом деле жившие люди, действуют в реальных обстоятельствах, на своей родине, во времени, которому нельзя отказать в историчности.
Но особенно ярко отличается сага от других родов эпоса своей стилистикой, изобразительными средствами, приближающимися к романным. Если иные произведения эпоса написаны языком, который сам по себе создает у слушателей, читателей уверенность в существовании непреодолимой грани, отделяющей изображаемый мир от привычного мира аудитории, то подкупающе простой, обыденный язык саги, точный, лишенный каких бы то ни было возвышенных красот, напротив, способствует стиранию этой грани. Точнее сказать, он не уничтожает этой грани, ибо она налицо, но безыскусный язык порождает сильнейшую иллюзию близости и коммуникабельности обоих миров — эпохи саг и эпохи Стурлунгов. То, что сага функционировала в обществе, живо ощущавшем свою непосредственную связь — историческую, генеалогическую, территориальную, культурно-психологическую — с миром саги, в высшей степени усиливает эту иллюзию у читателя нового времени.
Ведь мы привыкли к тому, что в эпосе воспевается далекое прошлое, некое «когда-то». Между тем наряду с сагами об исландцах, посвященными событиям IX — первой половины XI в. (точнее — между 870 и 1030 гг.), существовали саги о конунгах, захватывавшие и более позднее время («Круг земной» и «Красивая кожа» — вплоть до 1177 г., другие королевские саги — даже XIII в.; то же относится и к «Саге о Стурлунгах»). В этих сагах грань между изображаемым временем и временем записи еще более стерта. С другой стороны, существовали саги о древних временах (т. е. временах, предшествовавших колонизации Исландии), где такая грань видна сильнее и не только из-за большей временной дистанции, но и из-за сказочно-фантастического способа изображения прошлого. Сага родовая стоит между теми и другими, отличаясь и от саг о древности, и от саг о современности, — у нее своя поэтика.
И тем не менее при всех оговорках, сага принадлежит эпосу.
Как уже было сказано, в родовой саге нет свободного вымысла. Нет в ней и ясной авторской позиции, вследствие чего говорят об «объективности» изображения событий и персонажей, об отсутствии явной оценки того, что служит объектом описания. Эти черты, связанные между собой, суть не что иное, как признаки эпического творчества. Свободный вымысел, вольное распоряжение материалом возможны в романе, где отражен личный опыт автора, но не в эпосе, источником которого служит коллективное предание. Здесь нет места для личной точки зрения и субъективной оценки. В эпическом произведении не может присутствовать автор ни прямо, ни косвенно, т. е. нет его оценок, высказываний, индивидуализирующих описаний и т. п.
Впрочем, оценка появляется в сагах. Обычно это ссылки на мнение окружающих, которые восхваляют или осуждают происшедшее и говорят о славном или бесславном поведении тех или иных лиц. При описании героической кончины главного персонажа саги (такого, как Гисли и Греттир) его подвиги столь интенсифицируются (герой продолжает биться против многократно превосходящего противника, даже будучи тяжело ранен; оружие можно вырвать из его руки лишь после того, как она отрублена и т. п.), что их высокая оценка не вызывает сомнений. Но эти суждения трудно назвать авторской оценкой — столь она не индивидуализирована; автор, собственно, только передает мнение коллектива, точно так же как он передает и иные дошедшие до него сведения. Во всяком случае, это — не личный его приговор, он судит, «как все». Автор саги не может сказать: «Данный поступок дурной», он прибегает к выражению: «Люди думали, что дело это дурное». Даже эмоциональность и оценочность при описании предметов в сагах обычно исключается или ослаблена.
Если у современного читателя может возникнуть иллюзия, что жизнь, служащая объектом изображения в родовой саге, продолжалась и в период ее записи, то у исландцев XIII в. такой иллюзии не было. Начать с того, что самый строй общества в XIII в. значительно отличался от строя исландского общества в IX–XI вв.; в эпоху саг не существовало крупного (разумеется, по исландским масштабам) землевладения, широко использующего труд арендаторов; не существовало еще и многочисленных клик, окружавших могучих предводителей, хозяйничавших в стране в Век Стурлунгов; не было и церкви, церковных поборов, использовавшихся знатью, которой было подчинено духовенство. Исландцы XIII в. были христианами, исландцы эпохи саг — почти поголовно язычниками. В языческое время в стране было много рабов, в XIII в. их уже не было. Мораль эпохи саг разительно отличалась от морали — точнее, от морального упадка Века Стурлунгов. Дистанция между изображаемым в сагах миром и миром XIII в., при всей их преемственности и связи, ощущалась тогда очень резко.
Эта дистанция измеряется не протекшими веками. Изображаемое в эпосе прошлое недосягаемо для автора и для аудитории — время, воспеваемое в эпосе, и время, когда то время воспевается, находятся на разных и не перекрещивающихся ценностных уровнях. «Эпический мир завершен сплошь и до конца не только как реальное событие отдаленного прошлого, но и в своем смысле и своей ценности: его нельзя ни изменить, ни переосмыслить, ни переоценить». Более того, «точка зрения и оценка срослись с предметом в неразрывное целое», эта оценка, следовательно, становится единственно возможной и неизменной. В свете этого становится понятней отсутствие индивидуальных оценок и суждений в сагах, как и отсутствие авторской позиции, — эпический жанр родовой саги исключал и