«Эдда» и сага — страница 36 из 37

Иначе этот вопрос решает американский исследователь Т. Андерссон. Вслед за некоторыми другими учеными он видит в Торкеле нерешительного человека, склонного скорее к разговорам, чем к поступкам. Торкель — подстрекатель, и в этом смысле виновник и соучастник убийства, но удар в сердце Вестейна нанесен рукою Торгрима. Сыновья Вестейна убили Торкеля именно потому, что он был подстрекателем; из других саг видно, что мстители нередко убивали не только убийцу, но и его ближних. То, что Гисли спрятал копье Серый Клинок, вынув его из раны Вестейна, Андерссон объясняет тем, что он хотел покарать убийцу тем же оружием, каким было совершено преступление. Что касается погребального обряда Торгрима и водружения Гисли камня на корабль с телом убитого, то смысл его в том, что и Гисли, подобно Торгриму, похваляется содеянным, — следовательно, Гисли знает, что Торгрим — убийца Вестейна. О виновности Торгрима, подчеркивает Андерссон, имеются средневековые свидетельства: в одной из рукописей «Саги о Гисли» рукою писца XIV в. приписано: «Торгрим убил Вестейна» (правда, в древнейшей рукописи об этом не сказано, почему Холтсмарк и не придала этому сообщению большой веры); в «Саге о Людях с Песчаного Берега» есть точно такое же указание.

Но решающий аргумент, который, по мнению Андерссона, уличает Торгрима в убийстве Вестейна, — моделирование конфликта по эддической легенде о Сигурде. Торкель, подчеркивает Андерссон, не мог убить своего побратима, потому-то эта роль досталась Торгриму. Однако полной ясности, которая позволила бы вынести обвинительный вердикт против Торгрима, все-таки нет. Андерссон отмечает склонность автора «Саги о Гисли» к двусмысленности.

Торкель погиб ровно тысячу лет назад. Тем не менее затянувшееся дело о его реабилитации не может считаться закрытым.

Как уже упоминалось, в науке не раз проводились параллели между сагами и модернистским романом; при всей неисторичности подобных сравнений приходится признать, что определенными формальными свойствами сага, действительно, близка к современному типу повествования. Теперь мы видим, что детище новейшей литературы — детектив — также имеет некоторое сходство с сагой. Но это сопоставление интересно, на мой взгляд, как раз с точки зрения глубокого различия между сагой и детективом. Автор детектива прежде всего заботится о том, чтобы истинные причины преступления и сам преступник не могли быть раскрыты читателем раньше времени, — на этом держится напряженность повествования; если заранее известен преступник, читатель отложит книгу. Автора саги, как и его средневековую аудиторию, загадочность ситуации, личность преступника вряд ли могли занимать. Ведь одной из предпосылок эпического повествования было то, что заранее знали фабулу, судьбы героев. Вспомним: интерес к саге в первую очередь был не в том, о чем она рассказывает, что именно происходит, а в том, как это рассказано, каковы подробности событий, что именно произнесли те или иные персонажи саги, — установка, прямо противоположная установке детектива.

Вполне вероятно, что для средневековой аудитории личность убийцы Вестейна не представляла никакой загадки. Прелесть повествования была не в раскрытии преступника. Но ситуация, совершенно ясная в ту эпоху, в наши дни вовсе не столь ясна или просто-напросто загадочна. Объясняется это особенностями изложения в сагах, экономностью средств выражения и «симптоматическим» приемом раскрытия побуждений персонажей.

Симптоматический способ изображения побуждал не говорить о том, что доподлинно неизвестно и никем не засвидетельствовано. В противоположность современному романисту, который, разумеется, всегда знает, кто виновник того или иного деяния, хотя до поры может и скрывать это, автор саги разделяет с людьми, о которых он пишет, их неосведомленность или неуверенность. Именно таковы обстоятельства убийства Вестейна, и автор «Саги о Гисли» не высказывает собственных догадок относительно того, кто совершил это преступление. Ныне нам трудно поверить в то, что автор мог искренне этого не знать.

Нам вообще нелегко адекватно истолковать мысли средневекового автора и его аудитории. Видимо, конфликт «Саги о Гисли» — не конфликт между «благородным» Гисли и «неблагородным» Торкелем; так не моделировались герои авторами, тяготевшими к объективности изложения. Конфликт этот скорее между разными жизненными установками. Гисли — как не раз подчеркивалось, хранитель родовой, семейной чести и единства. Но, мстя посягающим на эти идеалы, он совершенно не склонен считаться с личными чувствами своих же сородичей. Так, он убил Барда, соблазнившего его сестру. Но каковы чувства Тордис, об этом он не задумывается, так же как не считается он и с чувствами своего брата Торкеля — друга Барда. То же самое повторяется и впоследствии. Гисли возмущен изменой Тордис, оставшейся на стороне мужа, а не брата: но ведь, убив Торгрима, он не посчитался с любовью к нему Тордис! Не посчитался он и с тем, что Торгрим — друг и свояк его брата. Т. Андерссон правильно подчеркивает, что результатом подобной прямолинейной защиты Гисли собственной чести и чести своей семьи парадоксальным образом явился распад этой семьи.

