елу не было не только доказано, но и озвучено!
Но, если честно, тогда я мало думала о Симоне, я всеми силами цеплялась, чтобы выплыть, удержаться на краю, не скатиться снова в бездну парижских улиц и пьяных драк в пивных.
«Джернис» был закрыт, я не выступала уже несколько дней, но платить за жилье и на что-то жить все равно нужно. Я попыталась петь в нескольких кабаре вроде «Трона», «Джипси», «Красного ангела», но что это были за выступления! К хорошему привыкаешь быстро, мне уже требовалось внимание зрителей, а не пьяные выкрики или хохот и женский визг. В «Трон» и «Красный ангел» меня привел Бруно Кокатрикс, знакомство с которым переросло в долгую дружбу. Его прислал ко мне владелец этих кабаре, причем прислал с авансом, достаточным, чтобы сшить себе новый сценический наряд. Рауль Фавье и до этого пытался переманить меня из «Джернис», а теперь почувствовал, что момент настал. Оставшаяся без работы вчерашняя уличная девчонка не должна сильно перебирать.
Он был прав, но очень быстро оказалось, что в Париже мне выступать просто опасно. Среди посетителей нашлось немало тех, кто читал грязные газетные статьи обо мне, они пытались освистывать «участницу убийства», однажды заварилась потасовка. И хотя всегда находились защитники, считавшие, что я не виновна, во избежание неприятностей я ушла из кабаре.
Не оставил меня и Жак Канетти, он продолжил приглашать опальную певицу в свои программы и даже помог записать на «Полидоре» на пластинку «Чужестранца». Однако я сама жила словно во сне и пела так же. А ведь я впервые пела с оркестром, а не просто с пианистом или аккордеонистом.
Канетти сделал мне еще один подарок, который помог выжить, – познакомил с молодым импресарио Фернандом Ломброзо, а тот в свою очередь с режиссером Ивом Бизо. Именно они помогли мне уехать из Парижа, где зрители все еще интересовались мной больше как возможной соучастницей убийства, чем как певицей. Неудивительно, если репортеры только и знали, что задавать вопросы, скольких своих друзей я выдала, сколько имен прежних друзей назвала, кого из них упекли в тюрьму…
Можно было сколько угодно твердить, что меня попросили назвать тех, с кем я общалась прежде, я не имела права не отвечать на этот вопрос. Да, я назвала имена своих знакомых из других кабаре, но все они доказали свою непричастность, у всех алиби. Я никого не предавала, не продавала и никакого отношения к убийству Лепле не имею!
Я могла кричать об этом на каждом углу в Париже, на каждой площади, никто все равно не верил! Газеты захлебывались предположениями о моей роли то в убийстве, то в «выдаче» подельников… Репортерам наплевать на мои чувства. Кто я такая, вчерашняя бездомная и попытавшаяся стать успешной уличная певичка? Этими нелепыми домыслами уничтожалась моя карьера и сама моя жизнь? Это никого не волновало. Что такое жизнь малышки Пиаф перед возможностью напечатать статью и получить за это деньги.
Знаешь, через много лет, когда была уже известной, очень известной, один из репортеров перед тем, как начать интервью со мной, на которое я согласилась почему-то скрепя сердце, словно что-то предчувствуя, с легкой усмешкой сознался, что он был одним из тех, кто напечатал именно такую статью.
– Никогда бы не подумал, что вы после такого выплывете…
– Как видите, выплыла!
Я встала и ушла, не желая даже видеть человека, который когда-то приложил руку к тому, чтобы меня утопить, а теперь так легко в этом признавался.
Я рыдала на плече у Жака Буржа:
– Ну почему они обвиняют меня? Почему?! Всем же понятно, что я больше других потеряла от убийства Лепле! Что мне делать?
Разумный Жак мог посоветовать только одно:
– Переждать. Посиди тихо, пока не успокоится вся эта кутерьма. Потом начнешь все сначала.
– Как, Жак?! Я должна петь, должна зарабатывать на жизнь.
Как мог, он помогал, но в те времена всем было очень нелегко, а я не сообразила отложить и лишнего су на черный день, мне действительно нужно было петь. Один плюс – у меня на шее не висела Симона. Ее отправили в исправительный дом «Бон Пастер», не отличавшийся излишне гуманными методами перевоспитания несовершеннолетних бродяжек.
Симона пробыла там месяца три – как раз самое трудное для меня время основной травли после убийства Лепле. Вытащил ее Андре Валетт, подручный Альберта. Именно они заставили мамашу Симоны изобразить из себя добропорядочную женщину и притащили ее в суд доказывать, что дочь должна вернуться домой. В суде поверили крокодиловым слезам мамаши, едва помнившей, как ее дочь зовут, и Симона вернулась. Только не домой, а на Пигаль. Однако она не стала работать жрицей любви, полицейские не дураки, легко вернули бы на место в «Бон Пастер», да, я думаю, целью Андре были вовсе не заработки Симоны на улице, а я.
Да, упустить такой источник неплохого дохода Андре просто не мог, они уже почувствовали, что меня можно шантажировать, теперь у меня не было защитника вроде Лепле. Но я уже покидала пределы Парижа, это означало, что меня можно упустить из виду. Думаю, тогда они и решили приставить ко мне Симону.
