Единственная — страница 51 из 54

Однажды, прибираясь в его кабинете, подняла с пола исписанный его крупным растянутым почерком листок. На полях похабные рисунки.

И бегство в Харьков не удалось.

На дачу вызвали врача, он предположил инфаркт. Пролежала неделю, Анна и Женя ухаживали как за ребенком. Все время было очень грустно, от любого слово, жеста на глаза наворачивались слезы.

А начиналось так хорошо. Дача действительно находилась в чудном месте: дубрава, огромный труд. После ужасных дней в Москве она словно окунулась в прохладу и чистоту юности.

Катались на лодках по пруду, вечерами играли с детьми в лото. Стах соорудил для детей, чтоб не ссорились, много качелей. До этого, кто-нибудь из них сидел, свесив ноги с доски до темноты, сторожа место.

Ни посулы, ни вопли обездоленных, ни угрозы не действовали. Особенно отличался Вася. Самый старший среди детей, он каким-то ловким маневром овладевал качелями и сидел, как сыч.

Она научилась фотографировать, и шофер Стаха проявлял и печатал карточки. Одна оказалось странной: Анна и Женя в лодке, а сбоку, среди листвы чье-то размытое лицо. Первым лицо заметил Вася, но Аня и Женя, присмотревшись, сказали, что это просто игра теней. Ей все же казалось, что — лицо.

И был еще один странный случай. Они с Руфиной засиделись допоздна над дипломами. Руфина пошла провожать к остановке трамвая.

Рабочий поселок тракторного завода. Широкая тускло освещенная улица. Первой услышала шаги Руфина. Шепнула:

— Пошли быстрее, здесь вообще-то неспокойно.

— Как же ты назад?

— Дождусь кого-нибудь на остановке. Можешь еще быстрее?

Они побежали. Человек тоже побежал. У нее хрустнул и сломался каблук. Она остановилась, обернулась. Мужчина отскочил в тень барака.

— Идем медленно. Не надо бежать.

Человек шел за ними. К остановке трамвая не вышел, растворился в сумраке улицы.

— Почему ты шла так спокойно? — спросила Руфина. — Из-за каблука?

— Нет. У меня есть вот что, — она вынула из сумочки «Вальтер», подаренный Павлом.

— Вот это да! Значит, значит… ты можешь кого-нибудь убить.

— Не знаю, смогу ли. И потом, я не умею по-настоящему стрелять.

— Надо научиться, — назидательно сказала Руфина.

После этого случая они больше не засиживались до темноты. Основные главы диплома были написаны. Теперь она помогала Руфине, потому что та пропустила консультации.

Еще в феврале она прошла чистку, а вернее не прошла, и была исключена из партии «как скрытая до конца не разоружившаяся троцкистка». Переживала исключение очень тяжело, забросила занятия, лежала на кровати, курила и читала какую-то книжку на китайском. Надежда ходила в партячейку, писала заявление, но, когда-то спасенный ею от больших неприятностей Коварский (теперь он был секретарем) сказал, что через три года Руфина может восстановиться в партии, а сейчас и разговора быть не может — слишком дерзко вела себя на комиссии. Брала бы пример принципиальности с зав промышленным отделом ЦК ВКП(б) товарища Ежова, который на чистке выступил против Шляпникова, в семье которого он воспитывался.

Надежда смотрела на топорное лицо Коварского и думала: «Зато ты проявил принципиальность», но говорить не стала. Помнила как орал Иосиф после того, как её «вычистили» в двадцать первом.

Но все равно ора не избежала. И какого ора, с швырянием сапога, ему стала изменять обычная сдержанность. Что-то гнуло его, тревожило, он много пил и много валялся на диванах. По сути это была депрессия. В конце июня ей подбросили анонимную записку.

«Лучших большевиков-ленинцев объявили контрреволюционерами. Не они, а сталинцы истинные контрреволюционеры. В стране господствует диктатор Сталин — дикий и кровожадный, каких еще не знала страна. Открыто надо признать, что ленинской партии нет, а есть сталинская».

Стало противно: значит в аудитории кто-то зорко наблюдал за ней, и когда она вышла на перемену, трусливо подложил в тетрадь записку.

Настроение было испорчено, поэтому на званые именины пришла сумрачная.

Иосиф к наркому идти не пожелал, предпочел остаться на диване. Пришла после занятий и сразу же в передней, почувствовала себя неловкой, плохо одетой, не по-праздничному усталой.

Здесь все сверкало, сияло, звенело, жирно лоснилась мебель красного дерева, мозолили глаза многочисленные вазочки и статуэтки-пастухи, маркизы, собачки, искрился хрусталь люстр. Дора, в панбархатном платье до полу, невольно взглянула на запыленные туфли гостьи.

— Я из библиотеки, — извинилась за туфли Надежда.

— Что ты, что ты! Все прекрасно. Ты всегда элегантна.

Первый тост был за Иосифа, выпили стоя, с Надеждой чокались многозначительно, глядя в глаза.

Стол напоминал клумбу в цековском санатории, все цвета: от палевого оливье и розовой лососины до черного пятна икры в большой хрустальной миске, потом пили за именинницу, за ее родителей, за железные дороги Советского Союза, потом долго молча ели.

Надежда подумала, что их застолья, благодаря Иосифу, все же интереснее, по-грузински изящнее что ли и еда хоть и не такая обильная, но вкуснее, разнообразней. Здесь все отдавало общепитовским майонезом.

