Когда запись была окончательно отделана, он перечитывал еще и еще раз и, убедившись, что ничто не царапает слуха, начинал другую.
Он работал над каждой записью, как над первой страницей большого, уже почти законченного романа.
Жизнь его не шла самотеком, не тащилась, как ленивый вол по изъезженной, не требующей внимания дороге, которую копыта находят сами.
Скорее уж можно было сказать, что он сам вырубал свою дорогу в скалах — висел на канате, стараясь не думать о бездне, холодившей спину, и строго рассчитывал каждый удар.
Чтение бесформенной, недоношенной прозы было ему неприятно физически. О том же, чтобы вот так, нагишом, самому выскочить перед читателем, он и помыслить не мог. Шумное дыхание обгонявших и слева, и справа почти не волновало его. Все пробы пера должны оставаться там, где их место, — среди черновиков. В литературу надо было входить сразу набело — или не входить вовсе.
…Это неуверенный в себе пловец срывается с тумбы, едва судья подымет стартовый пистолет, и неловко плюхается в воду, еще в воздухе со стыдом поняв ошибку, а потом, на потеху зрителям, мокрый, лезет на тумбу снова. Нужны крепкие нервы, ровное и сильное дыхание и напряженное, но не истерическое желание победы, чтобы не сделать фальстарта, чтобы, не спуская глаз с судьи, дождаться стартового выстрела и тогда — рывок рук назад — сильнее; резче толчок; руки идут вперед — и, пролетев метра два, не меньше, дугою войти в воду, плавно, сомкнутыми ладонями вперед.
Ему не на кого было смотреть, ожидая сигнала. Все было при нем, внутри его. Он смотрел на себя холодно и строго, как на чужого, примеривался, оценивал, выжидал. Наконец он записал в дневнике — разборчиво и крупно, как юноши записывают особенно значительные из своих мыслей: «Начали! Уже пора». И, как юноша, обвел это слово еще раз — для крепости.
V
Так какой же жизненный путь начертал он себе для начала? С чего он думал начинать свою литературу? Какой приказ отдавал себе — голосом, не терпящим возражений?
«В этом году я доказываю. Это запомнить крепко и зарубить себе на носу.
1. Закончить книгу песен.
2. Написать не менее девяти новелл — по-настоящему…
3. Издать книгу (или книги) в Крайгизе — «Песни горцев Кавказа» и (если будет возможность) «Стальский».
…И в конце года я непременно вызову на суд свою совесть. Я буду беспощаден к себе: пусть гибнут глаза, пусть распухнут пальцы от мозолей и немеют плечи в работе. Я должен доказать, на что способен, — писатель я или пройдоха».
И в том же году, как по мановению волшебной палочки, выйдет — и не в краевом, а в центральном издательстве — книга стихов и песен Стальского под редакцией Капиева и с его же вступительной статьей.
И со скрипом, после множества великих усилий, через два года пойдет, наконец, в печать давно готовая и сотни раз с тех пор перетасованная книга «Песни горцев».
И только девяти новелл — его собственных — все нет и нет.
VI
Зато в 1937 году появляются в печати два его очерка — «У Сулеймана Стальского» и «Сулейман-холо»[7] — о нем же. Это обычные, правда, очень умело написанные очерки, в основе своей документальные. Он чувствует, что мог бы написать целую серию таких очерков. Десятки встреч и долгих разговоров со Стальским за истекшие три года оставили огромное количество записей — как всегда, доведенных Капиевым до возможной законченности.
«Я вполне серьезно намерен освободиться от большого груза записей и воспоминаний, написать книгу «Сулейман-холо», — пишет он жене из Москвы в декабре 1937 года, вскоре после смерти Стальского. А в 1-м номере журнала «Красная новь» за 1938 год уже печатается его очерк «Сулейман» с подзаголовком «Глава из подготовленной к печати книги очерков о Сулеймане Стальском». Он действительно надеется написать эту книгу «в кратчайший срок». Весь материал у него в руках. Это будет, по-видимому, нечто вроде документальной повести.
17 апреля 1938 года, уже из Пятигорска, он пишет Н. С. Тихонову: «Думаю этот год всерьез поработать. Через недели две я повезу в Москву небольшую (предварительную) книгу своих песен горцев и надеюсь издать ее в «Советском писателе». Это даст возможность месяца три спокойно заняться литературой. К тому времени будет окончательно готова повесть о Сулеймане и несколько новелл. А там, глядишь, и войдет все в правильную колею…»
Но идет месяц за месяцем, и все не приходит время спокойных занятий.
Его, терпеливейшего, уже начинает охватывать лихорадка. Должны же когда-то, наконец, освободиться его руки!
«А время идет, а годы идут… Ты даже не подозреваешь, как жажду я творческой, подлинно писательской работы. (Будет ли, наконец, возможность целиком, а главное — спокойно заниматься этим делом?!) Вернувшись, я решил в двухмесячный срок кончить повесть о Сулеймане (уже договорился относительно печатания в «Знамени»), с тем чтобы перейти, наконец, к более серьезным делам», — пишет он жене через несколько месяцев.
Запомним эти слова о «более серьезных делах» и время, когда они были сказаны. Это лето 1938 года. Капиев снова в Москве — там печатают его «Песни горцев».
Итак, летом 1938 года он уверен, что быстро разделается с работой, которая ясна ему во всех основных ее очертаниях, и перейдет к другим — «более серьезным» — делам. То, что он очень хорошо представляет себе задуманную повесть о Сулеймане, несомненно: иначе и речи бы не было о двухмесячном сроке: Капиев был человек серьезный и не мог просто похваляться перед самим собой и своими близкими.
Но он серьезно ошибся в расчетах — что было вполне простительно. И главной причиной здесь было то, что он сам себя еще не знал как писателя, хоть и писал чуть ли не с тех самых пор, как выучился писать по-русски.
К тридцати годам он не осуществил еще ни одного своего литературного замысла — последовательно, от начала и до конца. Он и знать не знал, что происходит с замыслами, когда они начинают осуществляться.
Забегая вперед, внесем сразу же поправки в его расчеты.
Он писал свою повесть не два месяца, а два года. За это время она стала не повестью, а циклом новелл. Новеллы эти не были документальными, как это было задумано вначале. Писание их стало как раз той самой «творческой, подлинно писательской работой», которой, судя по всему, он рассчитывал заняться позже, как только закончит эту — по-видимому, казавшуюся вначале не очень творческой, не очень писательской, не очень серьезной.
Словом, во время работы выяснилось, что заниматься литературой не очень серьезно Капиев не умел.
И это был самый отрадный результат истекшего десятилетия его жизни, проходившей то ближе, то дальше от того, что можно было назвать его собственным творчеством, но все же неизменно вблизи от литературы. Это была и высокая литература, которую он не просто читал, а штудировал с карандашом в руках. Это была средняя литература, которая, как многие утверждают, тоже необходима для правильного кровообращения общественного организма. Это была и низкая литература — литература на час, создававшаяся тут же, на месте, и целиком зависевшая от спроса.
И как все-таки хорошо, что, соприкоснувшись близко со всеми видами и оттенками литературной продукции своего времени, наш герой не утратил той строгости самооценки, которая сопровождала его юношеские литературные опыты.
VII
И вот, наконец, пространство сузилось вокруг него, замкнулось в четырех стенах.
Что касается времени, то днем оно еще кое-как шло, ночью же останавливалось вовсе, повисало над его столом, заваленным бумагами. Горы исписанной бумаги — листков, затрепанных тетрадок — лежали перед ним. Все это надо было теперь превратить в некое подобие жизни, ничем не уступающее той, что оставалась за окнами. Его записи, над которыми он столько бился, теперь казались случайными, бесформенными обрывками. Они разлезались под руками, разбредались по столу и гуляли, как хотели.
Та жизнь, которую он, слава богу, повидал-таки, воздухом которой надышался, теперь лежала перед ним истерзанная, лишенная жизни.
Он писал и зачеркивал, заканчивал новеллу и тут же начинал ее сначала.
Шумел сад. Он видел все это ясно, как свою руку. Старик ходил по саду, постукивая посохом. Лицо его, знакомое, как лицо родного отца, на бумаге расползалось, делалось неузнаваемым или окаменевало в неподвижности. Рассердившись, старик уходил в глубь сада и долго не показывался.
Русская литература помочь здесь не могла, в ней такого героя не было. Правда, Кавказ, Дагестан были описаны в ней — и не раз.
Но дни в аулах их бредут
На костылях угрюмой лени…
…Сидят
И об убийствах говорят
Иль хвалят меткие пищали,
Из коих деды их стреляли;
Иль сабли на кремнях острят,
Готовясь на убийства новы.
Так описывали дагестанцев сто лет назад. Русские писатели — современники Капиева, много поездившие по Дагестану в последние годы, довольно подробно описали признаки и старого, и нового его быта — все, что удавалось заметить при внимательном, но неизбежно беглом оглядывании. Их героями были люди, с которыми они познакомились в пути, и теперь знакомили с ними читателей. С последней страницей знакомство кончалось, люди исчезали в тени внелитературного бытия.
Капиев выбрал одного-единственного героя. Остальные персонажи вокруг него были третьестепенны. Но этот один должен был с каждой страницей становиться все более самим собой, приобретать реальность, набираться жизни. Он должен был оставаться в воображении читателей и тогда, когда покинет эту жизнь сам автор.
Героем его был неграмотный старик — горец. Этот старик был поэт. Осуществлялись юношеские замыслы — написать о поэте.
Все виделось ясно, но на бумагу не ложилось.
Горы, например. Они наступали на него и во сне. Он хотел утеснить их, утолочь, загнать как-то на лист бумаги, белеющий на столе. (Так говорят в России бабушки про своих разбушевавшихся перед сном внуков: «Никак я его не утолку!»)