Адвокатская смекалка не подвела Беляка. Пишет на обратной стороне листа дела: «Попросите глотнуть воды».
– Что-то в горле пересохло, пожалуй, и от колы не откажусь, – невозмутимо замечает политзаключенный.
Работа с адвокатом пошла веселее. Следователь ничего не заметил.
Д. Быков в феврале 2002 года приехал в Харьков поддержать стареньких родителей и отметить с ними день рождения писателя-сидельца. «Многие убеждены, что именно теперь писатель Лимонов попал в наиболее подходящее для него место, – пишет Быков. – Говорил же он: «Убейте меня! Не может быть старого Лимонова!»
Он не нуждается в защите и не просит ее. Но есть на свете два человека, которых арест Лимонова наказал особенно жестоко – и, смею думать, незаслуженно. Это его восьмидесятилетние родители, живущие в Харькове.
Они живут на окраине, на улице Ньютона, на пятом этаже пятиэтажного дома без лифта. Передвигаются оба только с палочкой, поэтому выйти на улицу давно не могут. С 1998 года они сына не видели: в последний раз мать приезжала к нему в Москву, когда еще могла выдержать такую поездку. Сам он в Харькове появиться уже не мог: на Украине к создателю НБП свои претензии…
Они выглядят хорошо. Это я пишу не только для Лимонова (в надежде, что он прочтет этот номер «Огонька»), так и есть, все правда. Я пришел к ним в гости с двумя украинскими журналистами. Был накрыт стол – скромный, но не бедный. Раиса Федоровна выглядит явно моложе своих лет, ей идут и брюки и косметика. Грех сказать, но теперь, в старости, она выглядит тоньше и изящнее, чем на «молодых» фотографиях. Вениамин Иванович в молодости очень много смеялся, смеется на всех своих фотографиях. Часто улыбается и сейчас. Мы не услышали от них ни одной жалобы. Эдуард Вениаминович, ваши родители держатся. Мы отметили с ними ваш день рождения – 22 февраля. Кстати, поздравляю вас с 59-летием».
Быков передает беседу в доме Савенко.
«– Эдуардом назвал его я, в честь Багрицкого, которого много тогда читал. А что, хорошее имя и сочетается с отчеством: Эдуард Вениаминович… красиво! Мне не очень, конечно, понравился псевдоним: почему Лимонов? Взял бы девичью фамилию матери – Зыбин… Но вообще ничего страшного, пускай. Мне его книжки нравятся, особенно те, где без мата. Вы думаете, таких мало? Ничего подобного, в поздних он почти не матерится. А в жизни вообще давно обходится без этого дела.
Что он за человек? Не знаю как и сказать… Одно знаю – побольше б таких людей. Характер у него не в мать и не в отца, не знаю, где он такой подобрал. Всегда поперек! Все хают сороковые годы – он пишет: «У нас была великая эпоха». Даже я вспоминаю – ну, весело, конечно, было, молодые были… но ведь мы же тогда только переехали в Харьков из Казани, жилья не было, разместили нас на двух верхних этажах больницы на окраине! Я на столе спал, жена с сыном на полу… Какая великая? Военных же не спрашивают, чего они хотят. Сказали – и езжай. А сказать, чтобы люди сильно лучше были… Мне кажется, сейчас молодые даже добрей. Совсем зеленые – а думают. Те не думали.
Нет, я никогда к арестам отношения не имел и заключенных не охранял. Я радист, с детства приемники собирал у себя дома, потом и в армию был призван связистом. Был во внутренних войсках, на охране особо важных объектов промышленности. Потом, после переподготовки, стал политработником. Никаких неприятностей после его отъезда за границу в семьдесят четвертом у меня не было, все знали, что он давно в Москве и у него своя жизнь… Да я и сам против его отъезда ничего не имел. Я знал, что он там, за границей, ни одного плохого слова про Родину не скажет, не напишет. Он и не сказал. У него ссоры были с эмигрантами из-за того, что он не хотел ругать СССР.
– Вы верите в то, что он якобы расстреливал безоружных пленных в Сербии?
– Никогда в эту чушь не поверю. Он дружил с Караджичем, это я знаю, Караджич тоже поэт. Дружил с Милошевичем. Но чтобы он там расстреливал кого-то…
– Он в Сербию поехал из-за Наташи. Он и писал, и сама я догадываюсь: дело было в ней, мучила она его сильно. Он и поехал на войну. Я не такая мать, чтобы ссориться с девушками Эдика: они все у меня находили понимание, почти все нравились мне. Вот нынешней его девушке, Насте, я на девятнадцатилетие послала ночную рубашку. Эдик писал, что она ее прямо не снимает теперь… Настю я никогда не видела, только звонила ей. Эдик писал, что у нее румянец во всю щеку… Мне нравились и Аня, первая жена его, и Лена. Что говорить, Лена фотомодель, красавица, они были красивой парой, за это их и приглашали по посольствам… Он из-за нее уехал, мне кажется. Ей хотелось раскрыться, хотелось мир увидеть – у нее сестра уже в Бейруте жила, – вот она Эдика и уговорила. А потом бросила. Вот этого я ей никогда не прощу. Вы говорите, любила? Любить – это как мы с мужем. Шестьдесят один год в браке. Можно в Книгу рекордов Гиннесса заносить. А если ты ушла, так и не любила. Да знаю я, что она хотела вернуться, знаю. Когда он стал знаменитым писателем, еще бы не захотеть вернуться…
А Наталья – нет, она из всех его девушек одна не нравилась мне. Не во внешности дело, внешне она эффектная. А мне не нравятся среда, в которой она вращалась, и манеры ее. Вот смотрю на нее по телевизору в «Акулах пера», в этой шляпе ее невозможной: ну она же просто хамит им всем! Он из-за нее и поехал воевать, чтобы доказать ей что-то или вырваться от нее… Мне кажется, она в его жизни сыграла роль дурную.
