Единая-неделимая — страница 54 из 95

— Все мы, ваше благородие, под Богом ходим. Утром живем, а к вечеру, глядишь, уже и нету нас. Никому неизвестно, кому какой предел положен и где кому лучше.

Далеко за полночь Морозов забылся тревожным сном, а когда проснулся, у его постели сидел денщик Петр.

Тесов вызвал его ночью срочною телеграммой.

На спинке стула был собран вицмундир и на него нацеплен Станислав 3-й степени и Бородинская медаль.

— Пожалуйте одеваться, ваше благородие, — сказал Петр, — через час панихида.

На столе были приготовлены бритвы и горячая вода. Подле постели на стуле, на подносе стоял кофейник, чашка и хлеб с маслом.

Живые люди точно стеною обступили Морозова и не подпускали к нему призраков…

Отношение отца и матери Тверской к Морозову было простое и трогательное. Ни слова упрека, ни одной жалобы… Они понимали его горе и приняли Морозова, как родного, как жениха их покойной дочери.

В человеческую судьбу вмешалась властно церковь. Она встала, как посредница между живыми и мертвыми, между видимым и невидимым, и она знала, что Тверской там лучше, чем здесь.

После панихиды над убранным цветами телом усопшей священник зашел к Морозову.

Морозов горько жаловался на судьбу и упрекал Бога за то, что Он так оборвал их счастье.

— Земное счастье, — тихо сказал священник.

— Да, батюшка, земное… Земное… Но к чему такой прекрасной создать землю, наполнить ее столькими радостями и разбить все это! Это жестоко. Я так любил Божий мир! Я так благословлял Бога за все радости земли, так всегда молитвенно любовался Богом созданной природой… И вот ничего, ничего мне не осталось… А Надежда Алексеевна! Она еще даже не видала, как следует, жизни и уже ушла в какой-то неведомый и холодный мир, где, наверно, не так хорошо, как на нашей земле!

— Мы не знаем, что там, где теперь Надежда Алексеевна, но мы знаем, что там есть нечто такое прекрасное, перед чем весь земной мир с его радостями ничто.

— Откуда мы знаем это?

— Мы имеем указания у евангелистов. Помните, когда Христос пошел на гору Фавор и преобразился на глазах своих учеников Петра, Иакова и Иоанна, он показал им новый мир. Мир невидимых. Как бы в малое оконце удалось им на мгновение подглядеть Царство Небесное. И сказал Петр Христу: «Господи, здесь так хорошо! Поставим здесь шатры и останемся здесь навсегда» (Евангелие от Матфея. Глава 17). Душа вашей умершей невесты у Христа, и ей так хорошо, что бесконечно будет продолжаться ее блаженство и не надоест никогда. Земные же радости и утомляют, и прискучивают. Нет! Не ищите земных, телесных радостей, непрочных и низменных, но ищите радостей душевных…

Все это падало теплым дождем на заледеневшее сердце Морозова, и оно мало-помалу оттаивало. Текли и уходили дни, они не принесли ему радости, но заслоняли новыми заботами горе. Время шло, и каждый миг ложился гранью между прошлым и настоящим.

В яркий весенний день отнесли гроб с телом его невесты в фамильный склеп Тверских, стоящий в глубине парка. Морозов спустился в сырое подземелье и остался там с родными, пока каменщики не заделали над ее прахом надгробие и не усыпали его цветами и венками. Наконец, вышли и родные, но он еще задержался один.

Когда, последний, он уже уходил из склепа, он оглянулся. Солнечный луч скупо скользнул по соседнему, замшелому саркофагу. Наверху, под бронзовым гербом чуть обозначились черные старинные буквы: «Елизавета Кистенева…»

Морозов вздрогнул. Ему почудилось, что в ушах его прозвучал тот самый голос, что слышал он на мосту, и в этом голосе была торжествующая угроза.

Он быстро вышел наружу, и его охватил свет солнечного дня.

Железные двери, скрипя, закрылись за ним. Он шел медленными шагами от склепа и думал о том, что там, позади, в сером сумраке сводов, его любимая осталась лежать навсегда рядом со своей страшной далекой прабабкой — Лилиан Кистеневой!..

II

Морозова приняли в полку с ласкою и нежным участием.

Когда он в парадной форме явился к командиру полка барону Раупаху и проговорил по установленной форме:

— Честь имею явиться вашему превосходительству по случаю возвращения из отпуска, — старый немец посмотрел выцвелыми, как оловянная пуговица, светло-серыми глазами на похудевшее, бледное лицо своего офицера и сказал:

— Н-ню, карашо… Ми вас лечить будем… Это такой несчастий! Мне Саблин рассказывай все, сердце перековыркивалось…

У старого немца, прозванного офицерами за прочную, вахмистерскую коренастость «бомбардосом», были на глазах слезы. Морозов пробормотал что-то благодарственное.

— Ви мене сын будете… Мене это горе трогает вот до этих пор, — и «бомбардос» красной рукою показал на сердце.

Морозов щелкнул шпорой и вышел. Он не успел еще переодеться, разобрать с Петром парадный мундир, снять с него ордена и эполеты и вытащить этишкет, как к нему вошел Заслонский. В руке его был листок бумаги.

— Вот что, Сергей, ты едешь с нами! — воскликнул он.

— Что?.. Куда еду? — сказал Морозов.

— Едва ты ушел от «бомбардоса», он приказал мне написать тебе билет на 28 дней во все города Российской Империи, и ты едешь сегодня в одиннадцать с нами в Крым.