«Скоро запоют, — обреченно подумала она. — Запоют, потому что разговаривать не о чем. Опасно разговаривать».

Действительно запели. Но не так проникновенно и слаженно, как часто пели Иосиф, Вячеслав Михайлович и Клим, а громко, надрывно пусто. Надежда выскользнула в прихожую, Дора тотчас за ней.

— Как уже?

— Да, да. Извини, завтра уезжаем в Зубалово, надо собрать детей.

— Я передам для них сладкое.

Хотя с Грановского пешком минут пятнадцать, вместо огромных кусков, покрытых пеной взбитых сливок, украшенных вишнями, притащила какое-то розовое мессиво.

Но дети обрадовались, набросились с небывалой жадностью. Она следила, чтоб не переедали сладкого, и вдруг такое пиршество.

«Каким будет приговор? И что будет со мной? Не надо было уезжать в Харьков. Но ведь сил уже не было жить рядом. Надо было спасать их любовь. Любовь умирала. Он сказал ужасные слова, когда они вернулись от Молотовых».

Каролина Васильевна сказала, что хозяин ужинает у Молотовых, и она, оставив мурлычащих, стонущих, хрюкающих от удовольствия детей пошла к соседям. Иосиф уважал Полину, считался с ее мнением, и очень любил ее украинские борщи с пампушками. Молотовы были «свои», не то что люди оставшиеся в доме на Грановского.

Иосиф обрадовался, когда она вошла, похлопал ладонью по стулу, стоящему рядом. И прибор ждал ее — Полина, кроме всех своих достоинств, была еще и хорошей подругой.

Говорили о том, как правильно поступил Иосиф, отменил несколько месяцев тому назад партмаксимум.

— Да я только что видела результаты. Стол ломился, дамы, наконец, вынули бриллианты, ощущение, что побывала в нэпманской компании, а не у наркома.

— Ну, наверное, уже пора отбросить спартанские ограничения, — мягко сказала Полина. Это был сигнал, призыв остановиться, но она чувствовала привкус майонеза, помнила взгляд на туфли и огромную черную кляксу икры посреди стола.

— Меня это все не касается, я ношу шубу времен Туруханска, и вполне доволен.

— Ошибаешься, очень даже касается.

— Как это? Ты будешь покупать бриллианты? Ха-за. Денег не хватит, — он тоже не хотел поворота темы. — Разве, что с Нового года начнешь зарабатывать.

— Я имела ввиду другое: теперь всякая нечисть полезет в партию. Раньше партийный получал меньше беспартийного, неважно, кем он был, пусть даже директором. Теперь наступает власть бюрократии.

— Надя, ведь НЭП был властью капиталистических элементов, надо от них избавляться. Но не для того, чтобы придти к уравниловке, — это Вячеслав Михайлович тихо и проникновенно.

— Давайте назовем такие идеи по-другому. Например — идеей социального равенства.

— Или, что будет еще правильней, левацким бузотерством и мелкобуржуазным загибом. — добавил Иосиф.

— Или, — подхватила Полина, — обыкновенной человеческой завистью к положению других. Я, конечно, имею ввиду не вас, Надя.

— Почему нет? Может, ей хочется бриллиантов.

Она ненавидела эту манеру называть ее в третьем лице, ненавидела, ненавидела, потому что знала — специально, чтоб обидеть, унизить. Надо было прекращать этот разговор или уйти. Но она и так боится нечаянно вызвать взрыв и вечно молча сидит где-нибудь в сторонке.

— Объясните мне, зачем закрывают концессии?

— Затем, что капиталистические элементы нам не нужны, — вежливо пояснил Молотов.

— А по-моему это бюрократия хочет распоряжаться всем без помех. Распределять.

— Ты думаешь, рабочим нравятся кулаки и мелкая буржуазия?

— Это… это… хорошо, оставим этот разговор. Я только хотела сказать, что борьба против равенства — вот, что объединяет бюрократов и нэпманов.

Молчание.

— Светланочка удивительная девочка. Я не знала, что она уже умеет писать, наша тоже выводит какие-то каракули. Иосиф, съешьте еще пампушку, ну пожалуйста, вам же хочется, я вижу.

— Хочется, очень хочется, но… вы их чесноком натираете.

— Конечно. Это положено.

«Там майонез, здесь чеснок».

— Что в теоретики подалась? Может, в школу к своему Бухарчику запишешься? У тебя в башке мякина, плохо — плохо, хорошо — тоже плохо. Так НЭП это хорошо или плохо?

— Ты хочешь говорить серьезно?

— Очень серьезно. Для меня важно мнение рядового члена партии.

— НЭП это не хорошо и не плохо. Это ошибка Ленина, которой ты воспользовался, но уравниловка это тоже откат.

— Ничего не понимаю. Объясни мне неразумному, как это воспользовался ошибкой.

— Ты почувствовал тягу бюрократии к хорошей жизни.

— Что же тут плохого. Бюрократы тоже люди.

— Бюрократы — воры. Они и мелкая буржуазия конкурируют за власть. Ты ставишь на бюрократию. На маленьких незаметных людей, которые всем будут обязаны тебе. Теперь они будут всем распоряжаться, и они обглодают страну.

— Интересная мысль. Теперь скажи, зачем мне это нужно?

— Я же сказала — они всем обязаны тебе. Ты их покупаешь, в благодарность они позволят тебе все.