Симона – мой черный ангел. Она всю жизнь доказывает, что тоже дочь Луи Гассиона, хотя едва ли это так. Да, отец называл ее дочкой, но так же звал меня Лепле. Я называла ее сестренкой, просто чтобы не приставали полицейские и принимали на работу в кабаре, а еще чтобы позволяли селиться в гостиницах. Да, она сестра по беспокойному духу парижских улиц, по бродяжничеству, по нищете, всему тому, от чего я так пыталась уйти.
Я люблю дух парижских улиц, любила и люблю эту вольницу, но там я бы погибла, зарезанная в какой-нибудь пьяной драке. Кроме того, я хотела петь. Не просто орать, перекрикивая уличный шум или пьяные вопли пивных, а в залах, когда меня внимательно слушают, когда хороший аккомпанемент, когда уважительно относятся к моим песням. Я этого добилась, но сейчас понимаю, что Симона основательно висела у меня гирей на ногах до того самого момента, когда ее изобличили и выгнали из моего дома.
В своих воспоминаниях я не вспоминала о Симоне, словно ее и не было в моей жизни, лучше так, чем рассказывать правду. Я не знаю, действительно ли она виновата, вернее, знаю, но не хочу этого признавать. Да, Симона всегда жила по принципу улицы: что твое, то общее. Возможно, она и те драгоценности взяла тоже, как общие, и деньги… Если бы она просто поговорила со мной, даже не повинилась, нет, а всего лишь сказала: «Я взяла» или наоборот: «Я не брала, это все ложь», я поверила бы ей, а не другим. Ну, взяла и взяла, не драгоценности главное в жизни, но она промолчала, уползла в тень, словно давая мне время забыть.
Я забыла, только не ее недостойный поступок, а ее саму, этот огромный чугунный шар, привязанный к моей ноге.
Но вот сейчас вынуждена вспоминать.
Симона снова появилась в моей жизни, когда уже стало ясно, что мне самой тюрьма не грозит (да и за что, ведь я действительно не причастна к убийству Лепле!). Она потащилась со мной на гастроли в Швейцарию, приводя в изумление, а то и гнев импресарио. Она словно олицетворяла все, от чего я так хотела сбежать. Вместе с Симоной я пила, вместе со своей несовершеннолетней подругой-сестрой гуляла. Вот теперь я действительно не знала, кто из нас старше и опытней. Мне очень хотелось вернуться в прежние времена, когда можно выйти в зал и не слышать шиканья, свиста, пьяных криков, а только петь, петь и петь.
Но гастроли закончились, мы снова оказались без средств в Париже, снова пришлось идти в кабаре вроде заведения Лулу. Симона могла быть довольна – мой стремительный рывок наверх столь же стремительно сменился падением. Казалось, я никогда не выберусь из этого ужаса.
Ломброзо пытался что-то сделать для меня вне Парижа, время от времени устраивая небольшие турне. Во время одного такого – в Ницце – мы влипли в несколько неприятных историй. Хорошо, что удалось выпутаться без больших потерь. Снова полунищее существование, хорошо хоть с крышей над головой, но без малейших перспектив. У меня не было новых песен, не было никого, кто бы их мог написать, не было аккомпаниатора, не было постоянного заработка. Мы с Симоной много пили и вели мало упорядоченный образ жизни. Это не путь наверх, это в лучшем случае топтание на месте.
Я попыталась написать Раймону Ассо, который относился ко мне по-дружески.
– Раймон, мне нужны песни. Напиши что-то для меня.
Знаешь, что он ответил? Это было холодным душем после пьянки!
– У меня ничего для тебя нет и не будет, пока ты не изменишь образ жизни и работы! Я не пишу для пьяниц!
Господи, откуда он мог знать, что мы с Симоной привычно пьем каждый день?
Он был прав, а потому я разозлилась даже сильней.
– Чертов задавака! Что он себе вообразил, что я буду умолять его на коленях? Да я обойдусь без его глупых песенок, без него самого!
– Правильно! – горячо поддерживала меня пьяная несовершеннолетняя подруга. – Плевать нам на него!
В одном из баров Ниццы у владельца был говорящий попугай. Обычно он спокойно сидел на жердочке в своей клетке, огрызаясь, только когда ему уж очень надоедали, а если в баре поднимался излишний шум, начинал орать так, что невольно смолкали все остальные.
Однажды на крошечную сцену забралась полногрудая, не слишком трезвая красавица, пожелавшая спеть. Видно, выступала не раз, и ее способности местной публике были хорошо известны, потому что стоило кельнеру объявить: «Послушайте Малышку Лоло!», как попугай заорал, пряча голову под крыло:
– Лучше сдохнуть!
Зал дрогнул от хохота…
Но это не все, потому что Лоло, наплевав на недовольство птицы, все же спела – пьяно, фальшиво, вульгарно. Стоило ей закончить, как насмешник громко потребовал:
– Спой еще!
В баре притихли, неужели птице понравилось? Лоло повторила (видно, других песен не знала), птица продолжала настаивать:
– Еще!
Тут уже почувствовала подвох и сама певица, слишком ехидно улыбался кельнер.
– Зачем?
Хвостатый насмешник фыркнул: