И вдруг я увидела Пьетро, красивого (впрочем, это не новость), в чистых брюках и выглаженной рубашке, он медленно двигался, ведя под руку маленькую пожилую синьору. Свою бабушку. Он заметил меня и улыбнулся, кивнул. Вот и не верь в бога после таких моментов. Они вошли в узкие двери церкви. Мне стало необычайно хорошо на душе. От того, что Пьетро всё ещё улыбался мне; и ещё – лицо его бабушки выглядело таким мягким, родным, самым добрым на свете…
Мы тоже вскоре вошли. Пьетро с бабушкой сели наискосок от нас, чуть впереди. Дама с покрывалом, что таращилась на меня с выражением глубочайшей заинтересованности у входа, проворно заняла место рядом со мной. Пока священник ещё не начал, она мне сказала:
– В январе это непременно Бенедетта, что значит «благословенная».
Спереди, звякая бусами, обернулась синьора, полная негодования:
– Лучше Аделаида, ведь, скорее всего, девочка родится в середине месяца.
Её соседка, овеваясь чёрным, как смоль, веером, источая тяжёлый запах духов, также включилась в спор:
– Нельзя, Аделаида – это вдова, всегда вдова. Нельзя. Лучше Лоретта, значит «лавровое дерево».
Напряжённый голос позади меня возразил:
– Нет, Лоретта – моя свекровь. Она будет очень недовольна. Лучше Италия, хорошее имя.
Бусы впереди меня недовольно брякнули на пышной груди. Сильнее замахал рядом с ней веер.
– Орнелла не занята этим делом, менструация началась на неделю позже, и только, – успокоила заботливых синьор Валентина.
Женщины отвернулись, их будто по углам раскидали, и в повисшей тишине возмущённо трещали теперь только их веера и бряцали украшенья. Синьоры словно обиделись от такой бестактности с моей стороны – не оказаться беременной после того, как они проявили столько заботы и внимания. Значит, Нино поплакался маме, и потрясённая синьора Флавио вместе с молниями разметала по округе слово о моём грехопадении.
– Всё равно, – прошептала синьора рядом со мной и положила сухую кисть в кружевах и перстнях на мою руку, – лучше бы это была Бенедетта.
Заговорил священник:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь…
– Аминь… – раздалось следом со всех мест.
– Милость господа нашего Иисуса Христа, любовь Бога и Отца и причастие Святого Духа да будет всегда с вами…
Но мне стало дико интересно, с чего все решили, что у меня непременно должна быть девочка. Это что, наказанье в некотором роде? Она будет блудницей, а я буду страдать? Так, что ли? Мне кажется, я бы больше страдала из-за сына: ревновала бы его, как синьора Флавио своего пушистого зайчика Нино…
– …Исповедуюсь Господу всемогущему, творцу неба и земли, и Сыну его единородному Господу нашему Иисусу Христу, и преблагословенной Деве Марии, и святому Иоанну…
Я наблюдала затылок Пьетро в густых зарослях волос. Как бы мне хотелось уткнуться в него носом и вдыхать с закрытыми глазами…
– …и святому Михаилу Архангелу, и апостолам Петру и Павлу…
…В эти минуты я верила в бога. Как не верить? У меня перед глазами были доказательства его существования – волосы, шея, спина, этот наклон головы… Передо мной был его триумф, венец его творения. А если не его, если бога всё-таки нет, то всё это могли создать только руки, дотянувшиеся в двадцатый век откуда-то из чинквеченто[7]. Уж столь торжественным, праздничным, возвышенным, как самая светлая католическая церковь во время венчания, напоминавшая воздушный пряник, являлся Пьетро. Его улыбка озаряла всё вокруг, способна была разогнать любую печаль. И он даже об этом не подозревал.
– …и всем святым, и всем моим братьям в том, что я совершил множество грехов помышлением, словом, делом и упущеньем…
Я представила, как мы венчаемся, как нежна и невесома фата на мне, как сокровенно таинство нашей любви. Каким тихим и бесконечным могло быть счастье на земле среди войн, катаклизмов, лживых взглядов, политиков, глупых умов и предрассудков. Всё это мне открылось, всё это могло бы с нами случиться. Я поклялась, что буду думать об этом тихо-тихо, чтобы не спугнуть.
– Боже, непорочным зачатием Девы Марии ты уготовил достойное лоно…
Но меня всё равно выдавал мой вид – полагаю, блаженный, – пока я наблюдала призраков – Пьетро, меня, священника, благословлявшего нас, облака вокруг. Я ощущала, как прилипли ко мне чьи-то взгляды. В ответ я, глядя только на священника (живого, а не призрака), подарила всем лёгкую улыбку.
По окончании службы Валентина велела положить мою салфетку у статуи Мадонны. Это мой ей подарок. Я совершила этот жест под всеобщим наблюдением синьор, под стук их перстней и бус о неумолимо дёргавшиеся веера. Я чувствовала себя вавилонской блудницей, в которую вот-вот полетят плевки и камни. Я поняла: их возмущало то, что я занималась сексом и не оказалась беременной, то есть, по сути, не несла никакого наказания. Положение забавляло, и я даже думала выкинуть какой-то дурной фокус, но, завидев выходящих Пьетро и его бабушку, планы изменила и поспешила к Валентине, чтобы скорее отчалить.
