Некоторые из коллег-журналистов, пишущих об искусстве, надувают губы, другие понимающе улыбаются, что может подразумевать: «На самом деле здесь скрыт великолепный материал, в чем ты убедишься завтра, когда прочтешь мою газету», но скорее просто говорит: «Это пресс-конференция Совета по искусству. Чего еще можно ждать от нее?»
Я замечаю, что Джо из «Гардиан» смотрит на меня сосредоточенным взглядом.
— Или левого соска, — добавляю я, чтобы не быть обвиненным в сексизме.
Затем я слышу, как сзади меня кто-то шуршит бумагами, откашливается. Оглянувшись, я обнаруживаю, в чем проблема. Это генеральный секретарь. Очевидно, он все время был в комнате.
— Но послушайте, — говорю я протестующе, — вы и сами не можете не согласиться со мной хоть самую…
Но он уже ушел.
Я поворачиваюсь к Молли, рядом с которой всегда стараюсь сесть на таких мероприятиях. Она дольше пишет об искусстве, чем я, поэтому будет справедливо, если она поможет мне выпутаться.
— О, господи! Ты думаешь, я его огорчил?
— Странно, но людям обычно не нравится, когда говорят, что их работа — пустая трата времени.
— Не понимаю. Если бы ты сказала это мне, я бы только ответил: «Ты совершенно права, дорогая».
Конечно, все это слышат.
— Он когда-нибудь замолчит? — говорит человек из «Таймс» человеку с Би-би-си.
Человек с Би-би-си произносит что-то, чего мне не разобрать. Типа «ему придется, если он не хочет себе неприятностей».
Собрав свои записи, они направляются к выходу.
— О чем это вы там? — говорю я им вслед.
Они не оборачиваются.
— Посмотрим, что у вас получится, — говорю я.
Рядом со мной, как высохший лист, корчится Молли.
— Ну, давай, — говорю я, — скажи, что он вдвое старше меня и я мог бы с ним полегче.
Хорошо бы куда-нибудь пойти выпить кофе и поворчать, но у нас у обоих есть дела, поэтому удается поговорить, только пока мы вместе едем в такси. Молли жалуется, что только так ей и удается повидаться со мной в последнее время. А я говорю, что едва ли виноват в том, что она и моя подруга не ладят.
Молли говорит:
— Что значит не ладим? Мне очень нравится Симона.
Это примерно, как если бы я попытался с непроницаемым лицом сказать: «Почему ты считаешь, что мне не нравится, когда меня поджаривают, обдирают и засовывают в бочку с рассолом?»
— Симона что-нибудь говорила обо мне? — пытается выяснить Молли.
— Нет, — лгу я.
— Тогда кто сказал, что мы не ладим?
— Прекрати, Молли. Ты уже большая девочка. У тебя очень хорошо получается думать одно, а говорить другое.
Молли смотрит на меня с видом оскорбленной невинности. Я говорю:
— Ты считаешь, что Симона — я не знаю — может быть, слишком нахальна и недостаточно интеллектуальна для меня. А Симона — я не знаю точно, что она думает, потому что она ничего не сказала…
— Конечно, ничего не сказала.
— Но, как ты можешь догадываться, она иногда проявляет собственнические чувства, и можно предположить, что с учетом столь давних наших с тобой отношений, повышенной чувствительности Симоны и отсутствия у нее чувства уверенности…
— Бедняжка Симона.
— Я чувствовал, что бессмысленно говорить с тобой честно.
— Я имела в виду: бедняжка Симона, если она так запуталась, что не может отличить старых подруг от старых страстей.
Я отворачиваюсь и сердито смотрю в окно. В отражении стекла я вижу, как Молли вытягивает шею, чтобы разглядеть выражение моего лица и определить, насколько я раздражен.
— Пресс-конференции стали гораздо оживленнее с тех пор, как на них появился ты, — говорит она.
— По-моему, это было для них совершенно необходимо. Чувствую себя как мальчик, объявивший, что король голый.
— Дорогой мой, ты же действительно любишь искусство.
— Да, но искусство и то, о чем пишут корреспонденты, занимающиеся искусством, — разные вещи. Сплошные финансовые кризисы, скандалы, директора королевских театров, требующие больше денег. Какой мне в этом интерес? Я говорю: потратьте их лучше на ракеты. По крайней мере результат будет.
Молли смеется.
— Нет, в самом деле, что за странные люди? Им дают кучу денег, принадлежащих обществу. Наших денег. А они только и делают, что хнычут из-за того, что этого недостаточно, чтобы сделать все, чего им хочется. А хочется им обычно всякой ерунды, на которую им вообще не стоит давать денег, типа образовательных программ и расширения доступа. Почему они вечно шумят по поводу образовательных программ и расширения доступа?
— Потому что, если они не будут этого делать, их могут обвинить в элитизме, — говорит Молли так, чтобы завести меня еще сильнее.
— Ну и что? Разве не в этом весь смысл любого вида искусства? Достичь наибольшего возможного совершенства?
— Лапушка, ты это понимаешь, и я это понимаю. Но когда ты тратишь общественные деньги, нужно показать, что ты это делаешь в интересах максимально широкой части населения, — говорит Молли.
