суммы в качестве юриста в Лос-Анджелесе или президента банка на Уолл-стрит. Вместо этого он едва сводит концы с концами в Оксфорде, продолжая работу над докторской диссертацией, которую едва может себе позволить, используя каждую свободную минуту, чтобы завершить свой первый роман, публикуя статьи в «Спортс иллюстрейтид» и поддерживая группу избранных старшекурсников, в которой еще десять секунд назад я был одним из его любимцев.
— Пожалуй, ты облегчаешь мне жизнь. Одним никчемным знакомым, с которым не будет больше хлопот, меньше, — говорит он, сидя за столом, заваленным неоконченными рукописями, на крошечном стуле, слишком маленьком для его комплекции — чего-то среднего между Орсоном Уэллсом и Митлоуфом.
Я подаюсь вперед и осторожно глажу его по руке, как некую громадную кошку, от которой неизвестно чего ждать.
— Ну, не надо, — говорю я, — ты же знаешь, что на самом деле любишь меня.
— Джош, здесь нет абсолютно ничего смешного.
Я перестаю гладить его и показываю выражением лица, что он мелочный человек. Это тоже не действует.
Джексон продолжает:
— Тот, кого, мне кажется, я любил — во всяком случае был к нему расположен; не думаю, что когда-либо дело доходило до глубоких чувств, — этот человек собирался стать писателем.
— Я по-прежнему собираюсь им стать.
— Значит, ты отказался от планов стать банкиром?
— Томасу Элиоту это не повредило.
— Томас Элиот был гением, — говорит он. — И, как тебе должно быть известно, он думал о самоубийстве, когда работал у Ллойда.
— Хорошо, но я же должен на что-то жить, пока пишу книги?
— Есть другие способы.
— Да, но они неизбежно связаны с бедностью.
Его лицо выражает явную брезгливость. В связи с чем я чувствую некоторое раздражение по отношению к нему. Хочется сказать: «Послушай, если тебе нравится носить старую пропахшую одежду и питаться бутербродами, то это не значит, что такой образ жизни должен устраивать всех».
Но я молчу, потому что это только подстегнуло бы его произнести очередную свирепую лекцию о неимоверном снобизме англичан и о том, почему он, американец, может быть в дружеских отношениях со студентами самого различного социального происхождения, но как только он по глупости попытается свести их вместе, так все они начинают ненавидеть друг друга, потому что кто-то ходил не в ту школу, или говорит с неправильным акцентом, или одет не так, как нужно; и что это вообще за жалкая и дешевая страна?
Это одна из причин, по которым я не пытаюсь его критиковать. Вторая заключается в том, что он очень чувствителен, и я не хочу его расстраивать. Я должен сказать, что он — едва ли не единственная настоящая личность из моих знакомых. Я помню свое волнение, когда мы впервые пошли выпить кофе на крытом рынке — вдвоем, без посторонних. Прежде с нами всегда был наш общий друг Маркус, и Маркус, ревниво относившийся к своему любимчику аспиранту-романисту из Америки, вероятно, предпочел бы, чтобы иначе и не было. Поэтому нам пришлось действовать исподтишка. Почти как если бы у нас был роман. И когда мы вышли вместе, это было как первое свидание с кем-то, в кого давно влюблен, но не решаешься предложить встретиться, когда молчишь из страха, что выяснится твоя несовместимость с человеком, с которым ужасно хочется наладить отношения, и когда потихоньку обнаруживаешь, к своей радости, что вы с этим человеком одинаково судите практически обо всем на свете — об искусстве и литературе, о фильмах и о еде, о работе и об общих знакомых, о смысле жизни и о людях — об очень многих людях, которые несут Зло и потому Мастдай, и ты понимаешь, что этот человек с тобой навсегда, это родство душ, определенное на небесах, это настоящее.
Плюс к тому он печатающийся автор. Или, по крайней мере, он вот-вот станет печататься, у него есть связи и контракт, что практически одно и то же. А много ли у вас таких знакомых или друзей? И часто ли вам удается получить у них совет о том, как самому написать роман?
— Это не обязательно, — говорю я. — Существуют и другие поприща, помимо литературного.
— Ни в одном из них ты не преуспеешь так, как в этом, — говорит он. — Ты создан для него.
— Почему ты так считаешь?
— Я сужу по твоим сочинениям, по твоей манере говорить, — отвечает он. — По всему твоему внешнему облику. Неужели ты не видишь, что совершенно не годишься ни на что другое, кроме как быть писателем или, может быть, мальчиком у какой-нибудь пожилой дамы в Кенсингтоне, которая ходит в гавайском платье муму и держит комнатных собачек? Я думал, что ты станешь блестящим писателем.
— Скажи мне, пожалуйста, кто из твоих друзей, как тебе кажется, не станет блестящим писателем?
— Большинство из них.
— Я польщен.
— С какой стати мне льстить тебе? Твое самомнение и так непомерных размеров. Я просто хочу, чтобы ты понял, от чего отказываешься.
— Я ни от чего не отказываюсь. Я тебе обещаю, что напишу книгу.
