Синьора Розабелла поделилась:
– В детстве у Пьетро были сильные и пухлые руки и ноги, я звала его медвежонком. Я и сейчас продолжаю его так звать, а он продолжает меня не слышать.
Вздохнув, она мутно-голубыми глазами, исполненными ясного ума, посмотрела на меня и покачала головой.
– Иногда совсем не понимаешь – зачем нужны людям разные языки? А их вон сколько, целый земной шар! Говорят, этого не будет когда-то. Дожить бы Пьетро до тех дней, да боюсь, совсем юность свою растеряет к тому времени! А без юности что там за разговоры – всё про хворь да политику, да рыбалка сплошь. Там уж всё молчать хочется.
Она улыбнулась.
– Интересно, – сказала я, – что же будет, если языков не останется?
– Надеюсь, что любовь, голубка, – ответила она. – Надеюсь, когда-то любовь останется единственным языком. Как было бы здорово, вы не находите?
– Разумеется, – кивнула я. – Но, может, не у всех есть способности к осваиванию этого языка? У меня, например, ничего с английским не вытанцовывается, сколько ни пыталась я его учить. Почти перед каждым английским словом мой язык как будто деревенеет. Просто ужас!
Синьора глядела с пониманием:
– Моему поколению с трудом давались иностранные языки. Вот в войну раздавали листовки на немецком. Пресвятая Мадонна! У нас-то не все на родном языке читать умели, хоть и букв в алфавите у нас меньше, чем у остальных, а тут – невиданный какой зверь! Приходилось далеко ездить, к одной препротивной старухе – она убеждала, что понимала всё, что там пишут, а выяснилось, что сказочницей была, сплетала нам такие страсти, упокой её душу! Потом говорили, её дьявол крестил. А мы ей – сахар, и масло, и оливки, только чтоб читала бестолковым крестьянам… Испокон веков языки эти всегда к войне подводили. А что требуется для языка любви, милая? Только сердце, а оно есть у каждого. Так нас учили в школе, во всяком случае.
Мы посмеялись, и Пьетро нас поддержал своей довольной улыбкой.
– Он впервые такой, понимаете? – сказала синьора. – Уже неделю ходит такой, что я не узнаю его. У него душа, как луч света. Иногда ярче, иногда тусклее. А вот последние дни – это целое солнце, а не луч.
Я задержала взгляд на Пьетро. Он почти сразу смутился, опустил голову в тарелку, как будто всё слышал. Я почувствовала мягкую ладонь синьоры на своей руке и обернулась.
– Ласточка моя, берегите его, моя голубка, прошу, – взмолилась она очень тихо.
Глава 5
Пьетро устроил бабушку в кресле, она быстро задремала. Я вымыла посуду, прибралась на кухне. Теперь – наше время сиесты.
Это была крохотная комнатка с узенькой тахтой в углу, укрытой стёганым полотном, и окошком над ней. Комната Пьетро. Тайный атолл средь зелёного океана холмов. Сокровищница. Вертеп Рождества. У стены теснился комод, на полу у тахты лежало несколько книг. Я уже знала, что прочту их все и пропущу через себя каждое в них слово, чтобы услышать фразы, пережить диалоги, чтобы обладать всем, что побывало в голове Пьетро. Но не сейчас, сейчас – тишина.
Пьетро лёг к стене, я – рядом под его руку, обнявшую меня, он прижал меня к себе, моя щека прильнула к его груди. Мы просто лежали, просто были вместе под низеньким потолком в две щербатые балки, наблюдали в косых лучах солнца танцующие пылинки. На самом деле мы беседовали. Не шевелясь, не произнося слова. У моего уха билось его сердце. Моё отзывалось так же – чуть встревоженно, без напора.
Я придумывала ему голос. Мне казалось, что он бы звучал сдержанно и негромко, иногда с хрипотцой, и вдруг пригрезилось, что я и так его слышу и на вкус он, как шелковистое вино. Его голос был бы добрым и мягким, как у его бабушки. Как у моего отца.
Он дремал, и я постепенно растворялась в возрастающем зное тесной комнаты, в стрекоте насекомых. Но ещё в полусне успела подглядеть, как заглянула к нам синьора Джаннотти, как она крестила нас в воздухе, благословляя на счастье. Дальше – только тихий сон ребёнка. Мы проспали около трёх часов, над нами летали ангелы. Спросить бы их, за что Пьетро был ниспослан именно мне. За мой скромный подарок статуе? Или салфеткой я благодарила за Пьетро? Что было раньше – курица или яйцо? Всё потом, потом…
Я не переживала сна столь безбурного, полного лишь чистой истомы, ни до, ни после, как не случалось со мной пробуждения прекраснее. Я обнаружила совсем рядом тёмно-золотистые глаза Пьетро, казавшиеся густыми, как масло. Он наблюдал за мной, к привычной светлой грусти его взгляда примешалось ещё что-то. Мне показалось, он был встревожен, а может, я уже со страху выискивала что-то, что могло порушить наше благоденствие. Его чётко очерченные губы тронула лёгкая улыбка. Меня это успокоило, ведь всё оказывалось просто и понятно, и ни к чему было себя накручивать. Кажется, что только дети способны испытывать столько же счастья в одно мгновение, сколько его было тогда в нас.