Мы встретились с ними на улице. Валентина приветствовала пожилую синьору, они обменялись любезностями. У синьоры Джаннотти, бабушки Пьетро, оказался негромкий хрипловатый голос и очень красивое имя – Розабелла. Валентина представила меня. Синьора подарила мне тёплый лучистый взгляд, исполненный одобрения. И как я хотела в тот миг спрятать всё своё прошлое с его равнодушием к миру, с его снобизмом подальше от умных глаз синьоры Джаннотти! Я хотела предстать перед ней чистой помыслами, телом и душой, чтобы, не дай боже, не уловила она во мне моих недавних вульгарных настроений.
Да, я хотела ей понравиться, ведь кто, если не она, сопроводит Пьетро в церковь на наше торжество? И это было вовсе не притворство с моей стороны – я хотела стать лучше на самом деле, чтобы быть достойной Пьетро. Мы попрощались, загрузились в наш автомобиль и стали отъезжать. Я смотрела из окна, не желая расставаться с Пьетро взглядом. Они стояли и глядели нам вслед. На лице Розабеллы застыла улыбка, преисполненная их фамильной светлой грусти.
Глава 4
Ничего важнее встречи с Пьетро и его бабушкой в то воскресенье не случилось, так что остальной день я опущу и перейду к утру следующего, когда я вспомнила, что собиралась написать письмо маме. Я сидела на террасе, не зная, чем из недавно пережитого поделиться с бумагой, когда услышала милые сердцу звуки красного мопеда. Приехал Пьетро. Я подскочила, зажглась, щёки вспыхнули румянцем. Нет, ничего не ушло, всё осталось со вчера – частый стук сердца, неровное дыхание, желание любить, любить ещё больше. Пьетро! Его улыбка. Я подарила в ответ свою – простую, самую уязвимую, что нашлась у меня. Его сильные руки в закатанных рукавах. Мои были открыты до самых плеч. Его держали ящик, чем-то наполненный. Мои чувствовали скованность, одна держала другую за локоть. Его лицо, безмятежное, несколько отстранённое. Моё, розовощёкое, с волнением в глазах. Он поставил ящик на кухонный стол, и подоспевшая крёстная, взглянув, сообщила мне, что эти овощи передала синьора Джаннотти со своего огорода.
Пока свет был ещё утренним – мягким и золотым, Валентина с Пьетро отправились наверх поработать. Я была вновь предоставлена самой себе, я взяла вечное перо, постучала по бумаге, постучала ногой о стол, постучала пальцем по голове, закрыла глаза. Чтобы понять моё тогдашнее состояние, представьте пустыню, покрытую ровной сухой землёй, полную безотрадной меланхолии, замаявшуюся от жары и зноя, и где-то в её середине – остатки растения, горящие огнём. Это я. Пылала от мук.
Я тихо поднялась по лестнице и приоткрыла дверь в комнату. Валентина стояла ко мне спиной, в руках она держала кисть и муштабель. Один Пьетро был с ней рядом, почти дышал ей в лицо, они почти целовались. Другой – позировал у балконных дверей. Лица обоих Пьетро были обращены в мою сторону. Оба – настоящие, оба – живые. Во взглядах обоих – торжественный свет грусти. И тот, что стоял у балкона, вдруг заметил меня, устремился прямо в мои глаза, в его лице ничего не поменялось, и я продолжала смотреть на него сквозь щель. И вдруг – он улыбнулся мне. Тогда я едва не потеряла равновесие.
Как вам объяснить? Он стоял полностью обнажённый, уязвимый, совершенный. Розовато-жёлтый свет лучей касался его загорелой бархатистой кожи. И вот он, живое божество, живое блаженство, живая поэзия, – смотрел на меня и улыбался. Ах, как ещё передать, как убрать патетику, перестать быть смешной в своих эфемерных описаниях? Нет, пожалуй, таких слов, что смогли бы передать те мои чувства без пафоса и сопровождающих насмешек, просто не существует. Хотя и красноречием я никогда не страдала, понабралась только бессвязной патетики тут и там. Ведь получилось-то у Валентины, хоть и не в словах, а в картине выразить эти мои чувства. Ей вообще удалось передать то, что витало в воздухе этой комнаты, словно удалось схватить и запечатлеть сам воздух, его температуру, его ароматы и мечты, и всё остальное, что рождалось здесь в эти секунды. Ах, боже ты мой, как же это всё сложно…
Нас поймали. Точнее, Валентина перехватила улыбку Пьетро, адресованную мне, и обернулась. Я отпрянула от двери.
– Входите, дорогая, – приветливо произнесла крёстная.
И я вошла, уже не тушуясь.
– Берите карандаш и бумагу, садитесь за стол. Я видела ваши работы во дворе. В пейзаже у вас нет будущего, но вот к академическому рисунку у вас определённо тяга и, даже сказала бы, имеется нужный трепет.
Мне стало стыдно. Я ведь забыла про свой рисунок, спрятанный за холстом с холмами!
Но я присела. Пьетро смирно стоял, не меняя позы. Теперь я видела его совсем близко, до него оставалось три с половиной или, может, только три метра. Совсем близко. С неприкрытым рельефом мышц он казался больше.
Мы рисовали. Мы «работали», как предпочитала выражаться Валентина. Но какая уж там работа! Я преклоняюсь перед Валентиной, не купившей себе это тело для более личных целей. Преклоняюсь перед всеми художниками-гомосексуалистами, годами рисующими эфебов, и перед мужчинами, желающими, но касающимися своих мадонн-натурщиц только на полотне. Сколько ж нужно иметь терпения, а главное – таланта, внутренней богатой жизни и тяги к искусству!