Единственный и его собственность — страница 14 из 46

Борьба против привилегий представляет характерную чер­ту либерализма, который нападает на «преимущества» и «при­вилегии», опираясь на «право». Но дальше пустых нападок либерализм пойти не может, ибо преимущества, будучи особым видом права, исчезают и уничтожаются лишь вместе с уничто­жением права. Но право обращается в ничто, когда его погло­щает власть или сила, то есть когда поймут, что сила предшест­вует праву. Всякое право тогда становится преимуществом, а само преимущество – силой, превосходством.

Но могучая борьба против превосходства силы должна быть чем-то совершенно иным, чем скромная борьба против привилегий, которая решается перед лицом– первого судьи – права, по пониманию и желанию судьи?

В заключение я должен еще отказаться от половинчатых выражений, которыми вынужден был пользоваться, пока еще копался в недрах права и допускал хоть самое это слово. Но с исчезновением самого понятия и слово теряет свой смысл. То, что я называл « моим правом », уже не есть « право », потому что право может быть дано, пожаловано лишь духом, будь это дух природы или рода, или дух человечества, дух Божий или дух его святейшества, его сиятельства и т. д. То, чем я владею без санкции духа, тем я владею без права, оно добыто мною исключительно при помощи моей силы.

Я не требую прав, а потому могу и не признавать прав. То, что я могу взять силой, тем я и завладеваю, а чего взять силой не могу, на то и права не имею, и я не горжусь и не утешаю себя речными и незыблемыми правами.

Но вместе с абсолютным правом уничтожается и само право, уничтожается господство «правового понятия». Ибо не должно забывать того, что над нами властвовали постоянно понятия, идеи или принципы и что среди этих властителей наиболее властными было правовое понятие или понятие спра­ведливости.

Прав я или нет – это для меня совершенно безразлично: если только я силен, то я уже тем самым обрел право и не нуждаюсь ни в каком ином полномочии иди утверждении своего права.

Право – помешательство, которым наделяет какой-то призрак; сила – это я сам, ибо я – силен и являюсь собствен­ником силы. Право надо мною, оно абсолютно и существует в каком-то высшем существе, милостью которого я обретаю его. Право – милость, даруемая мне судьей; сила и власть только во мне, властном и могучем.

Мое общение

В обществе, в общинности в лучшем случае удовлетворя­ются только человеческие нужды, в то время как эгоистические всегда подвергаются урезкам.

Так как ясно для всех, что современность ничем так живо не интересуется, как «социальным» вопросом, то следует больше всего заняться обществом. Но если бы им интересова­лись не столь слепо и страстно, то из-за общества не теряли бы из виду отдельного человека и признали бы, что всякое общество до тех пор не может обновиться, пока остаются прежними, совершенно не изменившимися те, из которых оно составляет­ся. Например, если бы среди иудейского народа возникло общество для распространения новой веры на земле, то, понят­но, что апостолы этой новой веры не должны были бы оставаться фарисеями.

Каков ты есть, таковым ты и обнаруживаешь себя, таковым ты и являешься в своих отношениях с людьми: как лицемер или христианин ты и можешь обнаружить себя лишь лицемером или христианином. Поэтому характер общества определяется характером его членов: они – творцы общества. Это следовало бы понять, даже если и не хотят разобраться в самом понятии «общества».

Будучи всегда далеки от желания вполне развить и утвер­дить себя, люди до сих пор утверждали, основывали общества не на себе, или, наоборот, они умели только учреждать « общест­ва» и жить в них. Общества всегда были олицетворением властного, так называемого нравственного начала, то есть призраками, к которым отдельный человек питал подобающий страх. Такие призраки обозначаются лучше всего наименованием «народа» или «народца»: народ праотцов, народ эллинов и т. д., наконец, народ людей вообще, или человечество; затем – разновидности этого «народа», который мог и должен был иметь свои особые общества – испанский, французский народ и т. д., а внутри них – сословия, города, словом, всякого рода корпорации и, наконец, в виде самого внешнего, самого послед­него отпрыска, или маленького народца, – семья. Вместо того, чтобы говорить, что призрачное лицо всех прежних обществ воплощалось только в народе, можно было бы также назвать и обе крайности – «человечество» или «семью», эти «первона­чальные самобытные единства». Мы изберем слово «народ» (Volk), потому что его пытались произвести от греческого Polloi (многие, или толпа), но более всего потому, что в наше время «национальные стремления» стоят на очереди; но, кроме того, еще потому, что даже новейшие мятежники еще не отделались от обаяния этого обманчивого лица, хотя, с другой стороны, следовало бы, наоборот, предпочесть выражение «человечество», так как теперь всюду увлекаются идеей «чело­вечества».

