Она многому научилась, знала улицу, знала свою работу. Правда, она не сделала еще настоящих успехов, не стала петь лучшее, но подобрала себе репертуар: песни предместья, уличные куплеты, да и кое-что получше.
Она разглядывала афиши настоящих артистов, выступавших в мюзик-холлах «Пакпа», «Эропеэн», «А. В. С», «Бобино» и «Ваграм». Это были Мари Дюба, Фреэль, Ивонна Жорж, Дамиа — словом, «великие». На бульварах мы заходили в кафе, опускали монетки в автоматы и слушали их. Эдит вся превращалась в слух.
— Я как будто их вижу, — говорила она. — Не смейся, слушая, я вижу. Это у меня осталось с тех пор, когда я была слепой. Звуки имеют форму, лицо, жесты, голоса — как линии на руке, одинаковых не бывает.
Вот это и было новым. Эдит начинала понимать, что пение — это профессия. Это сознание пробуждалось в ней.
Когда мы с ней встретились, я смогла ее многому научить. Она, например, не подозревала о существовании Елисейских полей. А я их знала. Еще совсем маленькой, на улице Пануайо в доме у своей матери, я поняла, что кроме Менильмонтана должно существовать и что-то другое. Для меня Менильмонтан был деревней, и со своей детской логикой я рассудила, что рядом с деревней должен находиться город. Мне было семь лет, когда я решила отправиться на Елисейские поля… Пошла туда случайно, просто чтобы посмотреть, зашла в отель «Кларидж» и увидела такое, чего не видела никогда. Какая красота! И чистота! До этого я знала только отель в предместье Фальгиер, где жил отец. Елисейские поля! После того как я их увидела, для меня на свете не было ничего лучше!
Я показала Эдит все роскошные кварталы Парижа. Сделала это ради развлечения, а также для того, чтобы попробовать заработать деньги там, где они водились. И потом, мне хотелось, чтобы Эдит увидела, что на свете существуют не только наши жалкие дома по уши в грязи. Это было необходимо. Если бы не было ничего другого, тогда и жить бы не стоило. Все, что нас окружало, отнюдь не было прекрасным. Мне не хотелось, чтобы Эдит с этим смирилась. Она любила приключения, но имела и свои твердые привычки и держалась за Менильмонтан. В ней крепко сидели ее мещанские взгляды, она боялась нового.
И я повела ее на площадь Тертр[10]. С момента когда мы стали ходить на Монмартр, Эдит начала двигаться вперед как певица. Атмосфера заставила ее поверить в свои силы. На площади Тертр она увидела людей, которые вкалывали всерьез, а зарабатывали немного, гроши. Приходила Эдит, пела и тотчас же собирала деньги — гораздо больше тех, у кого в руках была профессия. Они смотрели на нее и завидовали. Эдит это заставило призадуматься. В такие минуты Луи-Малыш исчезал из ее жизни. Он больше не принимался в расчет. Она утверждалась в своих мыслях: песня — это не только улица, песня — там, где «великие».
Однажды вечером, идя по улице Пигаль, мы прошли мимо кабаре «Жуан-ле-Пэн». У дверей стоял швейцар Чарли, он же зазывала. Чарли заговорил с нами. Он видел, что мы простые девчонки, да и лицом не вышли. Мы не были похожи на клиенток, к которым он привык. Как обычно, у нас был не слишком аккуратный вид. Ему захотелось с нами поболтать. Он спросил:
— Чем вы занимаетесь?
Эдит ответила:
— Я пою!
В этот момент из дверей выбежала хозяйка, Лулу, руки в боки, злая, одетая в мужское платье. Похожа на голубого.
Она набросилась на Чарли:
— Что ты тут делаешь?
Он ей спокойным тоном:
— Болтаю с девочками. Вот эта вроде поет, — указал он на Эдит. — Хочет стать артисткой.
— Так ты поешь? А ну зайди на минутку, покажи, что ты умеешь.
Прослушав Эдит, Лулу сказала:
— С тобой порядок. Хорошо поешь. А эта?
— Это моя сестра.
— А мне она на что?
— Она танцует. И акробатка.
— Пусть разденется.
Когда я сняла свитер, юбку, трусики и на мне ничего не осталось, она сказала: «Ладно, годится». Мне бросили воздушный шар, заиграла музыка. Стоя лицом к публике, я прикрывала главное шаром, а поворачиваясь спиной, держала шар над головой. Обыкновенный стриптиз.
Я себе нравилась, я подросла, но была тоненькой. У меня не было никаких округлостей — ни груди, ни бедер, ничего. Доска.
— Ты похожа на мальчишку. Это моим клиентам понравится. Выглядишь несовершеннолетней. Сколько тебе лет?
— Ей пятнадцать. Это моя сестра, и я за нее отвечаю.
Мне было четырнадцать с половиной, но законы о несовершеннолетних мы знали. На панели их знает каждая девочка. Новеньким о них сейчас же рассказывают. Из солидарности.
У Лулу был первый ангажемент Эдит. Так с улицы она перешла в помещение. Не следует думать, что все в корне переменилось. Эдит пела, она нравилась, но не больше. Особенно праздновать было нечего. Мы тогда еще не поняли, какое это имело значение. Лулу деньгами не швырялась, благотворительность была не в ее стиле. Она не выбрасывала денег ради искусства, и раз наняла Эдит — значит, та того стоила.
