Едкое солнце — страница 13 из 22

Валентина указала в сторону небольшого алькова. Я замерла. Передо мной стоял Пьетро во весь рост, всё ещё нагой, его поднятый левый локоть всё так же упирался в балконный проём. Тело – сильное и гордое и ещё прекраснее, чем каким я его помнила. В позе ощущался покой, доступный лишь уверенным в себе людям. Но большие карие глаза были преисполнены загадочной тревоги – всё так же, как тогда на лестнице, когда Пьетро не знал, что за ним наблюдают. Теперь я поняла, увидела яснее – то была не тревога, а печаль, грусть, но живая, трепещущая; грусть была частью Пьетро, как его плечо или бедро.

Это была картина. Великолепная. Честная. Полная ощущений, присутствия. Я любила эту картину, с первой секунды любила. Хотела её обнять, прижаться, услышать её сердце. Я не испытывала ничего подобного в своей жизни.

– Видите ли, Орнелла, я далеко не во всём искусна, хоть вы обвинили меня в обратном, но мне подвластно некоторое искусство, это то, чем наполнена моя жизнь. Я вижу, я восхищаюсь, созидаю, прокладываю себе дорогу, пишу свою маленькую историю. И поэтому я не пуста, я не скучаю одна, это мой мир, он богат, целен, часто у него этот едкий маслянистый запах.

Я смотрела на её мир – её картину – и неожиданно для себя понимала всё, о чём она говорила.

– А красота живёт, только когда её видят. Пьетро не знает, как он красив. Так и помрёт, не узнав, я в этом уверена. Он видит только, на что способны его руки, и больше ничего. Я посчитала кощунством не запечатлеть то, что сотворили руки божьи.

Моё сердце вдруг заныло странной болью.

– Он беден, и когда с приходом зимы я предложила ему позировать, он согласился почти не раздумывая. В наших палестинах с работой туго, но бедному мальчику ещё тяжелее. У него никого нет, кроме хворающей бабушки. И меня.

Последнее вернуло мне привкус дёгтя. Я спросила:

– Зачем вы тогда задёрнули занавеску?

Она сразу поняла, о чём речь.

– Мне не нравилось освещение. В полдень резкий свет даже с облаками, а я не люблю резкость, – сообщила она, повернувшись ко мне, и я поняла, что нам больше не о чем говорить.

Я осталась безоружна, без понимания, с чего начинать, была ли возможность что-то поменять. Чёрная душа крёстной оказалась вовсе не чёрной, просто я не знала этих оттенков жизни, не желала быть поучаемой. Где я теперь? Сама же добивалась, сама сюда шла, называя это пристанище свободой. Почему я теперь чувствую, будто угодила в капкан этой свободы, попала в её плен?

– Напрасно вы сняли крест, дорогая.

Голос синьоры застал меня на ступеньках. Из гостиной продолжала вспыхивать музыка. Позже я узнала, что это Чайковский.

– Я… купалась, решила его снять.

– Это совсем не обязательно. Носите его всегда. И подумайте о венчании, для матери Нино это многое значит. Синьора Флавио хочет внука. Вам следует знать, что обычно она своего добивается.

Я взглянула на небо из лестничного окна. В одном крёстная ошибалась: дождя сегодня не предвиделось. Из-за облаков показалось солнце, совсем белое, жаркое, не жестокое, но без признаков тепла, сострадания, любви. В нём было равнодушие ко всему, что творилось на земле. Когда-то, ещё утром, и я была такой.

Часть вторая

Глава 1

«СТАЖИРУЮСЬ ПРИВЕТ СИНЬОРЕ ПАПА ЛЮБИТ НАПИШИ»

Мамина телеграмма походила на меня в те дни: пропущенные знаки препинания, недосказанные слова, ускользающие смыслы… Сумбурная, бессмысленная, ни на что не ориентированная.

Одно я понимала – что совсем не хотела видеть Нино. Было неловко за то, что я с ним сделала. Конечно, и он небезгрешен, но если верить Валентине, ответственность всегда несёт женщина, потому что женщина изначально умнее и лучше понимает происходящее, пока у мужчины туманится разум. Как удобно, решила я, когда «туманится разум». Так можно и вообще что угодно творить себе; впрочем, я же и творила, считая свои поступки промыслом природы, уж не мне обвинять бедных мужчин в их неспособности нести ответственность. Да, во всём виновата одна природа. До чего я жалкая!

Обзавестись бы волшебной лампой из «Тысячи и одной ночи», я бы пожелала больше никогда не встречать Нино. К утру следующего дня мне удалось свыкнуться с фактом, что он был первым мужчиной, которому я «затуманила разум». Школьная подруга уверяла: первого почти никто не помнит, ему доверяют перерезать праздничную ленту, но дальше порога не пускают и быстро забывают, а вот со вторым обживают дом.

С Нино всё-таки нужно было объясниться. Пускай он перерезал праздничную ленту, но жила-то я в его доме. Всё равно что прийти в гости, подсластить гостинцем, побить несколько ваз и усесться пить чай, не объяснившись. Я знала, что мыслила вульгарно… Тогда я искала защиту в чём угодно – то тянулись часы, когда перспектива оказаться перед матерью Нино меня отнюдь не веселила и была вполне реальна; этот страх вгрызся в моё существо подобно тому, как синьора Флавио вросла корнями в своё чадо. Но, полагаю, я просто оказалась не лишена совести.

