— Добрый день.
— Я никогда не могла понять, Варенька, за что вы меня так не любите? Казалось бы, должно быть наоборот: вы столько лет мучили моего сына, вы создали ему невыносимую жизнь, лишив выбора, и, в конце концов, свели его в могилу. Однако я по-прежнему отношусь к вам совершенно нормально, поскольку…
Мне стало тошно и от страшной правды, которую так спокойно произносили эти красивые губы, и от того цинизма, который стоял за этой правдой.
— Вы никогда не любили его, — весьма нелепо прошептала я, презирая себя за то, что втянулась в разговор. — Но его больше нет, так зачем же играть теперь?
Ее неестественно молодое лицо приблизилось к моему вплотную.
— Неужели вы действительно считаете себя вправе судить о том, что значит «любила», «не любила»? Ах, Варя, я считала вас… опытнее. Впрочем, разговор, конечно, бессмыслен — вон идет ваш блистательный муж.
Я повернулась к улице, но Владислав вышел из магазина и, притянув меня к плечу, тут же отстранился, чтобы эффектно склониться над ручкой Ангелины.
— Как бы хороши вы ни были, Ангелина Александровна, но десятый выпуск Достоевского семинара все-таки краше. Тем не менее я должен был вас заметить.
Последняя фраза показалась мне несколько искусственной, но плечо под фланелью пиджака было слишком жарким. Мы пошли к набережной.
— Я бы на ее месте, — неожиданно заявил Владислав, глядя куда-то за Исаакий, — родил сейчас нового сына.
Я отвернулась: Владислав прекрасно знал, как болезненно я реагирую на любые разговоры о зачатиях и рождениях, и если он сказал об этом сейчас, то сказал намеренно. Впрочем, ему так и осталась неизвестной связь Ангелины с Ермолаевым.
— Циничным женщинам нельзя иметь сыновей.
— Да, она цинична… Очень цинична… Очень… — Владислав повторил это слово несколько раз, словно пробуя его на вкус и так и сяк, а потом быстро обнял меня и рассмеялся. — Вот дурная баба, сбила нам всю встречу. — И худые широкие плечи прижали мою голову к нагретой стене академии.
Лето быстро катилось к самой щемящей своей части, когда оно уже только притворяется летом, и свернутые чашечкой желтые березовые листья, упавшие на воду какой-нибудь Пряжки или Карповки, вдруг чудятся вновь расцветшими цветками кувшинок. После угара весны и роскоши лета хочется ясного одиночества, но осень, уже не способная обмануть запахом, все еще медлит, обманывая цветом. Мне всегда трудно давался этот переход, и потому я все чаще забиралась в самые отдаленные углы, то бродя по заросшим дорожкам маленьких кладбищ, то болтаясь по просторам приморских парков в сопровождении Амура и пристававших к нам по дороге бродячих его приятелей. Точно так же, возвращаясь как-то из издательства, я забрела и в Ботаничку, на сей раз купив билет и нимало не вспоминая ни о калитке, ни о пасторе, ни о Гаврииле. Но когда я пошла по узкой аллейке, окаймленной кипарисами и тем самым порождавшей воспоминания о растрескавшихся тропинках Кучук-Коя, то подумала, что увидеть сейчас его и глотнуть немного спокойной, ни к чему не обязывающей радости было бы совсем неплохо. Сначала я долго гуляла под стеклянными стенами и заросшими паутиной порталами в надежде на естественность встречи, но потом не выдержала и сунулась в первую попавшуюся открытую дверь. После долгих объяснений и ничего точно не обещая, меня направили в отдел травянистых, который оказался почти безнадежно спрятан в иридарии — внутреннем дворике, куда простых смертных когда-то допускали только во время цветения ирисов, а теперь ставшем простым проходным двором.
Я толкнула облупленную фанерную дверь с гордой табличкой, упоминавшей об Академии наук и прочих регалиях, и оторопела: вокруг большого стола, во многих местах посыпанного жирной землей и осколками горшков, сидели человек пять в таких же, как у Гавриила, робах и тщательно втыкали в длинные ящики какие-то травинки и бумажки. Мужчины были совершенно разновозрастные, все с чрезвычайно миролюбивыми физиономиями, неуловимо напоминавшими лицо Гавриила, и все они монотонно что-то бубнили. Я уже хотела было спросить, но слова, произносимые в этот момент сухим старичком, сидевшим ближе всех ко входу, остановили меня.
— Абант — двенадцатый аргосский царь, сын Линкея и… — последовала долгая пауза, в которую старичок, видимо, судорожно пытался вспомнить продолжение, — Гипермнестры, внук Египта и Даная, унаследовавший волшебный щит последнего! Уф! Да. Последнего. — Старик вытер пот и победоносно посмотрел на остальных, в том числе и на меня, продолжая тем не менее ловко втыкать травинки.
Чертовщина продолжалась: мое ухо, освоившись с гулом, различило правильно и не очень произносимые имена Абдера и Авги, а также менее уверенные упоминания об авгурах и августалах.
— Послушайте! — не выдержала я. — Но почему только на «А»? Есть же еще уйма других персонажей!
Гул сразу же как-то пристыженно смолк, а самый молодой из мужчин посмотрел на меня даже с плохо скрываемой злостью.
