и. Для нее появление комитетской охраны было сигналом, что Савва взошел уже на ту высоту, которой она для него не могла и желать.
Мнительный же Гуревич, напротив, поначалу всерьез испугался, приняв охранников за надсмотрщиков, караулящих каждый шаг и вдобавок фактически взявших в заложники всех членов его многочисленного семейства.
— Это потому, что мы сроки сорвали, — тревожным шепотом делился он своими соображениями с другом, многозначительно упирая на дипломатичное "мы". — Теперь взяли под жесткий контроль. Если что, сразу арестуют всех и…
Где-то в наследственной памяти зашевелились ночные призраки автомобилей с погашенными фарами, звон кандалов цепочек дверных и маячащий за спинами мрачных людей в штатском непременный дворник в белом фартуке с бляхой. Его страхи удачно развеял дядя Володя: навел по своим каналам справки и успокоил изрядно перепуганного молодого родственника тем, что повышенные меры безопасности связаны с каким-то происшествием по линии контрразведки, а не с подготовкой отправки в цугундер самого Гуревича и всего его злополучного семейства. Дядя Володя в это непростое, тревожное время вообще постоянно был рядом: шутил, подбадривал, интересовался, как настроение, а когда Женя совсем приуныл, сидя в вынужденном домашнем аресте и не имея возможности без оперативного прикрытия выйти ни в ресторан, ни на танцы, не говоря про то, чтобы завести там знакомство с легкомысленным продолжением, посоветовал не стесняться и обратиться с этим вопросом к своему руководству, и — о чудо! — сработало: сотрудники комитета ограничили свое присутствие в его жизни только сопровождением из дома в НИИ и обратно. Во всяком случае, в иных обстоятельствах они оставались полностью незаметными. Дядя Володя умудрился по просьбе Саввы достать редчайшие материалы семинаров Ника Герберта и Сола Сирага о природе реальности, которые те проводили в Эсаленском институте. Гуревич просмотрел их по диагонали: это была уже совершенная околорелигиозная чертовщина, слишком мутная даже по меркам западных мракобесов. Стало ясно, что в своих изысканиях его друг достиг крайних пределов здравого смысла, но, если для достижения результатов требовалось пересечь их полностью, Гуревич бы не возражал.
Вот только результатов все не было.
В июле Ильинский уже сутками не возвращался домой, и если бы не мама, а еще необходимость временами менять одежду и приводить себя в порядок, то и вовсе бы жил на работе. Леокадия Адольфовна переносила все стоически, зная, что явление это в любом случае временное и что заботливая Галя неусыпно бдит и не даст ее сыну оголодать и вконец изнурить себя непосильной работой.
У Саввы тем временем установился своеобразный рабочий режим. Он просыпался на раскладушке в своем кабинете около половины двенадцатого, умывался и чистил зубы в туалете в конце ныне безлюдного коридора, заваривал крепкий, смолистый чай и в полдень начинал очередной штурм неприступной крепости Изначального Слова. В ход пошло все, и не было мысли настолько безумной и парадоксальной, которая могла быть отвергнута. Он загорался каждой новой идеей и, что ни день, с каким-то болезненным жаром делился ими с Гуревичем:
— Я уверен, что медиатором для УБВ должен являться фонон со свойствами за пределами статистики Бозе — Эйнштейна!
Или:
— Барионные акустические осцилляции! Реликтовое излучение! Ты знаешь, что два процента белого шума на телевизионном экране — это эхо Большого взрыва, свет, который за тринадцать с лишним миллиардов лет превратился в микроволновое излучение? Нужно только восстановить исходный код начальной частоты, и дело сделано!
А то и совсем уж невразумительная абракадабра:
— Производная релятивистского пространства тропов для предлагаемой сферы иррациональных Гедеоновых множеств не вычисляется из-за Колмогоровской сложности. Уверен, что верный инструментарий находится в области некоммутативной алгебры.
Гуревич только кивал, озабоченно поглядывал на друга и пытался найти себе занятие.
Савва работал без перерывов часов до шести, пока не появлялась Галя с бидончиками, баночками и свертками. Они обедали, сидя втроем за огромным рабочим столом посреди кабинета: молча, если Савва молчал, или пытаясь поддерживать разговор со множеством неизвестных, если он все-таки заговаривал.
Часам к девяти вечера все расходились. Внизу запирались на ночь тяжелые двойные двери. Институт погружался в глухую непроницаемую тишину, какая наполняет обыкновенно пыльные коридоры и кабинеты, полные старых бумаг и массивных шкафов. Линолеум мягко скрадывал звук шагов. Лифты с открытыми дверями стояли на первом этаже, как механические швейцары у входа. На гулких лестницах в пустоте горел яркий свет. В эти часы Савва обыкновенно отправлялся гулять: спускался вниз, выходил в пронизанные тонким светом заходящего солнца нежные белые сумерки, переходил короткий изогнутый мостик, скрытый низко склоненными ветвями, и шел на раскинувшееся по соседству старинное городское кладбище.