Нино пытался со мной встретиться вчера, но я, увы, «спала весь день». Я слышала с утра его машину. Я была тенью. Ходила, расшатываясь туда-сюда, по комнате, молчала, мычала, после тихого завтрака села рисовать пейзаж. И постоянно ощущала это око, следящее за мной. Когда Валентины не было в поле зрения, она могла быть где угодно. И это меня злило и пристыжало. В какой-то момент даже захотелось, чтобы рядом оказалась мама, а это странно. Но от этой мысли быстро нахлынул дискомфорт, и я вроде опомнилась.

Итак, я рисовала, опять свои холмы, стекавшиеся к центру. Ничего существенного не поменялось, как в натуре, так и в моей мазне. Только вновь приплыли облака и завесили собой небо. Сегодня они были крепче, гуще. Я не стала добавлять их в картину, хотя не могу сказать, что они мне были не по душе. Но у меня светило солнце, бледный могущественный шар. А начну их рисовать, так они обязательно быстро улетят, и жди их потом. Работа встанет.

А синьорины хризантемы, кстати, слегка понурились лепестками, но стебельки оставались тугими. Правда, только с виду, я сдавила один стебель за завтраком и обнаружила, что он несколько обмяк. Цветы стояли в высоком кувшине рядом с моими георгинами и уже не символизировали прощанье с молодостью Валентины, а олицетворяли мою собственную ошибку, были мне напоминанием.

Как будто тихонько зажужжал шмель над правым ухом… Сердце затомилось, его не обманешь. Вскоре я уже отчётливо слышала приближавшийся мопед. Я задеревенела в ожидании. Мотор заглох. От подъездной аллеи шёл Пьетро с чем-то увесистым в руках и сумкой через плечо. Я отвернулась к холмам. Вид у меня был глупый, должно быть. Сидела там, рисовала. Тоже мне, художница! Меня сковало смущение, я почувствовала вспыхнувшую красноту на щеках. В самом деле, что со мной?

Он подходил, я повернулась к нему, не зная, что говорить и надо ли было. Я поздно сообразила, что на моём лице застыло идиотское выражение, что-то между удивлением и глубокой задумчивостью. Так и встретилась глазами с Пьетро. Он посмотрел на меня тепло и приветливо и улыбнулся. Как печальна, как волшебна его улыбка! Он подарил её мне! Он бы сказал «Добрый день!» или, возможно, сказал бы «Вы мне нравитесь», но мне он только улыбнулся и прошёл в дом, неся большой ящик с продуктами для Валентины. Вот так, ничего не делая, не говоря, он вдруг снял все сомнения, вытащил меня из пут стыда, из моих разъедающих мыслей.

Он оставил коробку на кухне, затем вышел и отправился за угол нашего домика, в сторону оливковой рощи. Я бросила кисть и прошмыгнула в свою комнату, подбежала и села у подоконника, став понемногу выглядывать, как в засаде. Пьетро обходил деревья, трогал их рукой, щупал плоды и жёсткие листья. Он ступал, где я бегала босой в детстве, и меня это глубоко тронуло. Он был большим и сильным, как папа. Он был добрым, как папа. Так я чувствовала. Когда мужчины от природы добры, они – самые прекрасные существа на земле.

– Что это вы делаете?

Как я перепугалась! Вскочила, обернулась. Валентина стояла в дверях, пальцы её рук сцепились.

– Я… уронила крест, – я полезла за тумбочку рядом с окном, дотянулась до кровати, быстро нащупала и достала цепочку. – Вот.

Крёстная внимательно изучала моё лицо. Её взгляд был сосредоточенным, непробиваемым, от него не могло ничего ускользнуть. Затем он сместился на окно за моей спиной.

– Я готовлю обед, – сказала она. – Раз уж Пьетро здесь, вы не могли бы сходить за ним и пригласить его за наш стол. Пожалуйста.

– Да, да, конечно, – ответила я.

Милая синьора ушла. Я забежала в ванную, посмотрела в своё отражение, причесала волосы, оправила майку. Кто в здравом уме зовёт на обед в мятой майке? Я переоделась в платье с цветами. Пускай Валентина думает что хочет, но я предстану перед Пьетро не как чучело, а как я настоящая. Хотя где она была, настоящая я, – вот вопрос. Уже неважно.

Я вышла в коридор, где столкнулась с Валентиной, она подарила мне любезную улыбку, я отзеркалила такую же и, едва оказавшись за порогом дома, поспешила за угол. В роще Пьетро не оказалось, я прошла дальше, миновав холм, взобралась по ещё одному косогору, более крутому, и там, на вершине, я увидела Пьетро, сидящего под одиноким буком. Он нахлобучил шляпу на глаза и ел пшеничную лепёшку. Он заметил меня, только когда я уже стояла под буковой кроной рядом с ним. Моё появление его не испугало и не удивило. Он взглянул на меня, поднялся и продолжал жевать хлеб. Я невольно заулыбалась. Пьетро напоминал в тот момент большого лопоухого мальчишку, хоть уши у него не торчали и детскость скользила лишь в манере поедания лепёшки. Я думала, как сказать ему про обед. Я показала на хлеб, потом себе в рот. Разумеется, Пьетро протянул мне хлеб. Я покачала головой. Он неожиданно рассмеялся, и кусок хлеба вылетел из его рта. Я рассмеялась вместе с ним.

Мы присели, за нашими спинами рос бук, я уставилась вдаль, Пьетро откусывал и жевал лепёшку. Я стеснялась смотреть на него, ведь я знала обо всём, что скрывала его одежда. А потом вдруг обнаглела и повернула к нему голову, стала прямо глазеть. И хотелось его рассматривать, хотелось что-нибудь спросить у него, что угодно. Но ничего не приходило на ум. Куща могучих ветвей и листьев дарила нам уютный прохладный кров, воздух был прозрачен, тени облаков плавали по травянистому откосу, словно поглаживали его.