Эдик — страница 50 из 69

Тем не менее, когда Эдуард приводил меня в гости — часто без предупреждения, — даже эти, самые дорогостоящие бутылки из «иконостаса» вынимались и откупоривались, накрывался стол, открывалась даже единственная банка огурцов, и у соседей одалживали то, чего не хватало на столе. А затем присаживались вкусить даров. Деликатесы из шкафа в гостиной сами хозяева раньше не пробовали и не пробовали даже теперь, ибо не это было самое важное. Важнее было, чтобы гостю нравилось.

В каждой стране живут совершенно правильные люди. Всегда существовала и все еще существует и другая Германия, и даже другая Америка (все-таки почти половина населения), и особенно другая Россия (наибольшая часть народа). Но именно в эту последнюю финнам поверить, пожалуй, труднее всего. Языковой барьер высок, а предрассудки глубоки. Особенно если за них хочется держаться.

6

Отношения России и Финляндии всегда были непростыми, в том числе и по геополитическим причинам. Русских в Финляндии зачастую чуждались как из-за войн, так и — особенно — из-за языка, культуры и менталитета. Но и финны сподобились презрения со стороны русских. Старинные карты показывают, как страна была раньше в северной части почти сплошь населена финскими племенами. Славяне постепенно захватывали земли, финны и родственные финнам народы оставались островками, которые все еще существуют, даже в уменьшенном виде, хотя и исчезают. Слова финнов вошли в русский язык подобно всем остальным языкам, и культура быта финнов была давно известна — с саунами и всем прочим.

Русские относились к финнам снисходительно; отсюда название «чухна». Оно происходит от слова «чудь», которым именовали в свое время родственные финнам народы (чудь белоглазая). Можно было бы ради забавы задаться вопросом, не было ли родственным словом «чудак» или же «чудо» и произошедшее от него «чудотворец»… Каждый пусть выбирает по своему желанию. Первоначально слово «чудь» не было оценочным названием, но с веками оно как бы палатализовалось до чухны, которое в первую очередь представляет собой унизительное прозвище, в том же стиле, что и финское ryssa; для сравнения мне на ум приходит словечко рого — так называют финских парней современные эстонцы.

«Яков Озерецковский в середине XIX века описывал, как характеризуется чухна: «Под сим общим и неопределенным названием разумеются грязные, оборванные, ютящиеся в курных избах полулюди, у коих единственное в жизни дело — пахтать масло»».

Эта цитата взята из произведения В. Кипарского. В его исследовании — неувязка. Я. Озерецковский умер в 1798 г., а путешествие по Онежскому и Ладожскому озерам совершил его сын, академик Николай Озерецковский, который был совершенно иного мнения, почти восхищался финнами. Произведение В. Кипарского «Финляндия в русской литературе» (Оу Suomen kiija, 1945 г.) содержит образцы минувших представлений, бытовавших у русских. Цитата из Озерецковского также взята оттуда. Валентин Кипарский работал в Хельсинкском университете. Сначала, с 1947 года, как профессор русского языка и литературы. В 1963 году он профессор славянской филологии и в конце концов, академик. Кипарский искал, читал и находил во всех веках бесчисленное количество примеров того, что русские о нас думали.

Так что к финнам русский относился с чувством превосходства. Но также нередко русский испытывал по отношению к финнам нежность и любовь; иногда больше, чем мы того заслуживали.

Так, кажется, отчасти дело обстоит и сейчас. Русские относятся к финнам явно более благожелательно и непредубежденно, чем финны к ним.

Упоминания о финнах встречаются еще в старинных грамотах и документах. Финны — народ, которому часто приписывают таинственные колдовские способности, пишет Кипарский. И продолжает: «Природная замкнутость и молчаливость финнов, особенно по отношению к незнакомым, была, разумеется, склонна увеличивать их таинственность в глазах русских. Вера в таинственное могущество финнов, в их знахарские свойства так глубоко укоренилась в народе России, что, не говоря уже о русских романтиках XIX века, даже в произведениях самых последних писателей времен царского режима встречаются финские колдуны».

Кипарский приводит в качестве примера Достоевского, который описывает финку в своем романе «Подросток» (1875). Там фигурирует «злобная и курносая чухонка-кухарка», которая по характеру тянет не меньше чем на некое подобие ведьмы.

