— М-да, — оторвался от сборника Тимонин. — Сочувствую вам. Весьма. Огорчительно и обидно. И даже не то, что воспользовались вашим аппаратом, — это еще неизвестно, хорошо или плохо. Тут другая неприятная ситуация прорезается. — Он встал и подошел к окну, привычным движением поглаживая стальной ежик волос. — Такая, знаете ли, щекотливая ситуация. Вот вы сдали отчет по двенадцатой «а» теме, где даны сравнительные характеристики дагировского и других аппаратов, в том числе и вашего…
— Да, сдал.
— Насколько я помню, подготовлены две статьи, тезисы доклада на всесоюзную конференцию. Так?
— Так. Ну и что?
— А то, что теперь их публиковать неудобно. Ибо этот Бек-Назаров, пользуясь вашим аппаратом, добился хороших результатов, а вы, автор, этот же аппарат разносите в пух и прах. Причем статья исходит из нашего института. Сама собой напрашивается мысль, что критика ваша вынужденна и инспирирована Дагировым.
— Мне это и в голову не пришло! — воскликнул Воронцов.
— Ну, о вас речи нет, — улыбнулся Тимонин. — Все знают, что вы не дипломат. Но, — он поднял палец, — раз подобная мысль возникла у меня, она может появиться у другого. Незачем расставлять на своем пути подводные камни. Сомнительная репутация страшнее совершенного в прошлом преступления, от нее не избавишься по амнистии.
Воронцов взял себя за подбородок, почесал щеку.
— Вот напасть. Действительно, странная ситуация, статьи ведь уже отосланы. Что же, забирать их обратно? Вообще в этой истории много непонятного. Может быть, свяжетесь с Шевчуком, Георгий Алексеевич? Ведь вы с ним хорошо знакомы.
— Да, я с ним хорошо знаком, — медленно повторил Тимонин и задумался.
Звонить Шевчуку не хотелось. Собственный мирок только-только стал приобретать устойчивость, огораживаться хрупкой скорлупой. А в истории с аппаратом Воронцова проглядывалась подозрительная поспешность, чувствовалась какая-то червоточинка, и вскрывать ее — значит вступать в конфликт с Шевчуком, опять выходить на арену больших страстей. С другой стороны, нельзя было пройти мимо — дело касалось чести института. Его института… Почти его… Нет, все-таки его.
— Вот что, — Тимонин неодобрительно посмотрел на Воронцова, доставшего сигарету и постукивавшего по ней пальцем. Он не курил и не позволял дымить в своем кабинете. — Вот что, — повторил Тимонин и перевел взгляд на стену, где уныло скалилась с плаката тощая зеленая лошадь, проглотившая каплю никотина.
Воронцов поспешно спрятал сигарету в пачку.
— Я думаю, надо идти к Дагирову, — сказал Тимонин. — Все-таки скоро конференция, и вам на ней выступать. Необходимо сориентироваться заранее.
В приемной было много народа. Сидевшие в ожидании с папками рентгеноснимков в руках врачи неодобрительно посматривали на вошедших: день шел к концу, а к Дагирову не пробиться.
Занятая сортировкой писем секретарша Ниночка подняла голову.
— Подождите минуточку, Георгий Алексеевич, там Агафонов.
Тимонин с Воронцовым многозначительно переглянулись. Агафонов был сравнительно молодым врачом, который на неделю позже, чем следовало, снял у больного аппарат. Ничего страшного не произошло, но порядок был нарушен, и нарушен, как считал Дагиров, в силу наплевательского отношения к человеку и к своему делу. Этого Дагиров не мог ни понять, ни простить. Агафонов, рослый, широкоплечий брюнет, вышел с согнутой спиной и лицом камикадзе, не попавшего в цель. Все смолкли, глядя ему вслед.
Дагиров выслушал Воронцова, посмотрел принесенный им сборник. Потом, вспомнив, вынул из папки программу готовящейся конференции. В ней тоже значилась фамилия Бек-Назарова. Пустяковое, в общем, событие приобретало скандальное звучание. Открывать полемику на конференции по поводу достоинств разных типов аппаратов не стоило. Важен сам метод, а не средства, которыми он осуществляется. И потом, если уж так получилось, что воронцовский аппарат оказался менее универсальным, зачем его пропагандировать? Применят не там, где надо, — и весь метод опорочен. Хочешь не хочешь, придется вмешаться.
— Может быть, свяжемся с Шевчуком? — осторожно начал Тимонин.
Но Дагиров не любил половинчатых решений.
— Нет, нет. Телефонные разговоры, переписка — это все вокруг да около. Надо рубить узел сразу. Самое лучшее — пусть Андрей Николаевич едет в Москву и разберется на месте. Кстати, есть дело во ВНИИГПЭ[3], что-то они там зарубили сразу пять заявок. Надо выяснить.
Тимонин ушел, а Воронцова Дагиров задержал.
— Вот что, Андрей Николаевич, хочу дать вам совет. Вы человек эмоциональный, быстро вспыхиваете и в выражениях весьма экспансивны. А так как обходить острые углы вы не умеете, прошу: при встрече с Шевчуком спрашивайте, слушайте, но своего мнения, пожалуйста, не высказывайте. Так будет лучше. Вы не обиделись?
Воронцов покраснел, вытер вдруг взмокшее лицо платком.
— Нет, нисколько. Что делать, если такой уродился.
