Автор, находясь на этот раз в трезвом уме и в здравой памяти и не желая второго перебора, придумал ПРОМЕЖУТОЧНУЮ ГЛАВУ между второй и третьей частями романа. Автор продолжает гнуть свою кривую линию!
НЕСКОЛЬКО АВТОРСКИХ СЛОВ ПО РАЗНЫМ ПОВОДАМ
За мной, читатель!
Без вечного следователя Нуразбекова лунный купидон был бы навсегда утерян для науки. Сгинул бы, как тасманийский волк в известной нам реальности, никто бы о нем не узнал. Нуразбеков был следователем от Бога, чего стоит хотя бы его остроумное и верное предположение об авторе самой первой прокламации. Впрочем, бериевский людоед комиссар Мыловаров тоже что-то почуял, обратив внимание на ее «высокохудожественный слог», — но и только. Глубже он не копал, не догадался, что в «Деле» прячется целое литературоведческое открытие — пусть и не «Слово о полку Игореве», но все же, все же, все же…
"Кто автор этой блестящей по стилю прокламации? — задумался майор Нуразбеков, уже зная ответ, по желая себя проверить. — Безусловно, один из очевидцев или даже участников происшествия. Кто? Сами пострадавшие — неразлучные друзья Мыкола Бандуренко, который двух слов связать не может без «Геть!», и Семэн Шафаревич, который тех же слов связать не может без «Кыш!», добавляя мысленно «мирен тухес»? Они, что ли, авторы прокламации? Нонсенс. Сама вдова-хозяйка образцово-показательного заведения мадам Кустодиева? Где имение — и где наводнение? Природный самородок Сашко Гайдамака? Допустим. На него часто находит стих. Весь Южно-Российск поет:
Как у примы-балерины
Гребут девок на перине.
Их гребут, они пищат,
Перья в стороны летят.
Но одно дело — стихи, вернее, похабные частушки — такие и я могу сочинить:
Сталевары у мартена
Гребут девок на коленах.
Их гребут, они пищат,
Искры в стороны летят!
И совсем другое дело — высокохудожественная проза, которую не возьмешь на арапа, — а ведь Сашко Гайдамака закончил всего два класса церковно-приходской школы. Не то, не то… Тут скрывается крупный литературный талант, здесь чувствуется рука Мастера".
Нуразбеков был прав. Он листал все тот же «Южно-российский вестник». Середина сентября. Короткий репортаж:
"ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
Вчера в южную российскую столицу на пароходе «Лиульта Люси» эфиопского императорского пароходства прибыли чудесно спасшиеся мореплаватели, любимцы южно-российской публики: чемпион Средиземного моря Сашко Гайдамака и известнейший литератор Александр Иванович Куприн{104}. Они были встречены восторженной толпой южнороссов во главе с почетным гражданином Сергеем Уточкиным. Куприн и Уточкин тут же заключили дружеское сторублевое пари, выигранное литератором. Шикарный итальянский рояль был доставлен Куприным на собственной спине по 198-ми ступеням Потемкинской лестницы к подножью памятника Ришелье, причем Уточкин, сидя сверху на рояле, одним пальцем наигрывал «Чижика-пыжика». Ликующая толпа валила за ними. У памятника Дюку Куприн и Уточкин были оштрафованы околоточным надзирателем Долбоносовым Лукьяном Жандармычем.[Как видно, опечатка: жандармом Лукьяном Долбоносовым?] на те же сто рублей за нарушение общественного спокойствия.
МИЛОСТИ ПРОСИМ!"
Вот и все, что следовало сделать, чтобы вычислить тех, кем был доставлен в Южно-Российск «Суперсекстиум-666», а также автора первой прокламации сексуал-дофенистов. Авторство Александра Ивановича Куприна подтвердила сравнительная лингвистическая экспертиза, проведенная Нуразбековым на большом кагэбэшном компьютере. Нуразбеков сравнил стилистические особенности прокламации (сочетаемость слов, построение фраз, особенности синтаксиса и орфографии) с «Дуэлью» , «Гамбринусом», «Ямой», «Гранатовым браслетом», составил таблицы, графики и - обнаружил полное совпадение! Куприноведы могут востребовать (истребовать?) текст прокламации в архивах КГБ и внести его в очередное «Собрание сочинений» Александра Ивановича.