Мы покидали дом на цыпочках – синьора Джаннотти всё ещё отдыхала, сидя в кресле. На безопасном уже расстоянии Пьетро завёл мотор, и мы двинулись в сторону виллы синьора Флавио. Лучи солнца ложились нам на спины, оно уставало, лениво готовилось к скорому закату. Я утонула носом в густых волосах Пьетро. Они пахли вкусной едой, как мои, и ещё в них была молодость, её очарование, в них путался ветер, сопровождавший нас. Солнечный диск казался огромным, я не оборачивалась к нему, пока мы ехали, но таким он мне запомнился в тот вечер.
Зачем мы ехали обратно? Я не хотела отпускать от себя Пьетро. Теперь любое расставание с ним бессмысленно, думала я. У кипарисовой аллеи я похлопала его по плечу, он остановил, заглушил мопед, я потянула за собой. Мы почти подкрались к хозяйскому дому, стараясь не наделать шума, я огляделась и открыла дверь. Пьетро замер у порога, давая понять, что дальше ступать не осмеливался. Я коснулась ладонью его щеки. Даже в робости его чувствовался характер, решимость стоять на своём. Его вид выражал неспособность нарушить какой бы то ни было закон. И тогда я не сдержалась и прильнула к его губам своими.
Кажется, в этот момент Пьетро и растерял всю твёрдость привычных своих убеждений. Он побоялся прикоснуться ко мне, а может, не посмел этого сделать в хозяйском доме. Его руки поднялись и застыли в воздухе в мальчишеской неуверенности, и я воспользовалась этим, взяла его за края рубашки, расстёгнутой на груди, втянула за собой.
Что задержало этот поцелуй? Почему он случился лишь сейчас, если всегда был готов оказаться таким особенным? Целовал ли Пьетро кого-то до меня? Я ничего о нём не знала.
Я бы попыталась рассказать вам о вкусе того поцелуя, но позволю себе сохранить эту тайну лишь для своих воспоминаний…
И вот мы внутри, на втором этаже, в комнате, распознанной по знакомому блейзеру на спинке стула. В платяном шкафу висела некоторая одежда Нино, вся – безупречная, с лоском, но простая, что и требовалось. Выбор пал на тонкую рубашку и брюки, всё изо льна, всё светлое и невесомое, как мои безоблачные мысли. В довершение были конфискованы туфли – по виду ни разу не надёванные – из мягкой рыжеватой кожи. Я протянула одежду Пьетро. Он упорно не желал её надевать, возможно, я даже пугала и могла всё разрушить, но уже сама была не в силах совладать с исходящей от меня настойчивостью танка, прущего напролом. Вещи оставались в моих протянутых руках. В конце концов, Пьетро отдал себя в мою власть.
Я ждала в коридоре. Вы спросите, был ли в том смысл? Но мне требовалось доказать нам обоим, что из нас двоих взрослый – не только он, что и я тоже способна разделять искусство и работу, не заходя в личное пространство.
Прошло не больше минуты моего одиночества, дверь в комнату снова отворилась, и вышел Пьетро – услада, музыка для глаз, самое прекрасное, что могло попасться взору. Он был хмур, элегантен, молод, от него пахло летом, я обожала этот запах. У рубашки были стильные неаполитанские манжеты, однако Пьетро по привычке закатал рукава. Мне нравилась некоторая резкость в его манерах. Я запустила обе пятерни в его волосы и немного потянула за них, сделала вращательные движения, чтобы попытаться его расслабить. Он по-прежнему ко мне не притрагивался, и я поняла, что нужно скорее покинуть холодные стены этого дома.
Наступила его очередь ожидать меня. Он остался стоять на улице, прячась за углом виллы, словно совершалось преступление. Я прокралась через окно в свою спальню, переодела платье, собрала волосы в подобие причёски, взяла деньги, все, что были, и вылезла обратно. От кого мы, в сущности, прятались? Почему я так не хотела тревожить Валентину? Стеснялась умных её глаз? Не время об этом думать.
Я коснулась Пьетро со спины, бережно, чтобы не напугать. Он ещё пребывал в некотором недовольстве. Одежда, которая так ему шла, казалось, его обжигала, всюду колола. Я взяла его за руку, прильнула виском к его плечу, чтобы поддержать, успокоить. Мой дорогой, любимый, суженый, потерпи, ты привыкнешь, даю тебе слово, не сердись… (наша первая ссора!). Права была Валентина – он понятия не имел, как выглядел.
На земле я написала «Сиена». Мопед, наш верный соратник и свидетель, как гончак, напавший на след, одобрительно зарычал и понёс нас в самый прекрасный на свете город. Это мог быть Рим, могла быть Флоренция или Лукка, но ближе всех оказалась Сиена. По её мощёным артериям уже разгуливал вечер, дул тёплый ветерок и теребил моё платье, а Пьетро взлохмачивал волосы. Мы купили мороженое рядом с Пьяцца-дель-Кампо и принялись бесцельно слоняться по бесконечным улочкам.
В воздухе ещё теплился зной, в нём мешались нескончаемые ароматы города – густые, резкие, цветочно-душистые и терпкие кофейные, жирные запахи пиццы и редко когда – ночной свежести. Иногда контрады [8] сменяли друг друга, об этом нам говорила символика на кирпичных стенах. В одной контраде пышно отмечался какой-то локальный праздник. Люди танцевали прямо на улице, горели гирлянды лампочек, их свет ложился на каменные поверхности вокруг жёлтым туманом, и шумели террасы ресторанов, допоздна работали местные лавочки.