— К тому времени, когда ты это сделаешь, она не будет никому нужна. Ты весь выдохнешься. Думаешь, я не видел таких случаев раньше? «О, я просто поработаю несколько лет в банке, чтобы накопить немного денег и иметь возможность писать». К тому времени, когда ты заработаешь свои деньги, ты забудешь, зачем они были тебе нужны. А всякое воображение, сумасбродство, неистовые и неприемлемые желания, которые могли быть вызваны к жизни молодостью, самомнением, жаждой творчества, — все это потухнет, и притупится, и будет казаться глупым и непрактичным, и я за тебя ни гроша не дам ни как за писателя, ни как за друга. Потому что быть писателем — это действительно глупо и непрактично! Это глупейшее занятие, удел той породы людей, которые не представляют себе, что могут заниматься чем-то другим. Если им сказать, что они больше не смогут писать или быть писателем, это приведет их если не к самоубийству, то уж наверняка к алкоголизму. И ясно, к сожалению, что ты можешь представить для себя другое занятие, так что я в корне ошибался в тебе, и это моя вина.
Я слушаю его и пытаюсь найти на его лице указание на то, что все это тонкая шутка. Ведь дружба — не может же она внезапно прекратиться из-за такого пустяка? И я спрашиваю его — ведь наверняка у него есть хотя бы несколько друзей среди биржевиков, банкиров и юристов, которым удалось не попасться в эту западню?
— Мне они больше не нужны, как не нужны больше никому на свете, — тихо говорит он. — Если ты станешь работать в Сити, то через пять лет я просто не узнаю тебя. И никто из нас, — здесь его голос дрогнул, как мне показалось, — никто из нас не сочтет это постыдным.
— Джексон, пожалуйста, давай поговорим о чем-нибудь другом!
— И о каких занимательных пустяках ты предпочел бы поговорить вместо этого?
— От твоей книге. Ты собирался показать мне, как ты переделал последнюю главу.
— Собирался, — многозначительно говорит Джексон, складывая вещи и демонстрируя намерение уйти. — Действительно собирался.
— Конечно, умение разбираться в финансах было бы полезно, — говорит чистенький молодой старший администратор инвестиционного банка Барклайз де Зоэт Уэдд, стоя в отеле Рэндольф перед белым проекционным экраном в шикарном и крайне дорогом костюме для выступлений. — Но что нам нужно на самом деле, так это активные игроки в нашу команду, стремящиеся проявить себя в решении новых задач, возникающих в меняющихся условиях ведения бизнеса…
Я уже собираюсь закурить сигарету, чтобы не дать себе заснуть, но замечаю, что никто вокруг не курит. Даже те, про кого я точно знаю, что они курят гораздо больше меня. Очень осторожно я опускаю пачку легкого «Кэмела» обратно в карман пиджака. Это всего лишь предварительная встреча, но кто знает — может быть, это входит в проверку кандидатов.
— Мы в BZW очень гордимся своей программой обучения выпускников университетов. После ее прохождения у вас будет полное знание основ по всем аспектам выбранной вами специальности. Поэтому не волнуйтесь, если в данное время вы не слишком разбираетесь в банковских инвестициях. Никто из нас тоже вначале не разбирался в этом, — говорит администратор, обмениваясь понимающими взглядами со стоящими по обе стороны от него коллегами.
— Чтобы успокоить вас, я скажу, что в первый день занятий всегда находится хоть один человек, который даже не знает, что такое факсимильный аппарат.
Он смеется, и вместе с ним смеется большинство собравшихся старшекурсников. Я тоже смеюсь. То есть мне совершенно очевидно, да и название подсказывает: некое компьютеризованное устройство, из которого сыплются данные — коммерческие показатели, цены на свинину и тому подобное.
Дней через пять презентация заканчивается, и можно ударить по бесплатной выпивке. У некоторых из моих противников — я должен учиться воспринимать их теперь так — другие идеи в голове. Они кучкуются вокруг представителей BZW, демонстративно употребляя апельсиновый сок, подлизываются к ним раболепными вопросами и демонстрируют серьезный интерес. Жуть. И это происходит не только здесь, но и повсюду в университете. Будто злая колдунья махнула волшебной палочкой и целый курс беспечных любителей удовольствий превратился в старательных старых служак.
Я стою рядом с пальмой в горшке вместе со своим соседом по квартире «змеем» Дунканом — одним из немногих, кто осмелился выпить стакан вина.
— Умираю — хочу сигарету, — говорю я ему.
— Так за чем дело стало?
— А как ты считаешь?
— Я считаю, что в действительности они ищут таких людей, которые могут быть самими собой.
И пока спрятанный в пальме микрофон записывает все наши слова, спрятанная в стене отеля миниатюрная видеокамера BZW меняет увеличение, чтобы записать, как мы прикуриваем.
Работа в банке, как я понимаю, бывает двух основных сортов. Совершенно ублюдочная. И в какой-то мере менее противная.
Совершенно ублюдочная работа в свою очередь делится на две категории. Работа в японских банках, в которых европейцев считают недочеловеками, пригодными для рабского труда, типа сооружения военнопленными моста через реку Квай. И работа в американских банках, где нужно оставаться на рабочем месте до полуночи, а свободное время бывает только утром в воскресенье, когда нужно играть в парке в софтбол с наглыми выпускниками гарвардской бизнес-школы, одетыми в голубые рубашки на пуговицах и брюки из хлопчатобумажного твида. Взамен вашей жизни, юности, энергии и личности американские и японские банки платят немыслимо большие деньги.