Мир соткан из запахов, но помнят об этом только собаки. Человек довольствуется зрительным образом, реже — звуком и, проходя мимо цветущего куста черемухи, не может понять, отчего вдруг вспомнился город юности, далекий вальс на танцплощадке, белое платье рядом, трепещущие руки и первый неумелый поцелуй.
Каждая квартира пахнет по-своему. Так утверждают те, кому по роду своих занятий приходится посещать ежедневно много домов: почтальоны, страховые агенты, участковые врачи. Воронцов открыл парадную дверь своим ключом. Скудная лампочка под потолком не рассеивала мрак в длинном коридоре. От знакомого запаха сжалось сердце. Будто не уходил никуда, не покидал этот дом, будто не пролегло между ним и с незапамятных времен висевшим в углу велосипедом два долгих года — прошлогодний короткий приезд не считается. Пахло мастикой, залежавшейся пылью, старыми книгами; на кухне жарили лук. Ничего не изменилось. Словно вчера, пришел он, первоклассник, с подбитым глазом и оторванным воротником, и соседка, тетя Варя, строго поблескивая очками, ругала его, пришивала воротник и обещала, что ничего не скажет матери. А с тети Вариной племянницей Аллочкой они вместе ходили на каток, потом вот здесь, возле велосипеда, он долго держал ее за холодную руку, но так ничего и не сказал.
Воронцов на цыпочках, стараясь не шуметь, подошел к своей двери. Он не хотел встречаться с соседями — давно в этой старой, постепенно пустеющей коммунальной квартире соседи жили одной семьей, да и жили больше старики, от их требовательного любопытства нелегко избавиться. Потом, завтра, он устроит пресс-конференцию, ответит на все вопросы, на короткое время опять станет тем Андрюшей, который не признавал носовых платков и обожал пироги с капустой. Завтра… А сегодня нельзя расслабляться, сегодня надо быть решительным, поговорить с Раей, выяснить, кто они — муж и жена плоть от плоти или когда-то бывшие близкими мужчина и женщина, которых ничего не связывает, кроме штампа в паспорте. Как трудно дойти до этой мысли, как страшно… В прошлом году, в те проклятые пять дней, он вел себя как последний идиот, как фигляр. Были какие-то вечеринки, чужие дачи, молодые люди в модных кожаных пиджаках, с нагловатой ухмылкой похлопывавшие его по плечу. И он сам улыбался, растерянно улыбался с утра до вечера, как паяц на сцене, не ведающий, не желающий знать, что происходит за кулисами с Коломбиной. Потом было бегство в полупустом ночном вагоне, дурманящая водочная хмарь, злость и презрение к самому себе и целый год пустопорожних раздумий.
Все-таки он постучал и в ответ на игриво-вопросительное «Да-а?» толкнул дверь.
Рая стояла у зеркала в длинном вечернем платье с глубоким вырезом и легкими движениями мизинца растушевывала под глазами голубые тени. Она чуть пополнела, но это ей шло, полнота как бы прибавила ей уверенности. Или это строго-откровенное платье и надменный поворот головы придавали ей выражение гордой независимости?
Воронцов шагнул вперед и с ужасом почувствовал, как губы расплываются в проклятой скоморошьей ухмылке.
— А-а, это ты! — радостно воскликнула Рая, но в глазах ее мелькнула непонятная искорка — то ли досады, то ли разочарования.
Они обнялись и расцеловались.
— Какая жалость! — продолжала Рая, мягким движением высвобождаясь из его объятий. — Как раз сегодня шеф устроил прием для иностранной делегации, надо быть обязательно. Знаешь, женщин у нас на кафедре мало, так что мы с Ирой — помнишь, такая черненькая? — за хозяек. Но я постараюсь ускользнуть пораньше. — Она продолжала оглядывать себя в зеркало. — Да, можешь меня поздравить, мне дали старшего преподавателя. Была свободной должность доцента, но — увы! — нет кандидатского диплома. Какая глупость, правда? Давно читаю лекции, фактически веду доцентский курс. Но раз нет этой нелепой бумажки… А что делать? Совершенно нет времени. Мой профессор в фаворе, занимается сейчас общей теорией оптимизации научных исследований, а это очень модно. И, представь, без меня ни шагу. «Раиса Ивановна, сделайте это. Раиса Ивановна, сделайте то». Вот и сегодня тоже… Где уж тут усесться за кандидатскую, да и фигура у меня плохо приспособлена для сидения. — Она еще раз с явным удовольствием повернулась перед зеркалом. — Да, кстати, о фигуре. Помнишь толстуху Катюшу? Ну ту, что вышла замуж за Степаняна — такого черного, волосатого. Так вот, ее, коровушку, видишь ли, он не устраивает, ей кажется, — кажется! — что он ей изменяет. Развелись, а жилья нет, живут по-прежнему в одной комнате: она спит на диване, он на полу. Представляешь?
Воронцов с трудом вставил слово:
— Послушай, а где Аленка? В садике или у твоей мамы?
Рая встрепенулась.
— Ой, что это я. В садике, конечно, в садике. Ты извини, я разболталась, пора за ней. Сейчас приведу, и побудете вместе до моего прихода — папа и дочка вместе. Она тебя так ждала, так ждала, даже плакала. Ты пока вымойся с дороги. Мне надо еще заскочить в гастроном, а то в доме шаром покати. Две женщины: я и Аленка, ее кормят в садике, я — в столовой. Много ли нам надо?