— Совершенно верно. В этом и проблема общественного финансирования искусства. Возьмем Королевскую оперу. Как они бьют себя в грудь, доказывая свое старание привлечь публику; не принадлежащую к классу банкиров среднего возраста и белой расы! Как будто миллионы нищих, лишенных избирательных прав чернокожих, жаждущих взглянуть на «Травиату», — лишь бы там были субтитры на суахили, места по пять пенсов и козлятина под керри в буфете. И все это полная чушь. Потому что суть оперы в том и есть, что это времяпрепровождение для среднего возраста банкиров белой расы. Так почему бы не урезать им финансирование, и пусть они обходятся как могут?
— Милый, я надеюсь, ты не возражаешь, чтобы Королевская опера была открыта для всех? — говорит Молли. Я думаю, этими левацкими речами она просто хочет позлить меня.
— Она и так открыта для всех. Единственное препятствие для входа — отсутствие интереса к опере и отсутствие денег. И это нормально. Должен сказать, что футбол — тоже чертовски дорогое удовольствие, но он не получает субсидий. Так почему мы должны платить за то, чтобы всякие пижоны могли посмотреть, как какие-то жирные задницы заливаются соловьем?
— Ты всегда больше принадлежал миру рок-н-ролла.
— Может быть, в настоящее время это так. Но в один прекрасный день во мне заиграют инстинкты, свойственные среднему возрасту, и тогда мои интересы изменятся. И когда это случится, мне очень не хотелось бы обнаружить, что опера лишилась своих основных качеств и осовременилась, чтобы привлечь молодую публику, которой на самом деле там не место. Я хочу, чтобы опера была труднодоступной и элитарной, как это ей и подобает.
Я смотрю в окно. На набережной мокро и транспортные пробки. Почти доехали до нужного Молли места.
— Черт, хоть бы рассказала, какая у тебя точка зрения, — говорю я.
— Я еще не вполне решила, — говорит она.
— Ради бога, Молли, не надо относиться ко мне как к конкуренту. Всем нашим читателям наплевать на вашу газетенку.
— Равно как и нашим.
— Отлично. Ну так?
— Наверно, о сокращении финансирования, — говорит она.
— Да, но кого? Норич Оперы? Балет Норт? Корнуоллского музея жести? Это же не учреждения национального масштаба, — говорю я.
— Существует еще Шекспировский театр. Надо полагать, они не слишком довольны, что их грант остался на том же уровне, а Национальная получила прибавку в восемь процентов, — говорит она.
— Какой кошмар — один театр получает немного больше денег, чем другой театр.
— Можно развить это. Прощупай Адриана. Спроси, не есть ли это результат его слабого сезона, — говорит она.
— Господи, как я это ненавижу! Почему материал не может говорить сам за себя? Почему нужно еще уговаривать и упрашивать, чтобы вдохнуть в него жизнь?
— А иначе зачем мы были бы нужны? — говорит Молли.
Редакция почти пуста, когда я туда приезжаю. Все отправились выпить непременную пару кружек — еще одна причина, по которой я не стану тут своим: ненавижу пить в обед, потому что потом противно и хочется спать. Успеваю поймать заместителя редактора новостей, который тоже собирается уйти. Он похож на боксера-профессионала и сильно потеет. Однако вполне дружелюбен — по стандартам отдела новостей.
— Где ты был, сука, — говорит он.
— Добывал материал для тебя, суки, — говорю я.
— И лучше, если он окажется стоящим, чтобы я тебе, суке, простил «суку», — говорит он, выставив как клыки указательные пальцы над клавиатурой в готовности пополнить список новостей дня.
— Угроза закрытия Большого оперного театра — пойдет?
— Это уже было на прошлой неделе.
— Другой театр. На этот раз Норич Опера.
— Никогда не слышал про такую.
— Это очень крупный театр в…
— Восточной Англии?
— Да, — говорю я, слегка настороже, — и находящийся в турне.
— И ты говоришь, что их закрыли?
— Могут закрыть, если они не найдут где-нибудь средств.
— Оперный театр, о котором никто не слышал, может закрыться. Великолепно. У тебя есть что-нибудь про кого-нибудь, о ком мы слышали?
— Гм. Королевский шекспировский театр?
— Я тебя слушаю.
— Могут потребоваться некоторые уточнения, но похоже, что они сильно раздосадованы последней раздачей субсидий. Тут какой-то скандал назревает.
— Буря в КШТ из-за урезанного финансирования?
— Не то чтобы он был урезан, но…
— Буря в стакане воды в КШТ?
— Слушай, я что-нибудь сделаю из этого. Просто предоставь это мне. А если потребуются какие-то поправки, я потом передам их по телефону.
— Что? Опять хочешь свалить?
— Я вынужден. Я пишу для тебя о Гластонбери.
— Чудесно, — говорю я, разглядывая полоску травы между палаткой и пологом, на которую Маркус снайперски вылил содержимое своего раздувшегося от пива мочевого пузыря.
— Да, надо полагать, что ты пошел бы по нужде за полмили до писсуара? — говорит он, в то время как отдельные капли дождя, падающего на брезент, перерастают в мощный шквал.