ина. И среди этой тишины на эстраде появилась Нина Хагеруп.
Сосед Оле Булля вдавил монокль в свой глаз.
— Кто это юное создание? — спросил он свистящим шепотом.
Оле Булль рассердился.
— Гусятница с заунывным напевом, — иронически повторил он недавние слова критика.
— Вы, должно быть, смеетесь надо мной?
— Смеюсь, — сказал Оле Булль и отвернулся.
Нина ни за что не пожелала надеть концертное платье. Она считала себя любительницей, а вовсе не артисткой. На ней была длинная черная юбка и белая блузка, перехваченная широким поясом с пряжкой. Так одевались девушки-курсистки, каких много было в зале, и Нине хотелось подчеркнуть, что и она не отличается от них.
Она была бледна, но не от страха. Пока исполнялась соната, она сама пережила все стадии восхождения на гору, которые угадал Оле Булль, и еще не пришла в себя от волнения. Поэтому она решила спеть не «Песню Сюнневе» Кьерульфа, которую приготовила, а романс Грига «Люблю тебя». Она тихо сказала об этом Григу. Он улыбнулся и начал аккомпанемент без нот. Но после этого радостного признания она не могла вернуться к печальной «Сюнневе». И она спела другой романс Грига, «Сердце поэта», взволнованный и трепетный, — память о первом свидании, когда им повстречался великий сказочник.
Но, как ни велик был успех этих романсов, как ни дороги были Григу счастливые воспоминания, он не мог позволить ей забыть больного композитора, отторгнутого от этого праздника норвежской музыки и от своей славы. Лицо Эдварда омрачилось, а глаза смотрели на Нину с упреком. Он достал песни Кьерульфа и поставил ноты перед собой. Это была та черта характера, которую Нина уважала в нем: твердая, несокрушимая воля, выражаемая обычно с грустью за того, с кем он не согласен. Ей пришлось сделать над собой усилие и спеть «Песню Сюнневе», прекрасную, но полную грусти. И ей стало почти страшно, как будто старый Кьерульф протянул ей холодную руку и повел с высоты вниз, в сумрачную долину, где царят разлука, горесть и уныние. Там была Сюнневе и другие девушки. И там могла быть и Карина Энриксен, которая тайно любила Нордрака.
У Нины задрожал голос, ей трудно было освоиться в этом скорбном мире. Но она напрасно называла себя любительницей — она была артисткой, и Григ не боялся за нее. Она прониклась чужими чувствами, долг по отношению к Кьерульфу перестал ее тяготить. И она уже с любовью пела его тихие, нежные песни.
Потом она снова вернулась к Григу. И, когда уже нельзя было не выходить на вызовы, она повторила песню «Люблю тебя». Возможно, что этим она окончательно выдала себя. Ну и что же?.. Грига долго не отпускали, он играл один. А после концерта ему стали бросать цветы, много цветов. Женщина средних лет поднялась вместе с другими по ступенькам, ведущим на эстраду, и протянула Нине фиалки. Нина поцеловала эту чужую мать и с торжеством посмотрела на свою собственную; фру Хагеруп совсем растерялась. А ее муж пробирался по рядам к Гезине Григ, которая стояла во всем величии гордой матери, окруженная друзьями. Ее поздравляли, но она только взволнованно улыбалась, как и вся семья. Поздравления принимал Оле Булль — и не только за Эдварда. Он радовался обновлению своего угасающего духа и вновь обретенной вере в жизнь.
Интермеццо
…Маргарита холст белоснежный пряла…
………………………………………………………………
Кукушка вдали куковала…
Накануне своей свадьбы Нина Хагеруп сидела в саду перед сельским домиком и смотрела на догорающую зарю. Сумерки наступали медленно. Фру Хагеруп собиралась уезжать через несколько дней в Данию и была занята по горло. Все-таки она улучила минуту, чтобы поговорить с дочерью. Хотя — о чем уж тут говорить?
Она вышла в сад.
— Значит, завтра, — начала она. — И ты остаешься в Норвегии. Неопытная, не знающая жизни. Добилась-таки своего! Я и не думала, что твой отец может быть так неустойчив! Не мог проявить родительскую волю!
Нина молчала. Она и слыхала и не слыхала, что говорит мать.
— Становится холодно. Возьми хоть платок. Неужели ты так и останешься своенравной?
Теперь фру казалось, что ее дочь всегда была своенравной.
— Сейчас, мама.
Фру Хагеруп протяжно вздохнула:
— Ах, боже мой, боже мой! Ничего не готово! А завтра будет много гостей!
— И зачем ты пригласила их?
— Ну как же не позвать родственников! Ах, милая, ты престранно ведешь себя. Ну почему ты все время улыбаешься, скажи мне?
— Не знаю… Мне хорошо.
— Наедине с собой или при мне ты еще можешь улыбаться, бедное дитя! Но ты и при других такая же. А невеста должна быть грустной.
— Почему? Разве я выхожу замуж против воли?
— Все равно. Это большая перемена в жизни женщины! И всегда — к худшему. За редким исключением — всегда! В твоем возрасте я это знала! Я выходила по любви. Но в день свадьбы так плакала, что у меня распухли глаза! И что же? Все мои предчувствия оправдались!
— У тебя были плохие предчувствия, а у меня хорошие.
