ремся! Пледи понимал, что ему лучше не высказывать это мнение вслух, но вынужденное молчание еще больше ожесточало его.
Подобное напряжение не могло долго продолжаться. Катастрофа разразилась. Эдвард принес однажды на урок ноктюрн Шопена, один из самых мечтательных. Уж, разумеется, он не стал заботиться о том, чтобы вздергивать пальцы. Он играл тихо, чувствуя, что только так, вполголоса, можно передать нежность и хрупкость этой музыки. Но Пледи был другого мнения. Опустив углы губ, он процедил:
— Что это вы сегодня, плохо позавтракали?
«Грубиян!» — мысленно ответил ему Эдвард и продолжал играть. Тогда Пледи принялся громко отстукивать мелодию ноктюрна, без оттенков, как обычно это делал. Нежнейшая мелодия раздвоилась, и ее уродливый, искаженный двойник зашагал рядом. Решив не поддаваться, сжав зубы, Эдвард пытался еще некоторое время играть по-своему. Но это был неравный поединок. И, когда Пледи, явно издеваясь, присоединил к своему отстукиванию громкий, раздельный счет, Эдвард не выдержал и встал. Пледи захлопнул ноты.
— Совершенно непонятно, — сказал он, — зачем некоторые люди занимаются музыкой. Можете убираться!
Эдвард выбежал из класса и ворвался к директору. Он не сознавал, что говорил там, помнил только, что в глазах у него все мелькало и кто-то давал ему пить воду и гладил по голове.
Ему разрешили остаться у одного Мошелеса, а потом назначили ко второму педагогу, Венцелю, который показался ему добрейшим, тактичнейшим человеком. После перенесенных мучений Эдвард мало-помалу начал приходить в себя. Но долго еще в последующие годы при одном воспоминании о Пледи кровь бросалась ему в лицо, и он удивлялся тому, как живуча отроческая ненависть. Пожалуй, живучее, чем любовь: Гильду Сорен он забыл гораздо скорее.
Должно быть, два педагога по одному предмету назначались с таким расчетом, чтобы один из них дополнял недостающее в другом. Но они не дополняли, а, скорее, начисто отрицали друг друга. Если преподаватель композиции Юлиус Рихтер был педантичен и придирчив, то его коллега профессор Рейнеке, напротив, давал ученикам слишком много свободы. Он гордился тем, что не стеснял индивидуальности молодых музыкантов и не внушал им никаких правил, должно быть рассчитывая, что строгий Рихтер все внушит сам. Эдвард был на первых порах очарован такой терпимостью и приносил Рейнеке сочинения вне тональности и вне ритма. Первых уроков он очень боялся. Но Рейнеке просмотрел эти фантастические работы и сказал:
— Что ж, недурно!
Эдвард смутился. Он спросил, не слишком ли это смело.
— Нет, ничего! — ответил Рейнеке. — Это похоже на «музыку будущего», но я не намерен стеснять вас!
Присутствующий при этом теоретик Папперитц воскликнул:
— Надеюсь, это будущее довольно далеко от нас!
Вот и все, что услышал Григ.
— Ну что же! — заключил Рейнеке. — Теперь, я думаю, можно приступить к сочинению квартета.
Эдвард с удивлением посмотрел на него. Но педагог не шутил.
— Квартет — это превосходная форма, — сказал он. — Это приучит вас к владению ансамблем.
Да, но как пишутся квартеты? Эдвард не имел об этом никакого понятия. Из двух профессоров композиции ни один не захотел ему помочь. Дело в том, что профессора Лейпцигской консерватории не согласовывали свои задания. Напротив, они, если можно так выразиться, пребывали в состоянии вечного взаимного непризнания. Оно не принимало форму столкновений — коллеги были на редкость вежливы друг с другом, и, чем враждебнее, тем вежливее, — но они «умывали руки», если метод кого-либо из педагогов ставил ученика в тупик. Так «ребусник» Рихтер устранился, когда Григ пришел к нему со своей заботой.
— Что касается меня, — сказал он, — то я не стал бы поручать сочинения подобного рода ученику, да еще на первом году обучения!
— Что же мне делать? — спросил Эдвард.
Рихтер пожал плечами:
— Здесь всякое действие обречено на неудачу!
Но Эдвард не мог уклониться от задания. Его с детства приучали доводить все до конца. И упорство было в его характере.
Он достал партитуры квартетов Гайдна, Моцарта и Бетховена и принялся старательно изучать их. Когда же он наконец написал нечто годное для одновременной игры на четырех инструментах, Рейнеке посмотрел и сказал:
— Вот и хорошо! — И отложил квартет в сторону.
— Какие же у меня ошибки? — осмелился спросить Эдвард. — Что нужно исправить?
— Ошибок довольно много, — ответил Рейнеке улыбнувшись, — но это больше по части моего доброго коллеги Рихтера! Он, так сказать, ловец ошибок. Мое же дело — определить направление вашего таланта. Квартетной формой вы овладеете, если будете упражняться. Теперь надо попробовать написать что-нибудь для оркестра.
— Для оркестра?
— Симфонию, пожалуй, рановато. Но что вы скажете об увертюре?
— Этого я не сумею, — твердо сказал Эдвард.
— Очень может быть. Но разве мы всегда делаем то, что умеем? Мы учимся. А это значит, что на определенной ступени мы чего-то не умеем!