Не радовался этому событию только Луи-Малыш.
— Это кабак для шлюх! Тогда между нами все кончено. Ты что, хочешь, чтобы мы расстались?
Эдит не сказала «да». Ей нужно было, чтобы кто-нибудь оставался с Сесель по ночам. Но было ясно, что это ненадолго.
Мы переехали в другой отель, в тупик де Бозар. Это было удобно для работы. И место нравилось Эдит. Теперь можно обойтись и без Луи. Девочке почти полтора года, она спокойная и послушная.
Мы не брали Сесель в заведение Лулу. Днем по дворам мы ее таскали, но на ночь оставляли одну в нашей комнате, в отеле. Конечно, она очень осложняла нашу жизнь.
Эдит вспомнила о моей матери. Вот кто мог бы взять ребенка на воспитание.
У нас были неплохие отношения. Когда Эдит перестала давать деньги, мать отнеслась к этому спокойно, она и не рассчитывала, что Эдит долго будет соблюдать договор. Как-то Эдит мне сказала:
— Если платить твоей матери, она могла бы взять ребенка.
Мы с девочкой пошли к матери, но она дала нам от ворот поворот.
И мы стали жить, как прежде: днем пели на улицах, а вечером шли к Лулу. Иногда так уставали, что засыпали под скамейками. Девушки у Лулу были славные. Они садились так, чтобы ногами прикрыть нас. Среди официантов был один, с которым мы дружили. Если на тарелках оставалась еда, он, проходя мимо, говорил нам: «А ну быстро, кушать подано!»
Мы бежали в подвал, куда он незаметно приносил нам тарелку, и мы ели. Это была хорошая сторона работы у Лулу. Но была и другая. По договору она должна была платить Эдит пятнадцать франков, но мы их никогда не получали. Она штрафовала нас по малейшему поводу. Работа начиналась в девять часов. Если мы приходили в пять минут десятого — уже штраф. И так почти каждый вечер. Штраф пять франков… Нас было двое — получалось десять. Утром мы уходили, унося в кармане один франк. Приходить точно, когда у тебя нет часов и когда не имеешь ни малейшего представления о времени, нелегко. И потом, Лулу всегда орала на нас, особенно на меня. Так и не знаю почему. Наверно, ей нравилось.
На чем у Лулу можно было заработать, так это на «пробках». Садишься с клиентом за столик, болтаешь и стараешься заставить его выпить как можно больше шампанского. Пробки забираешь, а перед закрытием выкладываешь их в ряд, как кошка мышей. Хозяйка подсчитывает и платит с пробки. Но для этого нужны данные: если у тебя нет ни бедер, ни всего остального — ничего не получится. Девушки у Лулу такие красивые! И ухоженные! В то время сильно красились: на ресницах тонны туши, губы кровавые, волосы белые крашеные — в глазах рябило! Никому и в голову не пришло бы пригласить за свой столик таких грязнуль, как мы. В зал мы выходили в том, в чем выступали: Эдит в матросском костюме не по росту, брюки из голубого сатина, рубашка темно-синяя с матросским воротником.
Как нам ни было плохо, мы все-таки не уходили от Лулу. Если мы не кемарили, то «украшали зал своим присутствием» — картина не из Лувра! Однажды Эдит выставила клиента на газированную воду — мы полгода об этом говорили. Эдит делилась со мной: «Понимаешь, ведь не на улице же, не на панели я могу стать артисткой. Здесь у меня все-таки есть шанс. В один прекрасный день сюда зайдет какой-нибудь импресарио. Он меня заметит и пригласит на работу».
Я до сих пор помню атмосферу этого заведения — тяжелую, прокуренную, полную безысходной тоски! Мы должны были оставаться там с девяти вечера и до ухода последнего клиента, который спал, уронив голову на стол перед пустой бутылкой. Пианист что-то наигрывал, вокруг него сидели девушки, уставшие от того, что им нечего было ждать. Я думаю, теперь уже многих нет в живых, если не всех!
Для Эдит, которая пела вполголоса, пианист играл:
Музыкант играл
Ночью в кабачке
До утренних лучей,
Убаюкивая чужую любовь.
Между тем светало. Уходил последний клиент. Уходили девушки. Уходил пианист. Наконец, уходили и мы…
Эдит вдыхала чистый воздух улицы Пигаль. Она брала меня за руку и говорила:
— Ну, Момона, пойдем петь.
Ею владело только одно желание — петь на улицах.
Эдит было необходимо ощущение чистоты, которое ей давала только публика улицы. Она хотела видеть, как открываются окна, как в них выглядывают женщины, спавшие ночью в своих постелях. Они бросали нам монетки, нужные на кофе, на завтрак, на полоскание для Эдит. Как только мы собирали достаточно денег, можно было идти спать.
Эдит была со мной очень строга у Лулу, просто очень, очень строга. Она оберегала мою девственность, как будто я могла ее долго сохранить. Не прошло и полугода, как я с нею рассталась. Когда это произошло, мне было, кажется, пятнадцать лет и три месяца. Я даже и не заметила, как это случилось. Ни в мире, ни в нашей жизни ничего не изменилось. Но Эдит не бросала слежку.
«Момона — руки прочь!» «Момона — запрещено!» «Момона — сестричка!» Даже когда она с кем-то спала, она брала меня с собой. Мне это не мешало, я так уставала, что сразу же засыпала.