Надтреснутый голос одинокого колокола плыл над тяжелыми летними кронами высоких деревьев. Из дверей церкви с выцветшим голубым куполом выходили, разворачиваясь и чинно крестясь, редкие прихожанки. Некоторые шли по широкой аллее к калитке в железной кладбищенской ограде, кто-то отправлялся вглубь, к часовне, — постоять, прислонившись к холодной известке стены, засунуть в щели между камнями записочки с нехитрыми житейскими просьбами. Савва глубоко вдыхал посвежевший после дневной жары воздух и сворачивал на одну из узеньких боковых тропинок.
Тут было похоронено само время. На мертвых лицах мраморных ангелов лежала пыль, изрезанная дождевыми потеками, будто дорожками слез, и дрожала серая вуаль паутины. Под согбенными вековыми стволами зияли провалившиеся могилы с ушедшими в землю каменными розетками и покосившимися крестами. Полустертые буквы имен и цифры дат начала и окончания жизненного пути были подобны слабеющей памяти, из которой постепенно исчезают события и люди. Тихие склепы возвышались среди диких кустов заброшенными дворянскими особняками, куда к месту вечного упокоения навсегда переехали из пышных квартир с анфиладами комнат и загородных резиденций потомки гордых фамилий. Порой меж деревьев висел дым — кладбищенские сторожа жгли в кострах сор и опавшие сухие ветви, — окутывая могилы и памятники покровом мистической тайны. Савва шел по дорожкам, напитываясь тишиной вечности, пока не выходил к перекрестку, на котором стояла скамейка, а напротив — монументальный каменный склеп с провалившимся куполом крыши. У входа на страже застыли два коленопреклонённых ангела с воздетыми вверх изуродованными руками с отбитыми пальцами; они не уберегли последнего пристанища своих неведомых протеже: двустворчатые двери давно были выломаны, ступени, ведущие в подземную глубину, замшели и искрошились, а вместо пола неподвижно блестела черная поверхность воды. Пахло болотом, тлением, холодом. Савва присаживался на скамейку и некоторое время сидел неподвижно, рассматривая стены склепа: отлетевшие фрагменты мозаики, узкие заостренные окошки, декоративные ионические колонны фронтона, покрытые зеленоватой патиной времени и пятнами серой плесени, в которых угадывались странные знаки и лица. Савва проводил так, погруженный в безмолвие, полчаса, иногда час, пока внутренние механизмы рассудка не входили в гармонию с покоем этого места, освобождаясь от напряжения и суеты.
Потом он вставал и шел обратно; где-то за деревьями деликатно, но неотступно маячили стражи государственной безопасности — тоже ангелы своего рода, невидимо берегущие его на безмолвных дорожках царства смерти и вечности.
Институт встречал ночной тишиной. Можно было снова браться за дело, работать почти до утра, пока за окном не проснется ранний рассвет, чтобы на следующий день все повторилось сначала.
Кроме этих вечерних вылазок, Савва нашел себе еще одно развлечение, способ дать отдых напряженному разуму. Когда часам к трем-четырем утра мозг категорически отказывался работать, он устраивался в низком кресле у тумбочки с телефоном и вращал диск, набирая семь цифр номера "ленинградского эфира".
Была такая удивительная аномалия в работе старых городских АТС: набрав определенный номер, человек оказывался подключен словно бы к общей конференц-связи с десятками других абонентов, так же вышедшими в "эфир" — сейчас нечто подобное назвали бы анонимным голосовым чатом. Никто не знает, кем и когда был открыт этот феномен — как водится, грешили и на криминальные элементы, обсуждавшие таким образом свои преступные планы, и на милицию с КГБ, специально изобретшими столь изощренный способ улавливать в сети сомнительных и неблагонадежных, напрасно рассчитывавших на анонимность, но, так или иначе, к середине восьмидесятых пользователи эфира исчислялись тысячами, и там могло собираться разом до нескольких десятков, а то и сотен людей, и телефонное пространство наполнялось многоголосыми выкриками, основным содержанием которых было собственное имя, возраст и номер домашнего телефона.
Но в предутренние часы здесь было пусто и тихо, как в концертном зале посреди ночи. Эфир был развлечением, а в те времена ночного отдыха люди лишали себя ради работы и дела, а не для забав или болтовни с незнакомцами. Савва выходил в эфир, окликал, есть ли кто на связи, иногда разговаривал с кем-нибудь, хотя беседы большей частью не увлекали. То вдруг собеседником окажется какой-то хиппи, сутками сидящий сторожем в деревообрабатывающей мастерской и разговаривающий на таком сленге, что невозможно уловить и тени смысла; то какая-то взвинченная, всхлипывающая женщина целый час рассказывала о своей несчастной любви, о том, каким подонком оказался ее женатый любовник, и в конце концов сообщила Савве, что и он тоже козел. Но Ильинский и не искал диалогов; ему требовалось отражение, кто-нибудь, чтобы вслух проговорить занимавшие мысли, но его монологи из области высшей математики и квантовой физики были едва ли понятнее, чем молодежный жаргон неформалов или причуды женской логики.