Единственная — страница 38 из 54

Им даже не нужно было изображать изумление.

Сложенный из бамбука, крытый листьями папоротника домик был удивительно красив.

Даже дверца на веревочных петлях с аккуратно выструганной задвижкой изнутри легко открывалась и запиралась. Она невольно с испугом глянула на Иосифа: он не умел строить таких домиков. Но лицо Иосифа просто сияло от восхищения. Он попробовал домик на крепость, сказав, что он волк и хочет проверить жилище Наф-Нафа, потряс легонько стены, Вася и Томик замерли, Рютин ладонью сделал успокаивающий жест «Мол, не бойтесь, выдержит». Действительно выдержал, хотя потом Иосиф сказал, что только слегка дотронулся. Он ходил вокруг домика, рычал, шумно дул на него, изображая волка, снова трогал, мальчишки выли от восторга. Екатерина Давидовна забралась в домик, закрылась изнутри и оттуда кричала, что теперь будет жить здесь.

Иосиф подмигнул ей: Екатерина Давыдовна действительно походила на хорошенькую розовую свинку.

Снова жарили шашлыки, и Мартемьян Никитич живо рассказывал, как он действительно жил Робинзоном, скрываясь от колчаковцев в тайге. Потом Иосиф насмешил историей, как бежал из того самого Балаганска и о другом побеге из Вологды, когда с ними был еще один беглец, переодетый женщиной.

Потом Иосиф и Климентий Ефремович удивительно слаженно пели «Да исправится молитва моя», а Мартемьян Никитич — сибирские песни. Одну особенно красивую «То не вечер, то не вечер». Положив голову на плечо Иосифа Надежда разглядывала его: высокий лоб, глубоко посаженные глаза, раздвоенный подбородок. Все в этом человеке было как-то надежно, достоверно и искренне. И даже деревенский плавный жест — от груди в сторону «Пропадет, он говорит, моя буйна голова», не был нарочит или смешон. «Ах, если бы такие люди были около Иосифа! — с чуть хмельной восторженностью думала она. — Он и сам изменился бы. Ведь он хороший добрый человек. Пригласил этого простого управляющего каким-то кинофототрестом, обхаживает его, старается, чтоб ему было приятно. Его обидели, кажется, сняли с должности, вот Иосиф и замаливает чужие грехи. Понимает, что с хорошим человеком поступили дурно. Все-таки я часто несправедлива к нему».

Вернулись в сумерках. Мальчики попросили разжечь костер. И здесь Мартемьян Никитич отличился: быстро устроил маленький, но очень бойкий и теплый костерок. Сели вокруг. Теперь Иосиф уж с полным правом завладел гостем. Мальчики, положив головы ей на колени, смотрели на огонь и потихоньку засыпали.

Лица Иосифа и Мартемьяна, увлеченных разговором, то выступали из темноты, освещенные зыбким рыжим светом, то тонули в полутьме. Она чувствовала, что впадает в транс, глядя на огонь, но оторвать взгляда не могла. Словно издалека доносился голос Рютина.

— …болезнь сменовеховцев видна и в том, что они к нашей революции применяют старую мерку Великой французской… и не всегда ломка старых общественных отношений ведет к истощению производительных сил, все дело в методах ломки… история показывает, что борьба против победившего класса постепенно затихает… деревня… аргументум бакулини[3]… твердозаданцы…

Кто-то подбросил в костер поленья, стало почти жарко. Она боялась пошевелиться, не хотелось будить мальчиков, да и тепло их согревало так сладко. Ей почудилось раздражение в голосе Иосифа, она подняла глаза от огня. Иосиф раскуривал трубку в темноте дышала крошечная алая точка.

Рютин с новым поленом шел к костру. Точка колебалась, дергалась. «О Господи, опять это вернулось! Значит Эрих меня не вылечил», — успела подумать она. Точка вдруг двинулась с бешеной скоростью, настигла затылок Мартемьяна Никитича, и он упал лицом в костер.

Запах щелока.

— Надежда Сергеевна! Что с вами? — он наклонился к ней, спросил негромко. — Вам что-то приснилось?

— Да, да. Я задремала. Пора. И детей надо укладывать. Хотите чаю?

— Хотим, хотим, — откликнулся Иосиф. — Накрой на веранде.

— Интересный парень. Очень интересный.

— Да, мне он тоже понравился, — пробормотала она сонно.

— А вот это не выйдет. За вами должок. До чего же ты красива голая, он откинул одеяло.

Как всегда потом его тянуло курить. Это были лучшие минуты: он курил, и они говорили обо всем: о его делах, о близких, о детях.

— Один гость уезжает, другой приезжает, — сказал он, чуть шепелявя. Разжигал потухшую трубку.

— Кто приезжает?

— Лаврентий.

— О нет! — она резко села, натянула на грудь простыню. — Зачем он здесь? Нам так хорошо. А он чужой, неприятный человек. Он — отвратительный человек. Этот жабий взгляд, потные ладони, мокрые губы…

— У нас, наверное, тоже есть неприятные черты внешности, — миролюбиво сказал Иосиф.

— Надеюсь, что все-таки мы не такие мерзкие. Но ты прав, дело не во внешности, дело в том, что он мерзкий человек.

— В чем дело? Приведи факты. Ты меня не убеждаешь, я не вижу фактов.

— А я не знаю, какие факты тебе нужны. Я вижу, что он негодяй. Я не сяду с ним за стол!

— Тогда убирайся вон! Это мой товарищ. Он хороший чекист, он помог нам в Грузии предусмотреть восстание мингрельцев, я ему верю. Факты, факты мне надо.

