Эдуард Багрицкий — страница 16 из 18

Харьковский филолог разъяснил, почему так часто Багрицкий обращается к прилагательному «ржавый». Это образ, цвет – «рыжий». Это библейская история Исава и Иакова. Буйный и грубый охотник Исав родился рыжим. Поэтому рыжий цвет символизирует сильного и грубого человека. Поэтому и пророчил Хулио Хуренито у Ильи Эренбурга: «Вы увидите еще его (младенца) дикие глаза, рыжие волосики и крепкие, как сталь, ручки».

Но рыжий – ржавый для Багрицкого – это в то же время «покрытый ржавчиной», старье. Догматик либо его проповеди. Литературоведческие «эссеи». Выступления на пленумах писателей. То есть заржавевшие, устаревшие, когда-то чем-то бывшие, но ставшие уже негодными, для молодого и нового ненужные и вредные идеи. Но они к тому же и несут смертельную опасность. Их суть – беспрекословное повиновение вождям. Поэтому с такой легкостью советские украинские писатели превратились в одну ночь на независимой Украине в антисоветских украинских.

Приспособленцев Багрицкий презирал. В 1930 году он вошел в РАПП. Но это ничуть не изменило его. Все знали, что новообращенный, сидя по-турецки на своем топчане и вызывающе хохоча, высмеивает самые святые и основополагающие рапповские заветы, не щадя в своих глумлениях даже главу и теоретика РАППа – Авербаха.

«Как вам нравится этот свистун? – восклицал Багрицкий, комментируя очередное выступление – рапорт Авербаха по поводу все того же призыва ударников в литературу. – Он, видите ли, хочет у себя, в своем рапповском инкубаторе, вырастить собственных чистопородных пролетарских писателей! Федин у него – колеблющийся интеллигент, у Маяковского темное футуристское прошлое, Бабель – певец стихийного бунта. Его это все не устраивает. Его устраивает, чтобы писатель родился между молотом и наковальней, как это описано у Ильфа и Петрова. А то, что этот самый писатель пишет не пером, а той самой наковальней, на которой родился, это ему неважно!»

Последние московские годы. 1931–1934

В свою первую в жизни городскую квартиру, двухкомнатную, кооперативную, коммунальную, Багрицкий вселяется в 1931 году. В 1929 году обостряется его болезнь. Ему становится ясно, что долго он не продержится. Чувствовали это и товарищи. Виктор Шкловский пишет о поэте в 1929-м: «Голова поседела рано, потому что смерть сидела напротив, за письменным столом и считала оставшиеся строчки». В московской квартире Юрий Олеша проведывал Багрицкого: «От бронхиальной астмы лечатся так называемым абиссинским порошком, который курят, как табак. Запах этого курения стоял в московской квартире Багрицкого. Припадки астмы повторялись у него довольно часто, и, приходя к нему, я почти всегда застигал его в неестественной, полной страдания позе. Он сидел на постели, упершись руками в ее края, как бы подставив упоры под туловище, готовое каждую секунду сотрястись от кашля и, казалось, изо всех сил удерживаемое от этого человеком».

Багрицкие поселились на шестом этаже и соседствовали с Марком Колосовым, который, как Альтаузен и Светлов, состоял в группе комсомольских поэтов.

«Прошло 5 лет после нашей первой встречи, и неожиданно мы очутились совсем рядом – соседями в общей квартире Дома писателей в пр. МХАТа… – вспоминал Колосов. – Я не бывал у него в Кунцеве… И вдруг летом 1930 г. он приезжает ко мне. Тогда выстроили 1-ю секцию писательского дома в пр. МХАТа – 14 четырехкомнатных квартир. В каждой предполагалось поселить по две семьи. Не знаю, кто надоумил Багрицкого ехать ко мне с предложением стать его соседом. Помню, он был очень взволнован. Тяжело дыша (у него была астма), начал объяснять цель своего приезда.

«Видишь ли, – смущенно-торопливо говорил он, – я человек простой, без церемоний, но ты понимаешь… правила так называемого квартирного этикета! Боюсь, что мой утренний облик может шокировать дам. И вообще это невыносимо – все время быть настороже, как бы не нарушить какое-нибудь правило светской вежливости в коммунальной квартире. Мне сказали, что ты тоже простой, и жена твоя простая, как моя Лида. Так что мы очень просим вас стать нашими соседями».

Надо сказать, что за 3 года совместной жизни наши семьи не только ни разу не поссорились, но я не помню ни одного недоразумения, ни малейшей тучки на общеквартирном небосклоне».


Если в доме не работал лифт и приходилось подниматься пешком по лестнице, то весь подъезд слышал, как Багрицкий тяжело дышит, останавливаясь на каждом этаже и громко кашляя. Теперь у него имелась своя комната, светлая, солнечная, с балконом, правда, балкон был еще без перил – в те времена сдавали дома в эксплуатацию с очень странными недоделками. Но комната была в полном смысле слова своя, и это было самое главное. Здесь Багрицкий наконец устроился так, как ему хотелось. Зажил спокойно и счастливо в той мере, в какой это могло быть возможно для тяжелобольного человека, обуреваемого всеми страстями и сомнениями, положенными по традиции истинному поэту.