Русская писательница Александра Хвостова (1768–1853) писала о Финляндии много. Кипарский восхваляет чувство языка у Хвостовой. «Она культивировала блестящий, совершенно современный русский язык, который еще в прошлом столетии один критик рекомендовал как образец: «Посмотрите-ка, господа, как женщина умела писать пятьдесят лет назад!» В 1796 году Хвостова выпустила в свет небольшое прозаическое произведение «Камин и Ручеек», в котором пишет и о Финляндии. Хвостова сидит у огня и мечтает о всевозможных вещах. Земля Суоми сложена из камней. И финн представляет собой часть этой же земли: «Я вижу печального финна — он идет, понурив голову, насвистывает какую-то грустную, унылую песню; он идет, чтоб отдохнуть в своем бедном доме, на жестком соломенном матраце. Восьмеро детей ждут его у порога низкой избушки; трогательно протягивают они свои слабые ручонки к несчастному отцу… Но финн, уставший от труда и от своих горестей, бросает на землю мокрый невод и, не говоря детям ни слова, лишь вытирает с лица пот и слезы… Затем он делит с детьми скудный хлеб с примесью сосновой коры… и, забыв про нищету, тяжелый труд и горести, ложится спать. Сон — единственное благо, которое природа ему даровала».

Этот отрывок, переведенный на финский, очевидно, самим Кипарским, полон романтической сентиментальности, в которой, однако, содержится много истинного сочувствия. Валерий Брюсов (1873–1924), замечательный поэт, также испытывал по отношению к Финляндии и финнам как понимание, так и почти что любовь. Брюсов редактировал вместе с Горьким антологию финской литературы и опубликовал в 1910 году стихотворение «К финскому народу», которое перевел А. В. Коскимиес. Это было дерзкое, смелое стихотворение, русский поэт поддержал народ, угнетаемый царской политикой: «Упорный, упрямый, угрюмый, / Под соснами взросший народ!»

Народ стоял и стоит твердо, и Брюсов надеется, что народ выдержит; он пишет как финский национально-патриотический поэт. И народ выдерживает именно благодаря своему языку и связанному с ним самосознанию:

Весь цельный, как камень огромный,

Единою грудью дыша, —

Дорогой жестокой и темной

Ты шел, сквозь века, не спеша;

Но песни свои, как святыни,

Хранил — и певучий язык,

И миру являешь ты ныне

Все тот же, все прежний свой лик.

Это стихотворение вполне могло бы быть частью, например, патриотического цикла Эйно Лейно.

Особенно пространно Кипарский пишет о стихах служившего в Финляндии унтер-офицером в 1820-х гг. Евгения Баратынского (1800–1844 гг.). Пушкин называл этого своего друга «певцом Финляндии». В его стихах отражаются как суровая природа и леса, так и финские почти мифические гранитные скалы. И наши женщины. Кипарский цитирует строки в переводе Мартти Ларни:

Так, ваш язык еще мне нов,

Но взоры милых сердцу внятны,

И звуки незнакомых слов

Давно душе моей понятны.

А на меня самого особенное впечатление произвело пушкинское определение финского рыболова: печальный пасынок природы. Эта строка из знаменитой поэмы Александра Пушкина (1799–1837) «Медный всадник», 1833), созданной под впечатлением от бронзового памятника Петру Великому и восхваляющей как самого Петра Великого, так и заложенный им Петербург. Пушкин пишет своим гениальным размером и действительно звучным языком о том, как там, где рыболов прежде забрасывал в воду свой невод, возвышается теперь величественный город.

Неужели мы действительно лишь пасынки природы? Да еще и печальные. Тем не менее в пушкинских строках, говорящих о финне, сквозит и некоторая нежность:

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхой невод, ныне там

По оживленным берегам

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли.

Я вижу город, но вижу и изображенный Пушкиным уже исчезнувший пейзаж: Неву и ее болотистые берега, небольшой тихий пруд, утренний туман, сквозь который прорывается раннее солнце, и серую лодку, медленно скользящую по водной глади с одиноким рыболовом на веслах, плывущим, чтобы проверить улов. Прошлое живет и сейчас, ибо пушкинская картина вновь и вновь повторяется на обширных окраинах Санкт-Петербурга. Да и по эту сторону границы рыболовов хватает.

Я вижу и ощущаю эту картину еще и как символ, говорящий об общности между Эдуардом и мной. Есть дистанция и различие, но при этом есть чувство и понимание. Мы были разными и разными по-прежнему остаемся; но временами мы были и бываем похожими. Что-что, а профессия объединяет. Рыболовы? Да может, в конце концов и это нас обоих сближает… Или же так:

— Мы шаманы, колдуны, волшебники… — как Эдуард, когда мы встречались на первых порах, говорил о нас, писателях, с быстротой, подогретой вином.

Бахвальства хватало. Да и радости было тогда достаточно. Колдунами, причем искусными колдунами, мы действительно бывали на крохотные мимолетные мгновения. Мы делали из пустоты дома, строили их из слов, а иногда нам удавалось поселить в них и читателей. Как же хорошо было, когда и читатели, и писатель в это верили!

А потом всю работу приходилось и по-прежнему приходится начинать с самого начала.

7

О чем еще мы в первые годы нашего знакомства спорили, кроме рыбы? О том, что настроение у Эдуарда могло измениться за несколько секунд: он хотел в один момент одного, а в другой — другого, и мне просто-напросто было не угнаться. Я не думал тогда, что в его стране действительно нужно было хвататься за момент, carpe diem