Она причастна, но последствий не боится, и потому что сил терпеть уже больше нет, и потому что заслужила, зачем же делать для нее исключение? Исключение все-таки есть, иначе как понимать загадочную фразу Стаха и то, что вернул ей записную книжку. Только так.
Началось с пустяка. Они почти не разговаривали, а тут Клавдия Тимофеевна Свердлова пристала, чтобы поинтересовалась у Иосифа, можно ли ей написать его биографию для детей. А еще лучше — устроить ей встречу. Иосиф рявкал что-то нечленораздельное, она довольно спокойно заметила, что даже градоначальника в девятьсот пятом принимал жен арестованных, например, ее мать.
— Но я же азиат и держиморда, — процедил он. — Куда мне до Бакинского градоначальника.
Пришлось самой написать записочку: мол, Иосиф Виссарионович очень занят. Записочка сидела занозой, может, потому, что сама когда-то обращалась к Свердлову насчет квартиры. Он принял и помог. И в один день сошлось все. Записочка, арест Каюровых и унизительный эпизод на кухне.
Он не разговаривал и не давал денег, просить ни за что не хотела, а цены выросли неимоверно. Масло теперь стоило 45 рублей. Москва голодала. Каролина Васильевна деликатно заметила, что масло заканчивается, осталось только детям на завтрак. Талоны в спецраспределитель были у него.
К ужину пришел Стах. Приехал по каким-то делам в Москву. Осторожно говорил о голоде на Украине, она заметила, что и в Москве ненамного лучше. Стах поднял брови: «Я здесь такого не заметил. Молотов немного переборщил».
— Пускай разводят на заводах и фабриках кроликов и шампиньоны, сказал Иосиф.
— Вот я тебя буду кормить одними кроликами и шампиньонами, — пообещала она. — Посмотрим, как тебе это понравится.
Обычная перепалка и вдруг повернулось круто. Она спросила у Стаха о Каюровых. Это было нормально: Василия Николаевича знала еще по Питеру, он дружил с отцом. Стах, опасливо покосившись на Иосифа, промямлил, что там не только Каюровы там компания и сегодня в Ессентуках взяли Рютина.
Она почувствовала, что все поплыло перед глазами. Наверное, это было заметно, потому что Стах вдруг куда-то исчез.
Потом обнаружила его в детской. Чадолюбивый Стах ползал на четвереньках, на его спине заливалась смехом Светлана.
— Скажи мне, что все это означает?
— А почему я должен тебе говорить? — не переставая ползать, ответил Стах. — Вася, сними Светочку.
— Правда я должен отдать тебе одну твою вещь, — из кармана гимнастерки он вынул ее маленькую книжечку.
— На, держи. И не теряй больше нигде. Поняла? Хорошо, что она оказалась у порядочных людей.
Эту темно-красную книжечку фирмы «Сименс и Гальске» ей подарила в Берлине Женя, и она потеряла ее в Харькове. Оказывается, не потеряла, а оставила у «порядочных» людей, или «порядочными» оказались те, кто делал обыск. У кого? У Руфины? Или у того рабочего, похожего на Алексея Максимовича?
— Что с ним будет?
— Что должно быть, то и будет. Ты здесь ни при чем. Говорю тебе очень серьезно: ни тогда, ни сейчас, ни в будущем. Забудь!
Но она не захотела забывать и позвонила Сергею Мироновичу, договорилась о встрече на Миусском сквере.
И в тот вечер вела себя неумно и неосторожно.
— Ты что так обалдела, узнав, что Рютин арестован. Это закономерный конец, я его предрекал.
— Допускаю, что ты даже причастен.
— Не преувеличивай мои возможности. Я не претендую на лавры Стаха. Этот человек — враг. Умный, хитрый, коварный, к тому же такой же честолюбец, как и все другие. Его надо изолировать.
— Нет. Это неправда. И он, и Каюров хорошие люди, даже Владимир Ильич спрашивал: «А что думает об этом Каюров?»
— Ну, когда это было! Теперь они перерожденцы, и их надо изолировать.
— Ты не только губишь лучших, ты выжигаешь будущее. Коммунизм станет кошмаром будущих поколений, ты уничтожаешь даже образ большевика. Посмотри на лица тех, кто тебя окружает и сравни их с лицами Рютина, Каюрова, Рязанова, Чаянова. Почему ты решил, что вправе распоряжаться судьбами таких людей? Ты и большевизм — не одно и то же. Обидно, что для будущих поколений это станет синонимом.
— Считаешь, что мне надо подбросить яд? Или убить меня?
— Что ты несешь?
— Почему несу? Это мне Лазарь принес секретное донесение, о том, как некто Гинзбург говорил, что надо подбросить мне яд или убить меня. Теперь посмотрим, что предлагает Рютин. Поколения! Вон куда загнула! Да они и через пятьдесят, и через сто лет будут ходить с моим портретом.
Каким будет приговор?
Неужели расстрел? За что расстрел? За оглашение того, о чем все и так говорят: прекратить раскулачивание, распустить колхозы, созданные насильственным путем, поддержать индивидуальные бедняцко-середняцкие хозяйства и, наконец, если и проводить дальше коллективизацию, то на добровольной основе. Все это пускай глухо, но сказано в его статье «Головокружение от успехов». Нет за другое. За то, что называет его фокусником, посредственностью, софистом, беспрецедентным политиканом, поваром грязной стряпни, авантюристом, сравнивает с Азефом. И потом «Долой диктатуру Сталина!» Не надо было этого писать.