— Что вам надо? — довольно грубо спросил он, и все остальные дружно повернули головы в мою сторону.
— Извините, что прервала ваше занятие, но нет ли здесь Гавриила? — с трудом скрывая улыбку, пробормотала я. — Мне сказали, что он в травянистых. — Это уже совсем невозможно было произнести без смеха.
— Травя́нистых, — сурово поправил меня старичок. — И не «в», а «у». Нету у нас вашего Гавриила, разве не видно?
— Да, но, может быть…
— Не может. Уехавши он, в Святогорье, по вызову.
— Да не по вызову, а сам давно хотел, — перебил уже окончательно маргинальный субъект в конькобежной шапочке — мечте пятидесятых.
— В какое Святогорье? — не поняла я, и мое непонимание весьма оживило всех «у травянистых».
— В какое-какое! В настоящее! — огрызнулся старичок и тихо буркнул себе под нос: — Ganz dorthin! — И на меня поглядели старчески ясные, голубоватые глаза пастора Вильгельма.
— И когда вернется? — испуганно спросила я, ибо помощи теперь ждать мне было неоткуда.
— А как все зальет да пропитает, так и вернется.
Продолжать было бессмысленно. Я повернулась к двери.
— Подождите, — остановил меня более нормальный голос. — Так вы ищете Гавриила Петровича? Он вчера уехал в командировку в Тригорское и будет там, вероятно, до начала сентября.
— Спасибо. Тогда вы, может быть, скажете и что здесь происходит? И где же букшбом, который обещали привезти? — не удержалась я, но дверь уже захлопнулась, и умиротворенные голоса вновь забубнили про Авги и Автоною.
8
Разумеется, в тот же вечер я сказала Владиславу, что хочу поехать в Пушкинские Горы, где и в самом деле еще никогда не была.
— Неужели ты полагаешь, что можно всерьез воспринимать эти места после того, что натворили там Гейченко и Довлатов? — усмехнулся он.
— А что, невозможно?
— Думаю, что тебе — нет. Тем более сейчас, когда туристов там больше, чем деревьев в лесу. И каких туристов! Довлатовщина в полный рост. Впрочем, до конференции у меня есть пара свободных дней, поедем. Палатка еще жива.
Это было неслыханной удачей: за три года жизни с Владиславом мы не ездили никуда, и я даже не представляла, что у него может быть палатка; видеть его иначе, чем в академическом пиджаке или обнаженным, казалось невозможным. Но и в старом спортивном костюме он выглядел как денди. И это сочетание гордого лица и посекшегося искусственного шелка на рукавах всю дорогу отчаянно возбуждало меня, заставляя то так, то этак касаться его узких бедер до тех пор, пока на последнем переезде он до боли не вывернул мне пальцы.
— Разве ты не понимаешь, с чем играешь?!
Я не понимала, но остановилась. Будучи младше Владислава на десять лет, я всегда предполагала за его словами какие-то тайные, недоступные мне смыслы, которые могли быть понятны только людям его поколения, а главное — того круга, что навсегда остался для меня загадкой, круга театрально-университетских юношей конца шестидесятых с их удивительным переплетением веры и цинизма. И я боялась этих смыслов.
Мы разбили палатку на заболоченном берегу Сороти как раз напротив тригорского парка. Обезумевший от свободы и запахов Амур то исчезал, то появлялся, несколько растерянный, но преисполненный сознанием каких-то своих побед. Однако вскоре его набеги стали короче, а растерянность очевидней. Над нами повисла раскаленная багровая луна, и пес все ближе придвигался ко мне, опасливо и недоуменно поглядывая на небо. Желая ободрить его, я сделала несколько шагов к берегу и остолбенела: снизу неуловимо и неумолимо наползал туман. Он шел, как печенежское войско, неслышно окружая нас непроницаемой слепой стеной, неотвратимо стягиваясь тугой петлей. Тогда в испуге, уже сама цепляясь за поднявшийся загривок собаки, я оглянулась — но и сзади не было спасения от молочно-сизых клочьев, таившихся за каждым стволом, за каждым кустом…
— Иди сюда, — севшим голосом позвала я, и Владислав вышел из палатки в какой-то немыслимо длинной белой рубахе, доходившей почти до его прекрасно вылепленных коленей.
Он приближался к нам медленно и беззвучно, словно греческий бог, решивший осчастливить простых смертных. Он шел, и туман тут же закрывал пространство позади него так, что высокая фигура казалась порождением самих этих холодных сгустков. Мы остались в крошечном кругу, и я, чувствуя, как мою спину и голые ноги уже лижут скользкие языки, вдруг от ужаса вытянула вперед руки, пытаясь защититься от того, что должно было сейчас произойти. Но тут не выдержал Амур: вжавшись в землю, как в последнюю оставшуюся реальность, он запрокинул голову и завыл хриплым срывающимся басом. Потом на несколько секунд стало тихо, и в этой призрачной тишине я с каким-то облегчением услышала, как издалека, с той стороны реки, раздалось другое, не испуганное, но печальное и нежное подвывание, будто кто-то невидимый пел первобытную колыбельную. «Аа-а, аа-а!» — раскачивалось в ушах и в сердце. Страх исчез, и, войдя в замкнувшееся кольцо рук, я еще успела счастливо прошептать в падающее на меня небо: «Это Донго».