Итак, народ – «человечество» или семья, – по-видимо­му, издавна играет чрезвычайно важную роль в истории: в названных выше обществах не смели проявляться какие-либо эгоистические интересы, а преобладали исключительно инте­ресы общие, национальные или народные, интересы сословные, семейные и «общечеловеческие». Но кто же погубил народы, о гибели которых повествует история? Кто, как не эгоист, стремившийся удовлетворить себя! С проникновением в общество какого-нибудь эгоистического интереса общество «портилось» и начинало разлагаться, как то, например, показывает судьба римского общества с его сильно развитым частным правом или судьба христианства с его неудержимо нарастающим «разум­ным самоопределением», «самосознанием», «автономией духа» и т. д.

Христианский народ создал два общества – государство и церковь, существование которых тесно связано с существова­нием этого самого народа. Можно ли их назвать союзом эгоистов? Преследуем ли мы в них эгоистический, личный, собственный интерес, или интерес народный (то есть интерес народа-христианина), государственный и церковный? Могу ли и смею ли я в них бить самим собою? Смею ли я мыслить и действовать, как захочу? Смею ли я проявлять, обнаруживать, осуществлять себя? Не должен ли я ограждать неприкосновен­ность величия государства, святости церкви?

Конечно, я не смею поступать так, как хочу. Но смогу ли я найти в каком бы то ни было обществе ничем не ограниченную свободу дерзания? Безусловно нет! Значит, следует удоволь­ствоваться существующим положением? Нисколько. Разни­ца – разбиваюсь ли я о другое я или о какой-нибудь народ, о нечто общее. Там я – равноправный противник моего против­ника, здесь я – существо, презираемое, связанное, опекаемое. Там я выступаю как взрослый против взрослого, а здесь я – школьник, который не может совладать со своим товарищем, потому что последний призвал на помощь родителей и прячется под передник матери, меня же ругают за озорство и запрещают «рассуждать». Там я борюсь против реального врага, здесь же – против человечества, против чего-то всеобщего, против «державности», против призрака. Но никакое величество, никакая святыня – ничто, что я только могу осилить, не составляет для меня преграды. Только то, чего я не могу преодолеть, ограничивает мою власть, а если моя власть временно ограничена, то я становлюсь временно ограниченным я, но ограниченным не силой вне меня, а недостатком собствен­ной силы, или собственным бессилием. Однако «гвардия умирает, но не сдается!» Главное – иметь дело с реальным противником. «Я готов сразиться с каждым противником, которого увижу собственными глазами и который своим мужест­вом зажжет и во мне отвагу».

Конечно, многие привилегии уничтожились с течением времени, но их уничтожали исключительно во имя общего блага, ради государства и государственного блага, а вовсе не ради укрепления меня. Например, наследственное подданство (крепостная зависимость) было отменено лишь с той целью, чтобы усилить власть единого наследственного повелителя, властителя народа, то есть монархическую власть: наследствен­ное подданство под властью одного этим только укрепилось. Только в интересах монарха (как бы он ни назывался – «королем» или «законом») отменялись привилегии. Во Фран­ции граждане, хотя и перестали быть наследственными поддан­ными короля, но зато превратились в наследственных поддан­ных «закона» (хартии). Подчиненность сохранилась: христи­анское государство лишь признало, что человек не может одновременно служить двум господам (например, помещику и королю), а потому один из них и получил все привилегии, или преимущества, он опять может ставить одних выше других, может создавать «высокопоставленных».

Но какое мне дело до общего блага? Общее благо как таковое не есть мое благо. Оно только крайнее выражение, крайний пункт самоотречения. Общее благо может громко ликовать в то время, как я должен «смиряться», государство может процветать в то время, как я прозябаю. В чем ином заключается глупость политических либералов, как не в том, что они противополагают народ правительству и говорят о правах народа? А они еще говорят о признании полноправной зрелости народа. Будто может быть полноправным тот, кто не имеет голоса! Только единичный человек может быть полно­правным и зрелым. Весь вопрос о свободе печати неправильно ставится, если ее требуют как «права народа»: она лишь право, или, вернее, власть единичного. Если народ и имеет свободу печати, то я, хотя и живу среди народа, ее еще не имею; народная свобода не есть моя свобода, а свобода печати, как народная свобода, не может обойтись без направленного про­тив меня закона о печати.

Вообще вот что следует постоянно выдвигать против нынешних «освободительных» стремлений:

Народная свобода не есть еще моя свобода!

Признаем, однако, категорию: народная свобода, народ­ное право, например, такое народное право, в силу которого всякий может носить оружие. Но разве нельзя лишиться этого права? Свое собственное право нельзя утратить, лишиться можно лишь такого права, которое принадлежит не мне, а народу. Меня могут заключить в тюрьму – во имя народной свободы, а следовательно, в качестве арестанта я лишусь и права носить оружие.