Она говорила, что нужно убрать из «Манифеста» крайние выражения и призыв, говорила тогда в глиняной хатке на окраине Харькова. Кругом мертвая пустыня. Дома брошены, заколочены. Иногда сквозь грязные стекла видны страшные лица, лица обезьян, с провалившимися щеками, выпуклыми лбами.
А кругом садочки, ставочки и ни птицы, ни кошки, ни дворовой собаки. Голод.
Хозяин, высокий мосластый, похожий на Горького и подчеркивающий это сходство узорной тюбетейкой на голове поставил на стол миску с запаренным жмыхом. И все ели, она не могла, сказала, что сыта. Сказала правду. На завтрак Анна дала бутерброды с черной икрой, салат и яичницу. Салат был необычайно вкусным. Анна сказала, что у ГПУ есть свое подсобное хозяйство с фермой, парниками, огородами и садами. Под Москвой — такое же, называется «Коммунарка». Там все поставлено на научную основу, а здесь на Украине науки не надо — ткнешь палку в землю, через год плодоносит.
На даче за стол садились человек пятнадцать, а когда приехала Женя с детьми, то и все двадцать. Кроме своих еще тетки из голодающего Урюпино, двоюродные племянники тоже из голодающего Борисоглебска. Когда-то они детьми ездили подкормиться на лето к родственникам отца, теперь пришла очередь тех.
О доброте Анны и гостеприимстве Стаха ходили легенды. Одна из них — о волшебном супе. Кто бы ни приходил в дом Анна бросалась кормить, и, если супа, оставалось мало, его разбавляли.
Вопрос Анны «У нас есть еще суп?» вызывал дружный смех. Кричали: «Есть! Конечно, есть!»
Говорили о новом законе «Об охране государственного и колхозного имущества» вроде бы его лично написал сам Сталин (никто не взглянул на нее: деликатность или поглощенность жмыхом?), о том, что по этому закону даже за колосок, подобранный на колхозном поле полагается расстрел. Или в лучшем случае — десять лет с конфискацией имущества.
Кроме нее не ел жмыха Василий Николаевич Каюров. Она догадалась — не хотел объедать других. Василий Николаевич был неприятно удивлен, увидев ее, и, кажется, даже хотел уйти, но Руфина вышла с ним на двор, и он вернулся, и даже спросил ее о здоровье родителей и детей.
Она и сама жалела, что пришла в эту мазанку; Руфина, конечно, обманула ее, сказав, что у нее к хозяину дело.
Ей было все равно куда идти. Приехала с дачи вместе со Стахом и в машине спросила его, правда ли, что из Полтавы пришел поезд, загруженный человеческими трупами.
— Откуда знаешь?
— Слышала, как ты кричал по телефону, что тебе некуда их девать.
— Правда, — сокрушенно вздохнул Стах. — Увидишь Иосифа, расскажи, в каких нечеловеческих условиях здесь приходится работать.
— Я его больше не увижу. Съезжу, защищу диплом и вернусь. Найди мне работу.
— Ну ладно, ладно, милые бранятся только тешатся.
Когда доели жмых и повздыхали над драконовым законом, хозяин зачитал «Манифест».
Уже где-то в середине чтения она почувствовала дурноту. Печь с неживым черным устьем вдруг стала заваливаться, расплываться. Она уцепилась пальцами за лавку.
«…Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики…»
Нечеловеческая боль сдавила обручем голову, желудок перехватило спазмом. Она старалась не смотреть на шатающуюся печь, уставилась в столешницу.
«…превратились в банду беспринципных, изолгавшихся и трусливых политиканов, а Сталин…»
Сердце стучало так сильно, что казалось, слышат все. Потом оно начала медленно подниматься, стало в горле, ломило скулы, болела рука и что-то страшное, очень медленно вползало под левую лопатку.
«…сплотиться под его знаменем… немедленно за работу… политикана и изменника… от товарища к товарищу… Долой!.. Да здравствует ВКП(б)…»
Страшное нестерпимой болью повернулось, вошло в спину, как раскаленный бур. Она застонала.
Потом был трамвай, Руфина и Каюров поддерживали ее. Жалкая комната Руфины, топчан, ощущение, что избита жестоко, все ломит, саднит. Запах валерианы.
— Не надо так… Нехорошо, неправильно… та же ненависть и слова те же…
— Тебе нельзя разговаривать.
Когда стала сползать с топчана, нащупывать ногами туфли: «Мне пора, дома волнуются», Руфина то ли спросила, то ли приказала: «Возьмешь это», и положила в сумку, сложенные вдвое листочки папиросной бумаги. «У тебя самое надежное».
«Разговаривать нельзя, взять с собой в дом председателя гэпэу „Манифест“ можно. Люди беспощадны и самые беспощадные те, кто одержим идеей. Иосиф тоже беспощаден. Зачем я туда пошла, ведь я же знаю, что для меня нет места нигде».
В комнату, неслышно ступая мягкими чувяками, вошел Иосиф. Она сделала вид, что читает учебник. Он подошел к комоду, вынул что-то и так же неслышно ушел. Весь год он почти не выходил из дома, не выступал на конференциях и пленумах, целыми днями валялся то на одном, то на другом диване. Читал, что-то писал.