Эдвард Григ — страница 32 из 48

Одним из первых европейских музыкантов Лист воздал должное русской музыке, много писал о ней, перекладывал на фортепиано русские песни и отрывки из опер и исполнял их в своих концертах. В молодости он восхищался Глинкой и его «Русланом», а в более поздние годы, сохраняя к Глинке прежнюю любовь, приветствовал Мусоргского и Бородина и уверял, что свет музыки загорелся на востоке… Еще никто не знал Цезаря Франка и Сметану, а Лист уже обратил на них внимание. Недаром он называл себя вечным коллекционером, собирателем людских талантов!

Так в чем еще приходилось ему каяться?

Может быть, в том, что он слишком рано прекратил свою концертную деятельность — в тридцать шесть лет? Но и это было, по его мнению, правильно и разумно. Он чувствовал, что еще мало написал, что концерты отнимают слишком много времени, а давнишние широкие замыслы так и оставались под спудом. Да и в самой концертной деятельности было много такого, что отталкивало Листа: много показного, суетного. Она доставляла ему великую радость и наряду с этим не меньшие разочарования. И в один прекрасный день он сказал себе: хватит, пора серьезно подумать и о «душе», то есть о композиторском творчестве! И в русском маленьком городе Елисаветграде он дал свой последний концерт!

В те годы, когда он еще потрясал Европу своей игрой, он любил знакомиться с простыми людьми и находил друзей в каждой стране, в каждом городе. «Я прожил долгую жизнь, — говорил он впоследствии, — и где только не побывал! Несколько раз объездил Европу, бывал и в столицах, и в захолустьях, но из всего своего опыта я вынес одно несокрушимое убеждение: что нет на свете сокровища драгоценнее, чем человек. Разные бывают люди, но человеческое прекрасно! И когда мне удавалось встретить ясный ум, или талант, или большую сердечную доброту — а мне таки приходилось встречать их, — я радовался этому больше, чем своей славе! И мне хотелось крикнуть на весь мир: „Глядите, что я нашел! Берегите, не теряйте из виду!“»

А это говорилось уже в годы «покаяния»!

Впрочем, некоторые друзья Листа утверждали (разумеется, в своем тесном кругу), что он сделался аббатом именно… из вольнодумства! К нему так приставали священники, рассказывал французский художник Эжен Делакруа, особенно с тех пор как его опутала княгиня, что он решил избрать для себя самое удобное: сделаться священником самому и при этом таким, который имеет власть над другими духовными лицами! Вряд ли Делакруа был прав, но, когда Листу передали это предположение художника, он с тонкой усмешкой сказал:

— Что ж? Это было бы совсем не глупо!

Говорили, что Лист постоянно окружен почитателями. Но в день посещения Грига аббат был один. Он сам отворил дверь своей кельи и первый протянул руку гостю.

— Ведь мы уже немного знаем друг друга, не правда ли? — сказал он улыбаясь. — Ну, пойдемте, мой милый, будем знакомиться по-настоящему! Я так устроил, что нам никто не помешает! А пока осматривайтесь или глядите на меня, если вам хочется! И я на вас немножко поглазею!

Монастырский кабинет Листа нисколько не походил на келью, разве только высокими окнами готического рисунка, — он был роскошно убран: ковры, безделушки, дорогие картины. Рояль помещался в нише, задрапированной темно-голубым шелком. Портреты великих музыкантов и писателей, их бюсты, автографы на нотных листках, помещенные в рамках, изделия из малахита, яшмы, слоновой кости, бронзы — все это не подавляло, а радовало глаз живописной теснотой и каким-то удобным, приятным расположением. Чувствовалось, что каждая, даже самая мелкая, вещица дорога хозяину и связана с живыми, теплыми воспоминаниями.

В углу висело дорогое распятие резной работы. А по обе стороны от распятия находились вещи совсем не христианского содержания: слева — слепок статуи Венеры, а справа, в шкафу, с самого края, — тома Вольтера и Жан-Жака Руссо.

Эдвард стеснялся рассматривать самого Листа и только заметил, что большие бородавки на его лице не выдумка рассказчиков и портретистов. Но бородавки и придавали лицу Листа добродушное выражение. А Лист смотрел на своего гостя очень внимательно и пытался определить, что за человек сидит перед ним.

Эдвард Григ в какой-то степени напоминал свою сонату. В его ясных голубых глазах было детски правдивое выражение и в то же время умная, добродушная ирония. Его широкий гладкий лоб казался таким светлым, точно на нем постоянно лежит луч солнца. Тонкий, культурный человек, чистая душа. Но и очень нервный, это чувствуется. Похоже на то, что он серьезно болен и не знает об этом. Одно плечо у него выше другого. Вот этих признаков болезненности нет в сонате. А нервность, пожалуй, есть. Но это понятно. Нынешние люди уже не умеют долго находиться в одном настроении. А Григ современен.

Узнав, какое действие произвело его письмо, Лист рассмеялся совершенно так, как смеялся Оле Булль, — продолжительно, раскатисто, со слезами на глазах.

— Нет, это бесподобно! — повторял он. — Так сразу и переменили мнение? Боже мой, как все дураки похожи один на другого!

Он вытер глаза платком и сразу сделался серьезным.

— Скажите, мой милый, сколько же вам лет? Двадцать два, двадцать три, не так ли?