— Ничего не понимаю…

— Тут нечего и понимать. Мы с Валей решили просто забрать тебя в свое купе, я звонил своему брату на железную дорогу, и нам будет дано четырехместное купе. Отлично доедем.

— Да, ведь, Через неделю лагери…

— Верно, но «бомбардос» сказал: alles erledigt (Все устроено). Я сейчас еду к начальнику дивизии с письмом от самого «бомбардоса». «Бомбардос» надел на нос очки, а ты знаешь, что такое для него заниматься литературным трудом.

Морозов пожал плечами…

В его горе ворвались люди… Чужие, но близкие, свои, полковые, они заслонили собою это горе.

Вечером, на перроне Николаевского вокзала, у темно-синего казенного вагона первого класса, залитого электричеством, толпились офицеры и полковые дамы, провожавшие Заслонских. В открытом окне вагона стояла, как в рамке, Валентина Петровна. За нею были видны букеты цветов и коробки с конфетами.

— Опять на солнышке погреетесь, — сказал Петренко.

— Мулаткой вернусь. Я хочу совсем загореть. В лагерь приеду, вы и не узнаете меня, — смеялась Валентина (Петровна. — Вашему фоксу передайте привет и Бурану поклонитесь. Он сегодня меня удостоил, — к завтраку явился, точно прощальный визит отдал.

Наверху, под темной крышей вокзала каждую минуту вспыхивала громадная цифра, сложенная из электрических лампочек, показывая время отхода поезда.

— Садитесь, господа… Садись, Тоня… Смотрите, уже десять пятьдесят девять…

Морозов стал на площадку. Абхази подошел к нему.

— Ты знаешь, кто удивил меня?.. Андрей Андреевич… Я его встретил час тому назад на Невском. Сказал, что ты едешь в Алупку. Он сказал: «И я поеду… Я могу его утешить. Это мой долг».

«Масон», — подумал Морозов.

Без звонков и свистков поезд, едва только вспыхнула цифра одиннадцать, плавно тронулся и, не вздрагивая на стыках, мягко поплыл мимо провожающих.

Эльтеков шел подле купе, Петренко махал фуражкой. Морозову показалось, что на краю перрона он увидал вахмистра Солдатова с Маланьей Петровной и Мусей. Поезд ускорил ход, замелькали столбы навеса, и полоса серого пара нагнулась к окну и промчалась мимо, обдавая теплом и запахом угля.

— Придется закрыть окно, — сказала Валентина Петровна, — ветер сюда… Сейчас мы попросим проводника дать нам чаю… А у меня есть для вас ваши любимые конфеты — пьяные вишни.

— Сколько беспокойства я доставляю вам, — сказал Морозов.

— Ах, милый Сергей Николаевич, ну, что за беспокойство. Я лягу наверху, вы с Тоней внизу, две ночи всего, мигом докатим. Как хорошо, что так вышло. Вы увидите как прекрасен Божий мир и сколько еще счастья и радости нам пошлет Господь.

— Земное счастье непрочно…

— Его сменит — небесное… Бог милосерд!

III

В Ялте, куда Морозов ездил с Валентиной Петровной в легком фаэтоне под белым тентом, плоско натянутым сверху, на Ауткинской улице Морозов заметил над калиткой палисадника небольшой и скромной дачи картон, оклеенный розовой бумагой по краям, и на нем от руки чернилами надпись:

«Хиромантка, угадывает характер, определяет прошлое, предсказывает будущее. Цена сеанса три рубля».

— Деньги невелики, — сказал Морозов. — Зайдемте. Любопытно, какую ерунду будет нести эта почтенная дама, морочащая публику.

— Зайдем. Только гадайте про себя, а я хоть и верю, но все-таки боюсь… Да и грех.

Вместо почтенной дамы, черного кота, засаленных карт, чучела совы и сумрачной комнаты, они увидали молоденькую миловидную, скромно одетую девушку, встретившую их в просто убранной, светлой, утопающей в цветах гостиной.

— Это вы и будете Пифия-прорицательница? — спросил Морозов.

— Я.

Девушка весело рассмеялась.

— Я ожидал совсем другое… Думал, какая-нибудь старая ведьма, сова, черный кот… Вы совсем не похожи на гадалку.

— Мое гадание основано на точном знании линии человеческой руки и на какой-то особой природной чуткости. Еще девочкой, перед японской войной я занималась этим. Мы жили в одном из подмосковных городов. У нас бывали офицеры местного пехотного полка. Как-то зашли целой гурьбой погадать. Я смотрю… ну, у всех… положительно, у всех на руке знак насильственной и скорой смерти. Не прошло и года, как они все легли при атаке Двурогой Сопки под Ляояном. Тогда я стала уже внимательнее изучать хиромантию. А когда кончила гимназию и осталась одна с матерью, я стала этим зарабатывать свой хлеб. Кому гадать прикажете? — обратилась она к Валентине Петровне.

— Только моему спутнику… Я боюсь…

— Как угодно. Прикажете наедине?

— Нет… У меня секретов нет, — равнодушно сказал Морозов, протягивая руку.

Но когда маленькая ручка хиромантки осторожно взяла его левую руку за концы пальцев, и, повернув ладонью кверху, девушка стала внимательно всматриваться в беспорядочные морщины ладони, ее глаза стали озабоченными. Морозов почувствовал волнение, хотел подавить его, посмеяться над собою, но смех вышел деланный.