«Хорошо, автора прокламации вычислили. Но кто тащил два тяжелых чемодана с «Секстиумом?» - раздумывал майор Нуразбеков.
«Конечно, Сашко Гайдамака, - подсказал генерал Акимушкин. - Обнимаясь, целуясь, заключая пари, хлопая по рукам и устраивая весь этот спектакль с белым роялем. Куприн и Уточкин поначалу отвлекали внимание таможни, публики и лукианов жандармычей от Сашка Гайдамаки. А тот тем временем с двумя тяжелыми чемоданами с «Суперсекстиумом» по-английски ретировался проходными дворами и огородами».
Генерал Акимушкин был не прав. Сашко Гайдамака слишком уважал себя, чтобы, пугливо озираясь, сматывать удочки южно-российскими огородами. Что он, вор какой? Нет, нет и нет. В ту прозрачную осень над Черным зеленым морем вымирало реликтовое бабье лето из прошедшего века, одно из последних спокойных лет. Новый век еще как будто не начинался. Аэропланы уже вылупились из яйца, уже продували моторы, уже разбегались, даже подпрыгивали, даже взлетали и падали, но еще не умели летать - братья Райт еще не дернули за веревку самолетные закрылки, но уже ставили их на крыло. Историческая и истерическая бифуркация{105} российских социал-демократов на большевиков и меньшевиков уже состоялась на третьем съезде РСДРП в лондонском амбаре, но о Ленине еще никто слыхом не слыхивал; даже он сам, этот рано облысевший молодой человек не знал, что станет Лениным. До появления на южно-российском рейде броненосца «Портвейна Таврического» оставался еще год.Гордый буревесник еще не взмахнул крыльями, и Сашко Гайдамака, не помышляя ни о каких таких ужасах, как хорошо отдохнувший за границей человек, поднимался в белом парусиновом костюме по ступеням Потемкинской лестницы, расчищая тростью дорогу в толпе для своего друга, большого русского писателя Александра Ивановича Куприна, который тащил на спине рояль с играющим «Чижика-пыжика» Сергеем Уточкиным. Сашко Гайдамака шел налегке, без тяжелого багажа, если не считать таковым трехведерного флакона парижской «шанели» да деревянного ящика с сапогами, корсетами из китового уса и фильдеперсовыми кальсонами. Он только что прошел таможенный (поверхностный) досмотр и не вызывал ничьих подозрений - и это главное.У памятника Дюку Долбоносов Лукьян Жандармыч взял под козырек и поздравил Гайдамаку с благополучным прибытием в родную экологическую нишу. Потом он укоризненно засвистел в полицейский свисток и отправился штрафовать Куприна и Уточкина за нарушение общественного спокойствия. Двух чемоданов с «Секстиумом» в руках Гайдамаки никто не видел, потому что они были надежно спрятаны в недра все того же итальянского рояля, который тащил на хребте Александр Иванович Куприн. Не переведутся на Руси писатели-силачи!
А в Италии не переведутся умельцы-страдивариусы. Этот белый рояль, сработанный в Палермо, являлся не более чем маскировочным футляром к портативной типографии «Секстиум», хотя для отвода глаз умел-таки механически исполнять «Чижик-пыжика». Вскоре слегка подвыпивший Сашко Гайдамака выбросил рояль за ненадобностью со второго этажа веселого заведения вместе с надоевшими музыкальными фабрикантами Мыколой Бандуренко и Семэном Шафаревичем, которые ну ника не могли взять в толк внутренне устройство этого пустого инструмента. Там, на мостовой, с благодарностью к мадам Кустодиевой, рояль подобрал и порубил на дрова дворник Родригес (той осенью Хаммуранин) - бляха №3682 кормился не только в охранном отделении, но и при веселом заведении.
КОНЕЦ ПРОМЕЖУТОЧНОЙ ГЛАВЫ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН
Опустошив огнем войны
Кавказу близкие страны
И селы мирные России,
В Бахчисарай вернулся хан
И в память горестной Марии
Воздвигнул мраморный фонтан.
ГЛАВА 1. ГЕНЕРАЛ ОТ ПЕЧКИ
Почему бы не начать роман со смерти главного героя и не провести его по жизни наоборот, до самого конца — до рождения? Впрочем, это уже кто-то сделал.