— Уже двадцать шесть, — ответил Григ.

— Боже милосердный! Двадцать шесть лет! И есть же такой благословенный возраст на свете! Какими могущественными кажутся мне люди в этом возрасте! И они действительно могущественны! Только не все это сознают! А отчего вы такой бледный и худой? Нелегко, должно быть, приходится? Впрочем, вы не из пугливых, это видно! Ну, рассказывайте!

И Григ стал рассказывать именно то, что могло интересовать Листа.

— Оле Булль? Оле Булля я знаю! Я был знаком с ним. Здесь его прозвали «норвежским Паганини»! Это уж так принято — непременно сравнивать, уподоблять и все такое. Предвижу, что и вас со временем назовут «северным Шопеном»! А что касается Оле Булля, то я восхищаюсь им! Что за личность, боже мой! Вам повезло, что вы встретили его именно в детстве. Ведь это живая легенда!

И, вспоминая могучего Оле Булля, Лист проникался жалостью к сидевшему перед ним хрупкому человеку. Для того чтобы выдержать борьбу, нужны более широкие плечи. Впрочем, такие вот, тщедушные, оказываются иногда самыми выносливыми.

— Я был глубоко огорчен смертью вашего друга! — сказал Лист. — Какая это потеря для вас!

Неужели он знал Нордрака?

— Не знал, но видел его партитуру «Марии Стюарт». Настоящая, живая музыка. И мне говорили о вас обоих… после того, как я нашел вашу сонату.

Но что могли рассказать о Нордраке чужие люди? Они видели его так мало! Они не могли судить о его отваге! И о той жертве, которую он приносил, заглушая в себе порыв к творчеству.

— А я не могу заменить его. Нет во мне этих качеств! Да я и всегда знал, что мне до него далеко!

— Ах, Эдвард… Вы позволите мне так называть вас? Ведь я старше вас более чем в два раза… Прошу вас, не вздумайте вы только «заглушать в себе порыв к творчеству»! Вам не надо никого заменять. Вы сильны сами по себе. Ваша музыка сама доставит вам признание — не то, за которым приходит слава, деньги, — все это, если хотите, прах и тлен! — а то признание, в котором кроется глубокая сердечная признательность. Ради чего нам стоит жить и трудиться… Что же ваш оркестр, — спросил он немного погодя, — совсем никуда не годен?

— Это еще не оркестр. Это люди, которые могли бы стать музыкантами. Но их не научили уважать музыку…

— Все это придет со временем. Не отчаивайтесь, мой милый… А ваши родители? Угадайте, кто рассказал мне о таланте вашей матушки?.. Оле Булль!

— Мама теперь редко играет…

— Кстати, Эдвард, ведь вы женаты? И, насколько я догадываюсь, женились не по расчету?

— О нет!

— Как интересно!

Григ поднял на него удивленные глаза.

— Почему же? — спросил он смущенно. — Ведь все женятся!

— О, далеко не все. Я, например, не женат!

Эдвард совсем смутился.

— И Бетховен был одинок, и Шуберт, и, пожалуй, Шопен… Трудно найти женщину, которая бы… — Лист задумался. — Да-а! Значит, все есть в вашей жизни: борьба, дружба, любовь, молодость… И все так чисто! Ах, счастливец, счастливец! Я что-то не помню у себя такой ясности. Все было запутанно, трудно, много лишнего. Или я ничего не замечал?.. Но вы должны рассказать мне о Норвегии… Впрочем, я узнаю это от вас иначе. Ко мне ведь нельзя приходить с пустыми руками. Я вижу, у вас ноты… Давайте, давайте их сюда!.. Соната для скрипки и фортепиано? — начал он, развернув ноты. — Это новая? Прекрасно! Соль мажор? Ну, что ж! — Он надел очки. — Представим себе и скрипку!

Он играл с блеском и силой, ничего не пропуская, несмотря на то что видел эту сонату в первый раз и читал ноты по рукописи с листа.

Но как великолепно справлялся он с двумя инструментами! Партия скрипки так и звучала у него по-скрипичному. Не мудрено: он умел превращать фортепиано в оркестр. Теперь Григ верил, что Лист один исполнял Девятую симфонию Бетховена!

— Эге! Как крепко, вкусно! — восклицал Лист. — Глоток воды прямо из ключа!

Он был очарован и нисколько не скрывал этого. Притворная холодность, непроницаемость взора — этого он не признавал. Забота о скромности — это для посредственностей! Настоящий художник и без того скромен. Лист был убежден, что запугать или разочаровать молодого художника гораздо опаснее, чем захвалить его. Он не раз убеждался в этом на опыте. Но он не захваливал Грига. Он просто воздавал ему должное.

Как и Оле Булль, Лист тотчас же понял, что Григ не обладал бетховенским даром тематического развития, не умел, да и не пытался выражать борьбу и все стадии борьбы, вообще не был мастером столкновений и споров в своем искусстве. Как дитя, повторял он понравившуюся ему фразу, изменял ее, удивлялся, восторгался ею и переходил к следующей, столь же прекрасной… В этом он был схож с народными певцами, которые многократно изменяют любимую мелодию, как бы не в силах расстаться с ней. Но как сильно он чувствовал! Какие неожиданные и выразительные гармонии изобретал он! Как был неистощим в напевах! И какая сердечность и отзывчивость во всем!