венное – сказано ведь, негативное, как
Ничто, отрицательное – то есть отличное от всего остального. За что ни возьмись, всё не то и не так, не мое – потому что другое. Всё – другое?.. Время поднять ставки.
Если неверно, что Я человек, можно ли в таком случае утверждать, что Я русский? Нет, ведь и Вася, и Петя русские, стало быть русскость не утверждает мою единичность: русские – общее, общее – сущность, сущность – призрак, а призрак не то, не мое. Можно сказать: Я – мужчина? Снова нет, не мое, мужчин много, а Я нахожусь в поисках своего-единственного, единственно действенного и не призрачного. Меня зовут Никанор, Себастьян, Фердинанд? Нет, имена это призраки. А как же мои руки-ноги? Мой рост под два метра? А есть у меня вообще рост?.. А Я вообще… есть? По эгоистической логике Штирнера ответ отрицательный, особенно если вспомнить, что уже у Гегеля бытие – это самая общая категория, то есть самая пустая – и призрачная. В поисках своего и себя самого Я так разогнался, что с треском ударился в стену: меня вообще нет, Я не существую, Я Ничто – и не в том аккуратном и хитром смысле, что Я-де Ничто всего прочего, нет, Я Ничто в принципе, по преимуществу, как таковое.
Сказать «Я Ничто всего мира» не подвиг: Я отделяюсь от мира, но якобы так, чтобы тем вернее обозначить свое от всего отличающееся существование. Совсем другое дело договориться в пылу размышлений до того, что меня, собственно, вообще нет, что Я не Ничто всего прочего, а просто Ничто, в самом пугающе голом изводе. После такого язык отмирает, и говорить больше нечего (язык отмирает буквально, по той же цепочке: язык есть всеобщее, он не единственное мое, он недействителен, призрачен, ложен). Однако это не нелепая, глупая, а пророческая немота. Штирнер поймал век за горло, вот только не свой, а последующий век – как Ницше, ближайший свидетель штирнеровского (философского) самоубийства, сам пророк не своей, но грядущей эпохи.[4]
Влияние Ницше и Штирнера – более явное и менее явное – на мысль XX века пугает и манит, как тайна. Тайной эпохи для Ницше был нигилизм, от того же самого слова Ничто, неслучайно у Ницше созвучный понятию воли к власти – такой же, как радикальная тяга Единственного к своему, тяга в своем ничтожении: воля такая, что ей всё равно, что волить, лишь бы волить эту свою всеядную волю. В обоих случаях «что», объект воления или эгоистическое свое, совсем исчезает под натиском субъективного отрицания. Нигилизм как болезнь европейского мира – Мира по преимуществу – вовсю развернулся в век войн, лагерей, диктатур, однако не столько в полях и в застенках, сколько в слове философов, отмеченных то ли бесовским, то ли пророческим штирнеровско-ницшеанским клеймом почти что столетней давности, как война всегда разворачивается из того, что сперва было распрей в мысли и слове. Хайдеггер видит Ничто нигилизма одним из центральных моментов своих медитаций, угадывая в этой бездне гарантированный провал всего привычно-несобственного. Кожев, вроде бы занятый Гегелем, на деле более близкий к его неистовому критику Штирнеру, видит в прожорливой негативности самую суть (опять привидение) человека, остроумно сравнивая последнего с дыркой в кольце – казалось бы, пустота, но без этой пустоты кольца не получится: значимое и – важно отметить! – действительное, действующее отсутствие. Сартр в свой черед позаимствует эту ювелирную метафору и в труде с характерным названием «Бытие и Ничто» назовет человека ни много ни мало бесполезной страстью – чем не страсть эгоиста? – из кожи вон лезущей, чтобы стать кем-то (то есть достичь бытия, стать собой), но без всякого шанса на результат (увы, Ничто как судьба). Как большое течение, экзистенциализм будет вдоволь питаться из Штирнера, чаще всего о том не догадываясь: бессмысленность существования, бунт в сердце абсурда, мерзкая, тошнотворная чуждость вещей и событий – во всем здесь сквозит вековое «не Я, не мое, не действительное!..»
Однажды задавшись вопросом: а кто я, что есть мое? – человек постепенно мельчал и совсем растворился в несобственном, чуждом пространстве, пока один остроумец не признал наконец, что это лицо на песке – лицо эгоиста-единственного – смывает прибоем без всякого собственного остатка, теперь уже окончательно.
Вернемся назад и заметим: не этого ведь искал Штирнер. Его эгоист не стремится к забвению, напротив, он жаждет всей полноты бытия – для него в уравнении «Бытия и Ничто» второе лишь рамка для первого, главного. Штирнер в действительности не ищет для своего эгоиста, или себя самого как эгоиста, смерти, провала в Ничто – он ищет как раз основания, солидной и неотъемлемой позитивности, на которой возможно бы было построить единственно-эгоистическое существование, вполне обособленное от чуждого мира вещей и событий. В этом трагедия Штирнера, его неотрефлексированная раздвоенность: на классическое-утвердительное, на неклассическое-отрицательное, на вчера и на завтра философствующей Европы. По мысли его, сейчас мы отбросим всё лишнее, то есть несобственное – и там-то, в остатке откроется истина, суть моего и меня самого. Штирнер пробует то, что еще станет деструкцией Хайдеггера, деконструкцией Деррида, на деле – in vivo, а не in vitro. Он разбирает завалы из призраков не для того, чтобы похоронить эгоиста поглубже, а для того, чтобы освободить эгоиста, уже похороненного под теми завалами. Тем более жаль, что ничего не выходит. «Что же остается, если я освобожусь от всего, что не есть я? Только я и ничего другого, кроме меня». Что же за Я – остается?