В этом была логика. «Но все же, — думал Эдвард, — ученье надо усваивать постепенно». Он робко высказал это мнение профессору.
— Отлично! — ответил Рейнеке. — После фортепианной пьесы я задал вам квартет, а после квартета — увертюру. Разве в этом нет постепенности?
Он улыбнулся немного иронически, как будто сам сознавал несовершенство своего метода. Но он не собирался его менять.
Получив обратно «проверенную» рукопись квартета, Эдвард решил ее сжечь. На его маленьком письменном столе и так накопилось слишком много бумаги. Неожиданное обстоятельство помешало сожжению.
В одно ясное весеннее утро (уже близились каникулы и отъезд домой) к Эдварду зашел его сокурсник, пианист Герман Каринский, сын мюнхенского издателя нот, и с таинственным видом показал ему изданную партитуру фортепианного концерта Шумана. Вся консерваторская молодежь бредила этим концертом.
— Радуйся, — сказал Каринский, — я могу дать тебе эти ноты!
— Как это — дать? — спросил Эдвард. — Одолжить?
— Нет, совсем дать. Понимаешь? Новенькое издание. Ты будешь иметь его первый, раньше всех. Но, разумеется, не даром!
— Ты хочешь продать их?
— Нет, обменять.
— Вряд ли у меня что-нибудь найдется… — Эдвард оглядел свою комнату. — Перестань говорить загадками!
— Хорошо. Давай сюда твой квартет и получишь концерт Шумана.
— Какой же смысл тебе меняться?
— Уж я знаю какой! Мой отец даст мне экземпляр любых нот, а рукопись начинающего композитора — это не так легко достать. Кто знает, а вдруг ты гений!
— Странная фантазия! — воскликнул Эдвард. — Возьми!
И, не помня себя от радости, он спрятал подарок Каринского в ящик.
— Э, нет! Ты должен написать мне что-нибудь! И подписаться. Без автографа кто же поверит мне, что я не украл у тебя эти ноты? Через некоторое время я стану их всем показывать. Напиши что-нибудь потеплее.
— Смешной ты! А если из меня ничего не выйдет?
— Тогда я спрячу их подальше, — сказал Каринский серьезно, — но что-то мне думается, я не прогадаю!
Эдвард был тронут. Он достал квартет, взял в руки перо и задумался.
Что написать? С Каринским он был далек, его внимание совсем неожиданно. «На добрую память» — это слишком обычно, даже пошло. А другие слова не приходили в голову.
— Что же тебе написать? — спросил он.
— А это уж твое дело.
— Ты просишь — потеплее.
— Желательно.
Эдвард опять задумался.
— Эх, ты! Ну, бог с тобой, не надо теплоты. Напиши просто: «Герману Каринскому от автора».
Эдвард написал, но еще прибавил:
«Лучше спрячь подальше».
Таким образом он избавился от квартета, получив в обмен партитуру, о которой мечтал.
Через много лет он все разыскивал Каринского, чтобы взять у него свой квартет. Но Каринский уехал в Америку, а его родственники ничего не знали о рукописи: должно быть, он послушался Эдварда — «спрятал ее подальше». Но Григ боялся, что когда-нибудь этот квартет найдется и все узнают, какую плохую музыку он написал в пятнадцать лет.
Так первый год в Лейпциге не принес почти ничего радостного. Экзамены кончились. Увертюра для оркестра — вернее, половина увертюры, потому что Григ не успел окончить ее, — была признана удовлетворительной. Профессор Юлиус Рихтер, вынужденный познакомиться с ней как член комиссии, сказал: «Они (то есть все педагоги, кроме него) загонят бедного ребенка в могилу!» Но это было сказано про себя и не могло стать официальным мнением. На экзаменационном листе он написал: «Большие способности». Однако в сочинениях Грига профессор Рихтер оставил немало следов своих двух карандашей: красным отмечались погрешности в гармонии, синим — все прочие ошибки. Но ведь Рихтер был «ловец ошибок», он находил их и у Бетховена!
Однако его предсказание относительно бедного ребенка, загнанного педагогами, почти оправдалось: на пути в Берген, проезжая через море, Эдвард простудился и заболел, а так как он был сильно переутомлен, то болезнь приняла дурной оборот: начался процесс в легких, и очень серьезный. Врачи не советовали возить больного в Италию: горный воздух и заботливый уход должны были восстановить его силы.
Так и произошло: мать его выходила. Она была одна: Джон на месяц уехал в Копенгаген. Старшая дочь, Марен, жила в Кристиании, Ингеборг и Эльзи гостили в Стокгольме у друзей. Гезина не считала нужным вызывать их. На просторной даче, расположенной на берегу фиорда, она ухаживала за сыном, и верная служанка Лилла помогала ей.
Глава третья
Период выздоровления остался в памяти Эдварда как сплошной светлый, однообразный, но удивительно приятный день. Он словно впервые видел небо, зелень и морскую даль — и удивлялся им. Глубокий смысл открывался ему в каждой подробности: в водяных брызгах и в дрожании листьев на дереве, и в игре солнечных бликов на стене. Он подолгу мог следить за полетом птицы, за порханием бабочки. Мысли были спокойны и приятны, хотя часто не имели конца: он уставал от созерцания и дум и отдавался полудремоте. Или засыпал крепким сном, без сновидений.