— У меня и теперь плохие — насчет тебя! Боже мой, боже мой! Такая неверная профессия!
— Очень верная, мама!
— Ах, что ты говоришь! Как будто я не знаю! Там, где все зависит от вдохновения, не может быть ничего верного! Сегодня есть, а завтра нет! Ты воспитана если не в роскоши, то в достатке. А теперь… скромная жизнь в шалаше! Я предвижу, что тебе еще придется доить какую-нибудь козу!
Нина даже не засмеялась: она была занята своими мыслями.
— Но не будем говорить об этом, — вздохнула фру Хагеруп. — Шла бы ты в комнаты. Уже поздно. Ночь на дворе.
Нина посмотрела на узенькую полоску зари, которая уже побледнела в небе, и сказала:
— Прошу тебя, мама, позволь мне остаться здесь. Я закутаюсь в платок, и мне не будет холодно. Только совсем немного я хочу побыть одна.
Фру удалилась тяжелыми шагами, а Нина прислонилась к спинке скамьи и задумалась. Уже звезды кое-где показались в небе, но оно было хмуро. Сильный хвойный запах разлился в воздухе. Все время, пока фру Хагеруп стояла здесь, где-то вдали слышалось пение кукушки. Начиналось и обрывалось. Теперь кукушка замолкла.
Нина вынула шпильки из волос. Косы упали. От тишины, от наступающей темноты, от сосредоточенности притаившегося леса становилось почти страшно. Странную загадку таили в себе черные ели, хмурые тучи на небе и темнеющая даль. Но уходить не хотелось. Казалось — чем дольше пробудешь здесь, наедине с природой, тем больше узнаешь о будущем и тем уверенней встретишь завтрашний день. Природа учит нас мудрости.
Что же предсказала кукушка? Сколько лет мы проживем? Нет, ничто не предвещает печали, и все предчувствия только хорошие.
Глава четвертая
Быть дирижером столичной филармонии, конечно, большая честь. Так кажется со стороны. Но Эдвард Григ скоро убедился, какой это тяжелый и неблагодарный труд в тех условиях, в которых он очутился. «Вот уже два года, как я работаю самостоятельно с оркестром, — писал он брату, — но разве я работаю? Я вытаскиваю, вернее — пытаюсь вытащить из болота, огромный воз, и, чем больше я стараюсь, тем глубже он увязает».
Ему не раз приходилось задумываться над странным противоречием: после первого норвежского концерта в Кристиании, где музыка Грига имела такой успех, было бы естественно, чтобы издатель пожелал выпустить его сочинения, а публика — покупать их. Издатель мог бы, во всяком случае, напечатать то, что более всего понравилось публике: сонату для скрипки и фортепиано. Но именно сонату он категорически отверг под тем предлогом, что ее никто не купит.
— Но позвольте! Ведь ее уже знают! С ней познакомились!
— Тем более! Зачем же покупать? Какую-нибудь мелочь, так и быть, возьму! Вы там играли вальсик, — издатель напел мотив, — это можно. Ну, еще что-нибудь. Но не больше.
Так вышла первая тетрадь фортепианных миниатюр с «Ариэттой», «Альбомным листком» и норвежским вальсом. Но через три месяца издатель сказал Григу:
— Вот видите, дружище, я был прав. Ваши ноты всё еще лежат в магазине. Продавец доложил мне — куплены лишь два экземпляра. Но вам незачем огорчаться! У вас есть служба, вы дирижер оркестра. В ваши годы это, знаете ли, большая удача!
Больше, разумеется, Григ не предлагал ему свои сочинения.
Он мог бы послать сонату знаменитому Ференцу Листу — но почти без надежды получить ответ. Он не был знаком с Листом, но знал, что «короля пианистов» осаждают со всех сторон авторы, и все пишут ему письма, и все ждут помощи. Кто-то при Эдварде передал слова Листа, что если бы он захотел ответить всем своим корреспондентам, уже пославшим письма, то ему пришлось бы превратиться в во́рона и прожить воронов век — триста лет.
Симфонический оркестр организовался в Кристиании недавно и был составлен из музыкантов, игравших в ресторанах и кафе. Это были хорошие музыканты, но с ними трудно было наладить работу — из-за директора филармонии.
Есть люди, которые не любят музыку и отворачиваются от нее. Никто не вправе обвинять их за это: они никому не мешают. Но есть и другие, также равнодушные к музыке, но по каким-то непонятным причинам стоящие во главе музыкальных организаций. Эти люди очень опасны, потому что имеют власть, от них зависит музыкальная жизнь целого города. Именно таким и был директор филармонии в Кристиании. Так как в юности он полгода брал уроки игры на скрипке (оставившие у него самые неприятные воспоминания), то и счел для себя возможным принять пост директора филармонии, предложенный ему одним из членов стортинга.
Симфонический оркестр не внушил уважения директору, да он и не собирался опираться на оркестр в своем деле. Гастроли иностранцев — вот к чему следовало стремиться! Пусть гастролеры не очень известные, но непременно из-за границы, чтобы на афишах в скобках можно было прочитать: «Германия» или «Италия», а еще лучше: «Париж»! Что же касается своих, то с ними не стоит возиться! У директора было такое впечатление, что музыкантов везде много и что они стоят у его дверей и только ждут, когда он прогонит кого-нибудь из их собратьев, чтобы можно было занять освободившееся место.