В комнате стоял жесткий топчан, прикрытый пестрой украинской плахтой, вплотную к нему были придвинуты квадратный стол и два стула. Его привычная поза на топчане – по-турецки, на персидский манер, поджав под себя ноги. Эдуард рассказывал, что приобрел эту привычку на Османском фронте в корпусе генерала Баратова. Даже когда он сидел на стуле, всегда старался при этом хотя бы одну ногу подобрать под себя.

Когда Багрицкий бывал очень доволен, он складывал руки ладонями вместе и перегибал одну другой в тыльную сторону. Приветствуя гостей, любил делать «под козырек». По утверждению Лидии Густавовны, манерности, вычурности, театральности в движениях никогда себе не позволял. Мимика и жестикуляция были выразительные, средние по живости, спокойные и сдержанные. Быстрых и частых смен выражений на лице не отмечалось. Наиболее выразительными были глаза, блестящие и лучистые, являвшиеся самой красивой чертой лица. Улыбался часто, улыбка обычно имела слегка ироническое выражение. Это же выражение было наиболее характерно для всего лица в целом. Любил смеяться и смеялся часто. Смеялся обычно громко, на «о» – «хо-хо-хо», смех был средней продолжительности, несколько приглушенный, как бы направленный внутрь себя. Склонности к гомерическому смеху у Багрицкого не отмечалось.


Спорить он не любил и спорщиком не был. Очень часто к нему обращались за советами самые различные люди. Даже по поводу своих личных дел, например, относительно семейной жизни. Обращались к нему как к очень умудренному жизненным опытом человеку, как к старшему. Сам Багрицкий любил говорить про себя: «Дядя Эдя все знает и понимает». Хранил в себе очень большой жизненный опыт, был значительно старше своих лет. Как выражалась Лидия Густавовна, убыстренными темпами прожил жизнь.


Еще в комнате Багрицкого частые гости видели книжный шкаф и два больших металлических стеллажа с аквариумами. Вот и все, если не считать электрической машинки для нагнетания в аквариумы воздуха и большой клетки с попугаем.

Попугай этот был склочной и крикливой птицей. В течение нескольких месяцев он отравлял жизнь самому Багрицкому и его домочадцам с упорством и изобретательностью вполне разумного существа. Самое же печальное было то, что от него долго не удавалось избавиться, потому что, прослышав о его буйном нраве, никто не желал не то чтобы покупать его, но даже и брать задаром. Между тем попугай был говорящий и, приходя в хорошее настроение, хлопал крыльями и кричал «ура». Кроме того, он умел при помощи своего огромного, зловеще изогнутого клюва извлекать из мебели обойные гвозди с той же легкостью, с какой взрослый человек вынимает травинки из рыхлой почвы. Однажды, пользуясь своим могучим инструментом, попугай напрочь разорвал туфлю у поэтессы и переводчицы Аделины Адалис (1900–1969), только чудом не повредив ей ногу. В конце концов попугая удалось куда-то пристроить, и, кроме рыб, в комнате у Эдуарда Георгиевича не осталось никакой другой живности.

На стене над топчаном в своей новой комнате он повесил казацкую шашку и, показывая ее, неясно намекал на какие-то необыкновенные ее достоинства, каких, судя по ее виду, никак нельзя было в ней предположить. Шашка была обыкновенная, в довольно потрепанных ножнах, ничем внешне не примечательная и, как это ни странно, очень мирная на вид.

Вообще же после переезда в городскую квартиру, расположенную в Камергерском переулке около МХАТа, у Багрицкого стало бывать очень много народа. И, к величайшему его удивлению, внезапно оказалось, что одни идут к нему, чтобы поучиться, другие – чтобы попросту познакомиться. Что, нежданная и незваная, к нему пришла слава, приход которой решительно изменил его жизнь, усложнив ее и лишив столь необходимой ему укромности.

Радостными в этом новом образе жизни оказались для Багрицкого только его встречи с молодежью. Как-то само собой случилось, что вокруг него образовался кружок молодых поэтов, приносивших свои стихи и молитвенно внимавших его указаниям. Его это очень смущало.

«Понимаете, они меня слушают как оракула, – жаловался он Георгию Мунблиту. – А я не оракул, я частное лицо и сам еще учусь писать стихи. И если говорить правду, в последнее время я не очень доволен своими успехами. А они смотрят мне в рот. Хорошие мальчики, а не понимают, что нельзя научить человека писать стихи».

«О чем же вы с ними беседуете?»

«Мало ли о чем?.. Научить писать нельзя, зато можно помочь научиться. Я и помогаю».

И он действительно помогал.

Рядом с лежавшей на его столе ученической тетрадкой, куда он вписывал огрызком карандаша, бесконечно перемарывая, строчку за строчкой свои собственные стихи, появилась стопка исписанных листков с творениями молодых стихотворцев. Иногда, отложив в сторону свою тетрадку, Багрицкий читал и перечитывал эти старательно переписанные стихотворные строчки, сопровождая чтение ритмическим гудением и по временам что-то отмечая на полях своим карандашным огрызком. Это он готовился к очередной встрече с молодыми поэтами.

Одним из них оказался Евгений Долматовский. Увидев Багрицкого на фоне диковинных рыбок, снующих в застекленной воде, Евгений, избегая возвышенных слов, улыбнулся: