Эдвард Мунк — страница 10 из 32

— Подумать только, и он умер. Все мне говорили: ты видел Вереншёлля? Он хорошо выглядит. Просто удивительно, как он хорошо выглядят. — Да, да, так мне говорили. Я слышал, что он просто заснул. Да, да. Он состарился, устал, перестал работать.

Мунк не мог видеть больных и стариков. «Вы знаете, этот старый больной человек хочет прийти повидаться со мной. Не можете ли вы позвонить ему и сказать, что я сам так стар, что не могу никого принимать».

Мунку хотелось знать, как люди умирают. Когда умер мой брат, он расспрашивал меня:

— Были ли у него боли? Говорил ли он что-нибудь? Знал ли сам, что умирает? Боялся ли он? Был ли он просветленным? Не казалось ли, что он что-то видит? Или все было мрачно? Не мерз ли он? Не было ли у него болей? Как вы думаете, может человек умереть от боли? Делали ли ему уколы? Сколько? Верил ли он во что-нибудь? Как вы думаете, помогает ли вера?

Совершенно очевидно, что Мунк не был в состоянии верить во что-либо. Он не хотел сгнить, превратиться в газ и костяную крошку. Он надеялся, что смерть — это переход к новой форме существования. Ему очень хотелось в это верить, но он видел слишком много нужды, чтобы верить в бога. Он считал, что во всем должен быть какой-то смысл. Но только не был в состоянии его понять.

— Интересно, что думает собака о своем хозяине. Понимает ли она что-либо. Считает ли, что мы — люди — всемогущи и всезнающи? Что мы создали все сущее? Даже если никакого бога нет, мы ничего не потеряем, живя так, как будто он есть. Тот, кто сеет доброту, пожинает доброту. В это я верю. Нет, я в этом не уверен. Не всегда. Пасторы часто фальшивы. Это можно заметить, когда они отправляют богослужение. Библейские слова звучат, как заклинание. Аминь, аминь. Сезам, Сезам, откройся. В большинстве своем пасторы худые и серые. Толстые, жирные священники верят, наверно, в милость господню. Они думают: бог простит мне. Самое главное — верить в него. А может быть, это действительно самое главное. Почем я знаю?

— Смерть — черным-черна. Краски — это свет. Быть художником — значит работать со световыми лучами. Может быть, смерть — это когда тебе выклюют глаза. И ты ничего не сможешь видеть. А может быть, это как будто тебя бросили в погреб. И все ушли. Хлопнули дверью и ушли. И ничего не видно. Чувствуешь только промозглый холод покойника. Света нет.

Холод покойника. Мунк писал этот холод. На портрете матери, написанном маслом, ребенок отвернулся от покойницы. Она лежит бледная и худая. Он от нее уходит, одной рукой зажимая нос.

В 1919 году он написал автопортрет, когда был еще болен. Он назывался «Больной испанкой». Он старый, усталый, сидит в кресле, накрытый пледом. Рот открыт. Он задыхается.

— Вы чувствуете удушающий запах?

— Что вы хотите сказать?

— Вы чувствуете запах?

— Запах?

— Да, неужели вы не видите, что я вот-вот начну гнить.

Эдвард Мунк не любил цветов, терпел их только ко дню рождения и на рождество.

— Почему мне прислали сегодня цветы? Я же не болен? Или я плохо выгляжу.

Он только взглядывал на полученные цветы. Вынимал из них визитные карточки и говорил:

— Пожалуйста, вынесите цветы. Я не хочу, чтобы они вяли здесь.

Гиацинтов он не терпел. Однажды вечером мы с ним вернулись после небольшой прогулки. Войдя в дом, он помчался в кухню и сказал экономке:

— Я же говорил, что не желаю видеть гиацинтов. Кто прислал мне гиацинты?

ОДИНОКИЙ ЧУДАК

Если Мунк хотел говорить, он предпочитал быть вдвоем с собеседником. Если он попадал в компанию, он был удивительно молчалив и любезен. Он поднимал вещи, уроненные другими и даже молодыми. Последним входил в дверь. Если у него были гости он не садился, прежде чем они не усядутся. Однажды у него в гостях было четыре человека и стульев не хватило. Мунк вышел в кухню, принес оттуда пустой ящик и бутылку шампанского. Сев на ящик, сказал:

— Могу я предложить господам бокал шампанского?

Если я делал что-либо ему не по нраву, он не скупился на брань. Но если кто-то входил, сразу становился любезным, что бы я ни сделал. Даже не садился, не предложив сначала сесть мне.

Он очень близко принимал все к сердцу и годами не забывал обид. Особенно болезненно относился к малейшему намеку на то, что он выдумывает небылицы или что у него не все дома.

Однажды вечером Мунк без предупреждения приехал в свою усадьбу в Витстене. По дороге к дому он увидел, что кто-то проходит по усадьбе.

— Кто прошел сейчас по усадьбе? — спросил он сторожа.

— Никто не проходил.

— Я видел двух людей в черном. Они проходили по усадьбе, а вышли из вашего дома.

— Нет. У меня никого не было и никто не проходил по усадьбе.

Мунк сразу же уехал в Осло. Пришел ко мне и сказал:

— Пожалуйста, поезжайте в Витстен и откажите сторожу.

Он рассказал, что произошло, и прибавил:

— Я не желаю иметь у себя людей, которые считают, что я вижу привидения.

Я стал просить за сторожа.