Нет, самая первая его любовь была не Аня. Самая первая – школьная, Валя Бурдюкова. Она теперь в Германии живет. В прошлом году приезжала и даже была в этом районе, но не знала, что мы тут живем, и потому к нам не зашла. Потом уж узнала, ей родные написали, – она очень жалела, что мы не повидались. Он ее очень любил, но там родители воспротивились их дружбе и запретили ей с Эдиком встречаться. Ни в одной его книжке нет ни слова о ней.
Он и тогда уже все вечера проводил в парке Шевченко, стихи там читал, с ребятами шумел… С Аней он познакомился лет в восемнадцать, она была его старше лет на восемь. Когда не в депрессии – ее очень интересно было послушать, умная женщина, и много мужчин у нее было. Она независимо жила. Скоро Эдик к ней переехал – он всегда считал, что с родителями долго жить нельзя. Тем более жили мы тогда на Салтовке, район такой, и была у нас коммунальная квартира. Я знала про эту Аню, знала, где его искать, и пришла к ней знакомиться. Просто посмотреть, с кем теперь мой сын. Вхожу: сидят две женщины, курят. Вид такой… высокомерный. «Да что ж вы пришли, – Аня говорит. – Мне же Эдик сказал, что он не ваш сын, а приемный». Это он, значит, выдумывал про себя… Он вообще фантазер страшный. Вы, когда читаете «Молодого негодяя», все делите на два: там фантазий очень много. Он с детства придумывать любил.
Ну а с Аней мы потом сошлись поближе, и я поняла, что она женщина неплохая. Она повесилась десять лет назад, у нее был очередной приступ депрессии. Соседи видят – радио говорит, телевизор говорит, свет горит, а никто не отвечает. Взломали дверь – она висит… Эдик хорошо о ней написал. Все-таки он любил ее.
А Лена здесь спала, вот на этом самом диване. Мы переехали-то сюда тридцать три года назад, и на обратном пути с курорта они с Леной у нас остановились – познакомиться. Привезли целый чемодан грязного белья, я его стирала. Лена просто очень себя вела, без всякого пренебрежения – ну, видно было все-таки, что этот дом совсем не для нее. Она замужем была за богатым художником, к другой жизни привыкла… Незадолго до отъезда их за границу я была у Эдика в Москве. Он мне показал огромную стопку писем из журналов – отказы. Никто его стихов брать не хотел. А мне нравились эти стихи… хотя не все, конечно. Что тут такого? Я всегда ему честно говорила, что мне нравится, а что нет.
– Эмиграция сильно изменила его?
– Да, конечно. Он совсем другим приехал. Видно было, что много перенес. Холодней стал гораздо. И надежды, мне кажется, у него меньше стало. К славе он стал гораздо равнодушней… А ведь как его встречали здесь! Какие были вечера, и как его сразу печатать начали, и сколько книжек вышло! Вот тогда он мог обо всем попросить – и сделали бы: и квартиру, и московскую прописку, и любую работу… Эмигранты же возвращались так победно! А он ни о чем просить не стал и все деньги вложил в партию. Я его три года назад спросила: «Эдик, ну на что ты надеешься?» Он говорит: «Мама, да все я понимаю. Советского Союза уже не будет. Я надеюсь только, что людям будет легче жить, что не будут они так унижены».
И разговоры эти про стрельбу… У него зрение было минус одиннадцать, из-за этого он и в армию не попал. Потом исправилось до минус восьми, но это же все равно страшная близорукость! Оно у него испортилось в восемь лет, осложнение после кори… Но он все равно очень много читал. И всегда ребятам раздавал книжки из нашей библиотеки: мы ее долго собирали, у нас много хороших книг, – Эдик прочтет и всем раздает. Многие я восстановила, а вот нового Тагора, помню, так купить и не смогла…
Он после школы решил поступать на исторический в Харьковском университете. Вроде как надумал, потом передумал: сочинение отлично написал, а русский не пошел сдавать. Нам сказал, что день экзамена перепутал. Потом пошел в кулинарное училище, потом на завод, в горячий цех, а дальше работал монтажником на стройке. Я не знаю, зачем ему это было нужно. Наверное, хотел ближе к жизни быть настоящей, меньше от нас зависеть… Там платили неплохо. Вообще он любую работу умеет делать, но что он будет писателем – я всегда знала. Потому что при первой возможности в театр его водила, мы все сказки пересмотрели и все серьезные спектакли, и все время мы с ним делали книжечки – стихи, сказки… У меня все эти книжечки до сих пор хранятся. Самые первые книжки его.
Я думаю, что его осудят. Я уж вслух стараюсь ни с кем об этом не говорить, но думаю все время. Я с ума схожу. Если бы его хотели выпустить, его бы выпустили. Он попросил недавно лампу настольную – ему не дали. Мы с отцом постоянно ему пишем, вот и с днем рождения в письме уже поздравили. Все ведь так медленно доходит… Он тоже пишет нам. Всегда писал: из Москвы, из-за границы… Из тюрьмы пишет. И я не могу сказать, что ему нравилась такая жизнь. Он просто решил идти до конца.