По мнению Андерссона, сага не воспевает старый героический идеал, а показывает, как сильно изменились ценности. В то время как старые эпические герои были цельными и не стояли перед выбором, Гисли поставлен перед такой необходимостью. Тем самым традиционные ценности и нормы делаются проблематичными. Автор не осуждает Гисли, но в его саге выражено сомнение относительно монолитной приверженности к старым идеалам. Однако не «вчитывает» ли современный исследователь в сагу слишком многого из того, что стало ясно в более дальней перспективе? Я не вижу авторских сомнений относительно героической установки Гисли.

В реальной действительности XIII в., Века Стурлунгов, героические идеалы утратили былую силу и общеобязательность, но, может быть, именно потому в это время к ним столь настоятельно возвращаются поэзия и проза, «Эдда» и сага? Я хотел бы закончить утверждением: «Сага о Гисли» по своим героическим установкам, по демонстрируемым в ней конфликтам, образам действующих лиц и идеалам, которые их воодушевляют, по роли, отведенной в ней судьбе, стоит на том же уровне, что и эддические песни о Сигурде и «Песнь о нибелунгах».

* * *

Из всей разнообразнейшей литературы средних веков сага воспринимается современным читателем с наименьшими трудностями — произведения этого жанра, который давно завершил свою историю, оказываются куда более созвучными нашему художественному вкусу, нежели рыцарский роман или песнь трубадура. Памятники средневековой литературы для нас — прежде всего именно памятники чужой эстетики, далекой по своему мировосприятию. Сага обладает большей жизненностью. Как это объяснить? Причина заключается, очевидно, в том, что в саге была полностью решена та задача, которую три четверти тысячелетия спустя пытаются решить иные мастера современной литературы. Я имею в виду стремление многих авторов романов самоустраниться из повествования, отказавшись от роли всеведущего и вездесущего демиурга. Идея Флобера: писатель должен уподобиться богу, который все сотворил, но нигде не виден, — идея, полностью недостижимая в условиях господства индивидуального авторства, — оказалась реализованной с наибольшим успехом и последовательностью в исландской саге. Максимально возможная объективность изображения героев и событий; полнейшее отсутствие авторских оценок и вообще какого бы то ни было вмешательства автора; драматичность диалога с богатейшим «подтекстом», обусловленным предельной сдержанностью выражений чувств и мыслей; раскрытие внутреннего мира человека исключительно через показ его поступков и иных внешних симптомов, без «залезания» ему в душу; исключение из повествования всего, что прямо к сюжету не относится; простота языка, лишенного всякой метафоричности и субъективной образности, — все это было достигнуто на заре европейской литературы. И если ныне те или иные черты жанра саг созвучны тенденциям новейшего романа, то эти сближения весьма интересны в типологическом аспекте. Видимо, определенные точки на разных витках «спирали» развития литературы как-то соотнесены. Такая связь обостряет наш интерес к саге. Но она, разумеется, не может затушевать коренных различий между сагой и романом нового времени. Различия эти — более того, противоположность — объясняются прежде всего разными авторскими установками. Автор саги предельно безличен, автор нового времени предельно индивидуалистичен. Именно по этой причине автор саги мог черпать материал в устной народной повествовательной традиции, растворяя в ней свою личность в такой мере, что, очевидно, не сознавал себя в качестве автора. Он был тот, кто «записал», «составил» сагу. Прозаические произведения не создавались, а фиксировались — такова была иллюзия эпохи. Но нынешнему исследователю саг незачем эту иллюзию разделять. Высокие художественные достижения вряд ли возможны без целенаправленных, вполне сознательных усилий. Сага как жанр древнеисландской литературы, конечно, не родилась из простой записи устных рассказов, и для того чтобы возникли столь совершенные произведения, явно было недостаточно готовности их записать, как мало было для этого и изобилия пергамента, перьев и зимнего досуга. Своеобразие авторства в отношении саги заключается не в том, что ее создатель действовал «бессознательно» или «неосознанно», а в том, что свою вполне обдуманную творческую деятельность он не воспринимал как полноценное личное творчество, т. е. не смотрел на себя, как на суверенного создателя нового произведения, ибо пуповина, соединявшая написанную им сагу с устным рассказом, была для него совершенно ясна. Автор саги видел в себе передатчика тех сведений, которые и до, и помимо него были известны; но в этом акте передачи он, точно так же как и поэт, который исполнял песнь с традиционным содержанием, должен был выявить все свои способности и знания: именно потому, что сюжет саги был всеобщим достоянием, он обязан был изложить его наилучшим образом. «Изучая саги, — говорит Халлдор Лакснесс, — мы можем в полном объеме понять подлинные красоты литературы». И добавляет: «Ведь саги — это лучшее, что знает мировая литература». Во всяком случае, таково мнение исландца.