— Обязательно напишу! — твердо заявил Фуфаев. — Я уважаю стенную печать, но и стенная печать должна, так сказать, уважать объекты своего критического внимания.
Ему понравилась звонкость этой фразы, и он повторил с удовольствием:
— Да, должна уважать! Потому что сегодня я объект стенной печати, а завтра субъект.
Кумыкин посмотрел на важное, толстое лицо Фуфаева и неделикатно усмехнулся.
— Пишите, пишите, Иван Семенович! — сказал он, сразу погасив смех и спрыгнув с подоконника.
Фуфаев пошел к себе. На душе у него было скверно. Он уже жалел, что сгоряча затеял этот разговор с Кумыкиным, и думал, что, пожалуй, подавать заявление не стоит, чтобы не «раздувать кадило», но когда увидел у стенгазеты сослуживцев, со смехом рассматривающих карикатуру, тягостное ощущение стыда и обиды снова охватило его с такой силой, что он даже зубами заскрипел от злости на нахальных стенгазегчиков. Он быстро прошмыгнул в кабинет. На сочувственный вопрос Усовича: «Ну, как?», резко ответил: «Никак!» — и сел сочинять заявление в «Наш рупор».
Писалось ему сначала нелегко, но потом вошел во вкус, и перо его быстро забегало по бумаге.
Когда на столе звонил телефон, Фуфаев коротко бросал в трубку: «Идет заседание, звоните позже!» — и продолжал строчить, укоряя и обличая.
«Вы очернили меня, абсолютно правдивого, прямого человека, — писал он, повторяя шепотом, про себя, слова, возникавшие на бумаге, — написали, что я Мюнхгаузен…»
Снова звонок. И снова Фуфаев коротко бросает в трубку:
— Занят, не могу!.. Выполняю срочное задание руководства!.. Да, да, приказано все отложить…
И снова строчит:
«Я с детства питаю отвращение ко всякой лжи…»
…Заявление получилось красноречивое, убедительное, со «слезой».
1953
Дорогие гости
Если пройти через общий зал кафе-ресторана, то направо, рядом с кухней, вы обнаружите дверь в маленькую полутемную комнатку, которую официанты — между собой — называют «кормушкой».
В комнате этой, навечно пропахшей стойкими запахами подгорелого лука и пережаренного масла, посетителей не бывает, но она всегда прибрана, и стол — на всякий случай — застелен чистой скатертью. Она имеет свое, особое назначение.
Сегодня в «кормушке» сидят за столом сам директор районного треста ресторанов Полушалкин Никанор Ильич — важного вида мужчина, еще молодой, но уже раздобревший, с зачесом волос на бледном лоснящемся лбу, как у Наполеона Бонапарта, и плановик того же треста Борис Семенович Кулек — пожилой, хилый, в очках, с быстрыми, нервными движениями. Зашли они в кафе-ресторан «Богатырь» с инспекторско-ревизионной целью — обследовать. Обследование заключалось в том, что начальство постояло в общем зале минут пять, покурило, потом заглянуло на кухню, где у огромной раскаленной плиты суетились потные повара, а оттуда проследовало в «кормушку». Там все уже было готово, — со сказочной покоряющей быстротой на столе появились блюда с закусками и разнообразные бутылки и графинчики. Директор «Богатыря» Караев, жгучий брюнет с сизыми, почти синими щеками, сам руководил приготовлениями и на угощение не поскупился.
На столе все, что твоей душеньке угодно: икра в вазочках, масло, розовая семга, тающая в собственном жиру, маслины, похожие на миниатюрные пушечные ядра, салаты всевозможных фасонов, тарелка со слоеными пирожками и блюдо с холодным поросенком, скалящим зубки с таким человечески-живым выражением обиды на бледной малокровной мордочке, будто он, поросенок, сейчас встанет и спросит едящих его: «Что вы со мной делаете, растакие вы и разэтакие?»
Обследователи сидят за столом, выпивают, закусывают — подводят итоги обследования. Караев, как гостеприимный хозяин, разливает водку по рюмкам, раскладывает салат по тарелкам.
— Никанор Ильич, дорогой, — говорит он, с опаской поглядывая на методически жующего Полушалкина, — скажите слово! Какие будут ваши замечания-указания, директивы-коррективы? Вы — наш отец, мы — ваши дети. Учтите!
Полушалкин лениво усмехается, важно молчит.
Сказать что-то нужно. Но что?
Пришел Полушалкин в подведомственный ему кафе-ресторан не давать директивы-коррективы, а просто выпить и закусить. Заскучал, сидя в кабинете в тресте, надоело копаться в бумажках, подписывать требования и калькуляции, ругаться по телефону с базами — потянуло на воздух, да, кстати, и аппетит разыгрался. Он и пошел пешочком по морозцу в «Богатырь», прихватив с собой для порядка плановика.
— Скажите ваше слово, Никанор Ильич! — не унимается Караев.
Поддев на вилку пирожок, Полушалкин откусывает сразу половину и, пожевав, с полным ртом неопределенно говорит:
— А расстегаи с рыбой, пожалуй, будут повкуснее.
— Завтра сделаем расстегаи, Никанор Ильич. Приходите завтра!
— Ты, брат, у меня не один. План выполняешь?
— С планом у него — все в порядке! — вмешивается в разговор Кулек, кладя себе на тарелку кусок поросенка. — За прошлый месяц сто три сделал.
Директор «Богатыря» скромно наклоняет голову.
— Стараемся по силе-возможности!.. Никанор Ильич, — стонет он, изнемогая от преданности, — может, что заметили — скажите! В кровь разобьемся, а исправим. Давайте директивы-коррективы!
— Насчет морковки… Вы хотели сказать! — подсказывает Полушалкину Борис Семенович Кулек.
— Да, да!.. Вот что, Караев, — на кухне у тебя, брат, того… замечается расточительство. Люди не берегут продукты. Мы с Борисом Семеновичем обратили внимание: на полу валялась хорошая морковка. По ней ходили, топтали ее ногами. Это как называется — с точки зрения государственного подхода?! Сколько там было морковки, Борис Семенович?
— Корней пять! — подумав, сообщает плановик.
— Вот видишь, Караев! — продолжает развивать свою мысль Полушалкин, строго глядя на удрученного директора «Богатыря». — А сколько весят пять морковок?.. Самое меньшее — триста граммов. Так? Теперь подумай, что такое морковка?
— Гарнир?! — робко, как ученик на экзамене, отвечает Караев.
— Не гарнир, а о-вощ. А что такое овощ?
— Опять же… гарнир!
— Застучал, как дятел: гарнир, гарнир. Ты отвечай с точки зрения государственного подхода. Овощ — это продукт труда. Так? Эту морковку колхозники растили, как мать дитя. Потом сдали государству. Так? Потом государственные машины ее везли по дорогам в дождь, в грязь. Так? Потом она, матушка, в подвалах лежала, и опять за ней люди присматривали, за что и получали соответствующую зарплату. Так? Привезли ее сюда, в твой кафе-ресторан, а ты что с ней делаешь? Топчешь ее ногами, как вот этот поросенок, когда он еще живой был?! Это как называется с точки зрения государственного подхода, а?!
Напуганный этим глубокомыслием, Караев бледнеет и из сизого делается нежноголубым, как увядший василек. Он смущенно бормочет:
— Ей-богу, первый раз сегодня такое дело случилось, Никанор Ильич. И как раз вы пришли. У нас строго насчет этого!..
— Брось! — горячится Полушалкин, охваченный своим порывом. — Я вижу — это у вас система. Сегодня затоптали пять морковок, завтра пять. А в месяц сколько это будет?.. Борис Семенович, оставь поросенка, посчитай. Если каждая наша точка затопчет в день по триста граммов морковки — это, понимаете, какая цифра на весь трест получится?!
Кулек, отставив тарелку, извлекает из кармана автоматическую ручку и начинает делать вычисления на бумажной салфетке, а Полушалкин, устремив взор на низкий потолок в разводах и пятнах, множит и складывает «в уме».
— Тьфу!.. Даже в голову ударило! — говорит он спустя минуту. — А ведь они, черти, не только с морковкой так обращаются, а, наверное, и со свеклой.
— И с луком! — вторит ему Кулек.
— Правильно!.. Ну-ка, прикинь на свеклу и на лук. Ориентировочно!.. Обожди, это долгая цифирь получается. Давай выпьем сначала… Ну что ты в поросенка как вцепился, так и не можешь отвалиться?! Возьми семги, у него семга хорошая. Ешь и считай!..
Они едят и считают, считают и едят.
Караев на цыпочках выходит из «кормушки» и спешит на кухню к заведующему производством Лукашеву.
— Ну, что там? — тревожно спрашивает полный, розовый, как семга, Лукашев.
— Плохо! Привязались к морковке — увидели на полу пять корней. Расточительство, говорят. Теперь считают, сколько в месяц расточаем с точки зрения государственного подхода. Понимаешь?
— Понимаю!.. Считают?
— Считают!
— Придется шашлыки давать! — с глубоким вздохом заключает Лукашев.
— Давай — жарь!
— Я уже зажарил. Как предчувствовал!.. И что за напасть такая: вчера были обследователи тоже из треста — кушали, пили. Третьего дня один ревизор забежал, тоже кушал. А ведь если подсчитать, сколько они в месяц… расточают, Ваня, а?! С точки зрения государственного подхода. Это ужас что такое!
— Ладно, нашел время философию разводить! Давай шашлыки!
— Сам понесешь?
— Конечно, сам. Давай!
…А Полушалкин и Кулек все считают и считают. Полушалкин слегка осоловел, но нить рассуждений не теряет.
— А петрушка и сельдерей? — говорит он с тем же азартом. — Трава! Пустячок! Но… тоже продукт труда!.. Прикинь-ка и на петрушку, Борис Семенович!
Вспотевший от усердия Кулек берет новую салфетку и снова множит и складывает.
Входит Караев с подносом, на котором стоит тарелка с шашлыком, — золотисто-коричневые куски жирной баранины издают волнующий запах.
— Поставь на стол и уходи! — командует Полушалкин. — Не мешай. Стой! Боржому подкинь бутылки две!
Наконец, все подсчитано, все съедено и выпито. Пора уходить. О том, что за выпитое и съеденное нужно заплатить, директору треста ресторанов и его плановику даже и в голову не приходит. Если бы Караев сейчас подал им счет, они бы даже не обиделись, а лишь несказанно удивились.
Но Караев счет не подает. Он деликатно появляется в «кормушке» в тот момент, когда начальство собирается уходить.
Полушалкин милостиво протягивает ему руку и говорит:
— Ну, прощай, Караев. Получишь общий приказ по тресту, проработай его со своим народом! Обрати серьезное внимание.