— Нет, — сказал Мунк. — Пусть уходит. Это отвратительный человек. Каждый раз, когда я с ним разговариваю, он вертит руками. Стоит и вертит руками, а я с ним разговариваю. Руки у него бледные, белые. По-моему, он ничего не делает.

— Он ведь должен только следить за домом.

— Он считает, что я галлюцинирую. Я не могу видеть его белые как мел руки.

Как раз в эти дни я помогал Мунку устроить маленькую выставку в Лондоне. Мунк хорошо знал немецкий и французский языки, но плохо английский. К открытию выставки он дал в Лондон радиограмму: «I wish the exhibition held» [18]. Организаторам выставки было нелегко. Сразу же после открытия выставки из Лондона пришла телеграмма, сообщавшая, что за пятый вариант «Больной девочки» предлагают тысячу фунтов. Мунк обрадовался предложению: впервые его большая картина будет продана в Лондоне.

Он попросил меня написать туда и узнать, кто покупатель. Оказалось, что это норвежский торговец, живущий в Лондоне. Мунк, надеявшийся, что покупатель — англичанин, был так разочарован, что хотел сразу же закрыть выставку. В Лондоне требовали, чтобы она была открыта в течение положенного срока. Тогда Мунк написал норвежскому консулу в Лондон и просил его помочь отправить картины в Норвегию. Цена на «Больную девочку» поднялась до двух тысяч фунтов, но Мунк не хотел продавать. Выставку надо закрыть и картины отправить в Норвегию. Организаторы выставки обратились ко мне, прося уладить это дело. Я написал:

«Мунк в несколько подавленном настроении. Продолжайте выставку до положенного срока. Я попытаюсь уговорить его согласиться на это».

Узнав, что я это написал, Мунк пришел ко мне и сказал:

— Ну это уж слишком. Какое вы имеете отношение к моим картинам? Теперь каждый из нас будет заниматься своим делом — вы вашим, я — моим. Картины должны вернуться сюда. А я поеду в Витстен и сам откажу сторожу.

На другой день он позвонил и сказал:

— Я послал вам картину. Это картина улицы Карла Юхана, которая вам так нравится. Но то, что я сказал вчера, остается в силе. Вы занимаетесь своим делом, я своим. Только мне нужно знать одну вещь. Что, газ выключен?

— Нет, газ не выключен.

— Как странно. Здесь газа нет. Берите машину и, пожалуйста, приезжайте.

Газ не был выключен. Но Мунк очень боялся повертывать кран. Он повертывал чуть-чуть. Отходил на несколько метров и зажигал спичку. Если газ не зажигался, он закрывал кран и хотел, чтобы кто-нибудь другой попытался зажечь. Я зажег газ. Он попросил меня сварить яблочный компот, пока он рассказывал о своих трудностях:

— Дочь брата прислала мне письмо из Нурланна. Она хочет отправить детей учиться в Осло. Спрашивает меня, следует ли ям учиться. Я не знаю, способны ли они к учению. Что мне ответить? Я не хочу, чтобы они жили у меня, как я буду работать, если дом полон ребят? Они, наверно, приедут сюда. Зачем она меня спрашивает — отправлять ли их в Осло? Я посылаю ей тысячу крон и пишу, чтобы она не вмешивала меня в такие дела.

Вдруг он взял ложку и вынул яблоко из кастрюли. Подошел ко мне.

— Пожалуйста, — и положил яблоко мне в руку. Оно было горячее, и я его уронил. Он посмотрел на меня.

— Вы не любите яблоки?

— Оно горячее.

— Да, да. — Он стоял и смотрел на расплющенное яблоко.

— Очень опасна кожура. На ней можно поскользнуться. Нужно это поднять, пока мы не сломали себе шею.

Я стал помогать ему. Собрать всю массу было трудно. Я хотел принести тряпку.

— Нет, не трите. Пусть лежит. Мы пойдем в гостиную.

Мы вошли в комнату, и Мунк продолжал говорить о своих трудностях.

Вдруг он сказал:

— Газ открыт. Будьте добры, закройте его.

Я встал, но не успел сделать нескольких шагов, как он остановил меня:

— Будьте осторожны. Вы помните, что там лежит яблоко?

После похорон моего младшего брата Мунк попросил меня прийти. И первое, что он сказал:

— Извините, что я не пришел на похороны вашего брата. Я послал венок. Я не в состоянии это видеть. Это так на меня действует. В последний раз я был на похоронах, когда умерла моя сестра. Я долго не мог от этого оправиться. Что такое я говорю? Я ведь не знал вашего брата. Я его никогда не видел. Это, наверно, не подействовало бы на меня так. Но это правда, что я не могу этого выносить. Я никогда не хожу на похороны. Когда умер мой двоюродный брат, я поехал в крематорий, но не вошел. Сидел в машине. Видел дым. Он был желтый, жирный.

Мунк редко бывал в театре или на концертах. В театре всегда брал место в первом ряду у прохода. Он, как правило, приходил поздно и уходил до конца спектакля.

— Я не могу целую вечность сидеть неподвижно.

В тридцатых годах, когда в Осло гастролировали иностранные знаменитые певцы, он попросил каждый день покупать ему билет на «его» место. На другой день позвонил и сказал:

— Не покупайте больше. Я вчера слушал «Тоску». Пели по-моему хорошо. Но декорации ужасные. То же самое, что тридцать лет назад — я уверен, что декорации, которые я написал для Макса Рейнгардта, сегодня показались бы чем-то новым. Правда ли, что все изменилось, за исключением театральной живописи?