— Как же ты слеп! Он приползает припасть к стопам, неискренний, фальшивый человек. Я же не говорю такого о Володе Полонском или об этом сегодняшнем — Рютине. Он — хороший человек, он — искренний человек, это сразу видно.

Он вдруг резко наклонился к ней и, дымя трубкой прямо в лицо, посмотрел прищурившись:

— Значит, не сядешь с ним за один стол?

— Не сяду!

— Тогда убирайся!

— Сам убирайся! Я тебе не собачка, чтоб свистнул — прибежала, пнул убежала.

Он вынул трубку изо рта, помолчал, глядя куда-то ей в переносицу, потом очень тихо и очень медленно.

— Ты не собака, ты — хуже. Ты — идиотка. Этот твой Рютин контрреволюционная нечисть. Тварь! Его надо разоружить до конца. Я его уничтожу, пыли от него не останется. Он сгниет еще дальше, чем его Балаганск. — И вдруг заорал: — Поняла, дура!

— Ты сошел с ума! Ведь ты его разве что не обнимал! — она стала отползать на край кровати. — Господи, какой ужас!

— Я же сказал, что ты дура-баба, — он снова говорил тихо. — Ни хера ни в чем не слышишь. Его за яйца подвесить надо, теоретика ебаного. Аргументум бакулини, я ему покажу аргументум.

Она встала с постели, волоча простыню, подошла к окну. Огромное черное небо с огромными звездами надвинулось на нее.

— «Вы мне жалки звезды-горемыки», — вспомнились стихи, что читал там в другом мире, в другой жизни, другой человек. — «Вы не знаете любви и ввек не знали», — вдруг громко сказала она. — Любви, тоски — какая разница! Никакой! Обнять — убить, убить — обнять, какая разница? — она обернулась к мужу. — Ты не знаешь, какая разница? Она есть? Тогда расскажи мне о ней, мне дуре-бабе. Расскажи, почему я видела ребенка под платформой и людей в теплушках, кто они? Куда их везут? В Балаганск, в Нарым, в Туруханск, в Вологду, куда там еще тебя высылали? Тебе там понравилось? Ведь, правда, понравилось, у тебя там была Лида, и Поля и еще кто-то? Почему же ты убегал? Расскажи!

— Прекрати истерику.

— А это не истерика. Давай поговорим. Ты так смешно рассказываешь о своем житье-бытье ссыльного, расскажи еще что-нибудь забавное на сон грядущий, чтобы я не думала о тех людях и о том ребенке, им ведь будет хорошо, весело, правда? Вы ведь с Лаврентием позаботитесь, чтоб им было весело, как Каллистрату Гогуа в Суздальском политизоляторе?

— Завела шарманку. Все в одну кучу, — он встал, очень осторожно подошел к ней, и вдруг одним рывком обнял, схватил, как птицелов птицу. Ну хватит, хватит, девочка! Выпили, наговорили лишнего, ты — ревнивая, я вспыльчивый, давай спать или не спать. Тебе нравятся звезды, смотри на них, пока я буду делать свое черное дело, — он повернул ее спиной к себе. Тихо, тихо… смотри на звезды. Вот так. Упрись в подоконник и смотри, я мешать не буду, только прогнись чуть-чуть.

Звезды множились в ее слезах, стекали по щекам, падали на подоконник, уже другие, снова множились и снова падали, угасая на лету.

— Я же говорил, никогда не вмешивайся в мои партийные дела — накажу. Вот и наказал, — он придвинул ее голову к себе на плечо. — Спи.

Ноги у него были ледяными, и от него чуть-чуть пахло псиной. Но она уже привыкла к этому запаху.

Ей снился сон. Девочка в клетчатом платьице с корзинкой в руке звала ее за собой, махала ладошкой и пятилась, пятилась к краю платформы. Она побежала, чтобы схватить ее, уберечь от падения, но девочка, как полоз утекла за край платформы, и когда она подбежала, вдруг выскочило то в лохмотьях, бритое, с огромными глазами и торчащим животом, протягивало к ней костлявые руки, что-то кричало беззвучно. Она узнала Зою, протянула руку, чтобы помочь ей встать на платформу, но Зоя неожиданно сильно потянула к себе, туда вниз. Она обернулась за помощью. Вдалеке на платформе неподвижно стоял человек в темной косоворотке в сапогах и махал ей прощально рукой. Она хотела закричать и не могла, давилась чем-то, а Зоя тянула все сильнее и сильнее. Вдалеке, там, где поле выпукло обозначало горизонт, появилась очень высокая худая фигура и, кружась как смерч, стала приближаться к ней. Она крикнула: «Эрих!» и проснулась.

Иосиф смотрел на нее одним полуоткрытым глазом. Такое с ним бывало: спал, как циклоп, и убеждал, что такого не может быть, что ей померещилось. И действительно в сумраке рассвета она не успела понять, спал он или бодрствовал и наблюдал за ней; он повернулся на другой бок.

Иосиф проводил Рютина к машине, похлопал ласково по плечу. Тот был в темном легком френче с высоким воротником, в сапогах. Она стояла на веранде, и на прощанье Мартемьян Никитич помахал ей рукой. И вместо залитого солнцем заднего двора, обсаженного высоким можжевельником, она увидела серую безлюдную платформу среди, словно присыпанных золой, бескрайних полей.

— Мама, мам, мама! — Светлана, соскучившаяся по ней за два месяца отсутствия и не отходившая от нее, тянула за подол. — Мама, мам!