Чем больше я трачу себя, отщипывая от себя по кусочку, по призрачку, тем меньше меня остается. Всё – имена, положения, свойства, гражданства и национальности, чувства, язык, даже тело, ведь тело же вписано в мир и тем самым уже как-то обобщено, разделено мною с миром, тем отчуждено от меня самого, – Я должен отдать на откуп Ничто, того, что меня пожирает. Отчаянный, Штирнер меняет регистр, с вызовом – по поводу Фихте – вдруг соглашаясь: «Когда Фихте говорит: «Я – это всё», то слова его, по-видимому, вполне совпадают с моими взглядами. Но Я – не есть всё, Я разрушает всё, и только саморазрушающееся, никогда не имеющее бытия, конечное Я – действительное. Фихте говорит об «абсолютном» Я. Я же говорю о себе, о преходящем Я». Найдено слово: саморазрушение, разрушение своего-собственного – и это вместо обещанных поисков собственного?.. Вместе с тем допущена ошибка: конечность не утверждается в самоубийстве, самостирании, но также стирается им, как всё прочее. Объявить себя только конечным – не выход, ведь нет, как указывал Аристотель, настоящего противоречия между конечным сущим и бесконечной идеей: стул, пусть конечный, а всё-таки стул. Так и с Единственным: будь он хоть трижды конечным, но всё-таки – должен же он быть кем-то, если он правда есть?
Ответа мы не получим – во всяком случае от Штирнера, во второй и важнейшей, крайне драматичной части своего труда застревающего, видимо, без всяких шансов, в бешеной перепасовке между необходимостью бытия Единственного и невозможностью как-то это бытие обосновать, назвать, обозначить – Ничто не фундамент. И как это сделать, если приходится проглотить сам язык – как место всеобщего, главное логово призраков?.. Теперь безъязыкий, Штирнер обречен на противоречия: назвать то, что нельзя назвать. Без языка мы впадаем во что-то похуже Ничто, ведь и Ничто по крайней мере имеет место в языке (апория у Парменида: небытия нет, однако мышление и бытие одно, небытие мыслимо, называемо, значит…). И с этого места не важно, чем мы займемся дальше – расскажем о невозможном союзе двух эгоистов (союзе на каких, надо спросить, основаниях, если мы даже общаться не можем – без языка и вообще без чего-то общего?..), или объявим войну всех против всех (греша против собственной истины и выдумывая неких призрачных всех, которых ведь нет, есть только Единственные), или дойдем до предела и вполне по-батаевски – даром что за век до Батая – объявим преступный террор радикальной траты: «Эгоист всегда утверждал себя в преступлении и высмеивал святое»; «Революция не повторится, но взамен нее придет великое, мощное, бесстрашное, бесстыдное, гордое преступление».
Всё это неназываемо и непредставимо, ибо язык, представление, мысль – не собственность эгоиста, а что-то другое, всеобщее. Всё для него и для нас – это только другое, а не-другого, привативно-своего единственного, отделенного вовсе нет. На этом у Штирнера точка, и глухо, как яма, закрытый финал – всё то же, что и в начале: …Nichts gestellt. Путь из ниоткуда в никуда без ответа и выхода на простор гарантированного бытия.
Или не так? Может быть, выход тут есть, но сам Штирнер и мы вместе с ним, опьяненные дерзостным бегом мысли, что-то существенное проглядели? Ведь ставить себя на Ничто – это не Штирнер придумал, не Ницше, не Сартр, задолго до них и даже играючи этим отличились видные афинские граждане Сократ и Алкивиад, когда им пришлось как-то раз беседовать – о чем бы вы думали? – о собственном, о самом.[5] Разговор этот после чтения Штирнера что добрый холодный душ. Озадачившись поисками самого себя (124Ь), без чего, разумеется, Алкивиаду не место в политике (как можно управлять другими, самого себя не узнав?.. – злая ирония истории показывает, что только так, к несчастью, и можно), без чего нет ни справедливости, ни благоразумия, ни дикайосюне, ни софросюне, беседующие (= диалектики) намереваются отделить подлинно свое от того, что своим не является – в точности проблематика Штирнера, вопрошающего о Я в связи с тем, что мое, а что нет. Споря со Штирнером через голову Алкивиада, Сократ предлагает различение, скажем прямо, своего и своего: того, что есть собственно Я, и того, чем я разве что пользуюсь, что считаю себе принадлежащим.[6] И вот, как различны рука и кольцо, как различны нога и башмак, так различны Я сам и рука, и нога, и всё тело – как то, что моя принадлежность, однако не собственно Я – тот, кому всё это принадлежит. Два смысла собственности: как обладание (и, таким образом, обособленность) и как существо, как природа, как род (как в выражениях: что ты собственно имеешь в виду? – кто он, собственно? – то есть по существу, по истине, на самом-то деле). До противоположности разнесенные смыслы: сам Я и то, что берут мои руки, то, без чего меня нет и чужие предметы, присвоенные посредством захвата. Что там предметы, Сократ же сказал, что он в собственном, в самом отказывает даже телу, что ныне для нас, да уже и для Штирнера, более чем скандально: раз дело не в теле, то в чем же – в душе, опять эти поповские бредни? Да, скажет Сократ, дело в душе (130а). И даже без мистики, добавим от себя, в пределах здравого номинализма – в душе как названии для того, что как-то владеет собственным телом (не сам я – рука, не сам я – нога, я могу быть без них; а можно без органов, которые называют жизненно важными? – но ведь и они, эти жизненно важные органы, немыслимы без других, вроде как менее важных органов, так где же граница, различие?.. – тогда тело в целом? – а что это, целое тело, целое тела – как указать на него пальцем, если то целое никакому глазу не видно и потому пускай даже на уровне метафоры, в повседневной речи не может быть названо лучше, точнее, нежели, снова, душа…)