Хуже нет, чем ждать и догонять, а Гамилькар все ждал и ждал обещанной встречи с черным бароном Врангелем. Его интересовало: такой ли уж черный этот барон л не было ли у барона негров в роду?
Встреча наконец состоялась. Черный барон со своей невнятной европейско-еврейской фамилией, к разочарованию Гамилькара, оказался типичным белым русаком — бледным, высоким, тощим, будто доску проглотившим. В кабинете присутствовал переводчик, а в углу у натопленной печки с изразцами сидел спиной к Гамилькару какой-то босоногий генерал, сушил солдатские портянки и что-то недовольно бормотал. Спина генерала показалась Гамилькару знакомой.
— Это lе Negre du czar из страны Ofire… — переводил переводчик с франглийского. — Какой-то царский негр из какой-то страны Офир…
— Почему «царский»? — спросил Врангель, — Порода, что ли, такая?
— Говорит, что прадед Пушкина тоже был le Negre du czar.
— Говорит. Мало ли что говорит. Все мы негры, все мы черные, — философски заметил черный барон. — Даже те, кто белые, тоже негры, но только негры-альбиносы. Современники говорили, что наружность брата Пушкина — Льва Сергеевича — представляла негра, окрашенного белою краскою. Что он еще говорит?
— Говорит, что он бизнесмен и наш союзник… Он снабжает западные страны Антанты мясом кормовых coupidon'oв… Купидоны какие-то… Ага, у него есть рекомендательное письмо от сэра Уинстона Черчилля… Черчилль пишет на английском, английский я плохо знаю, но Черчилль очень рекомендует союзному командованию всячески помогать этому негру в поисках Атлантиды на русском Севере.
Врангель покосился па генерала у печки.
— Ишь, чего захотел — запустить негра па русский Север… — мрачно пробормотал генерал от печки, шевеля пальцами ног. — На Севере сейчас большевики. Спросите его, что за купидоны такие?
— Этот тип говорит, что купидон — такое, что ли, реликтовое животное… Какой-то Ливингстон называл диких купидонов летающими бульдогами… Их целое семейство. Есть сторожевые, беговые, декоративные. Есть и мясные купидоны. Он собирается выйти со своим товаром на российский рынок… Один Phoenixus coupidonus на одну консервную банку. Личный повар офирского негуса виртуозно готовит огромный омлет на двенадцать персон из одного-единственного яйца купидона — топором раскалывает яйцо над ведром, добавляет и перемешивает там черт те что… сейчас переведу… бананы; цветы, маслины, перец, корицу, а потом варит в бронзовом котле, помешивая древком от лопаты. Людоеды какие-то… Одной-единственной консервной банкой можно накормить до отвала целое отделение, если, конечно, с хлебом, а хлеб своим солдатам предоставит Россия, кто же еще…
— Купидоны были современниками динозавров и жили в Атлантиде, — объяснял Гамилькар переводчику, кося желтыми глазами на знакомую спину генерала у печки. — Из них можно готовить всевозможные вкусные и калорийные блюда, не уступающие вашей свинине.
— И купидона-табака можно? — спросил Врангель.
— Можно. Можно маринованного. Можно печеного купидона с чесноком, фаршированного маслинами и яблоками. Царский негр говорит, что купидоны на русском Севере отлично приживутся, на морозе они токуют, жиреют, валяются в снегу, охотятся на зайцев.
Гамилькар в это время расчистил стол от штабных карт, вытащил кривой нож, вонзил его в консервную банку и вскрыл ее на пробу Главнокомандующему. У Врангеля и переводчика потекли слюнки.
— Цыпленок пареный, цыпленок жареный, — ласково пропел Врангель, достал из портмоне походную серебряную вилочку и подцепил из банки кусочек мяса.
— А эти консервы не из человечинки ли, Петр Николаевич? — спросил генерал от печки.
Врангель не донес кусочек до рта, внимательно осмотрел его и нерешительно протянул вилочку с кусочком переводчику;
— Хотите попробовать?
Переводчик не посмел отказаться, осторожно пожевал, немедля подцепил большой кусок и тоже отправил в рот.
— М-кусно, — промычал он набитым ртом.
Врангель с аппетитом принялся завтракать. У генерала от печки потекли слюнки, а у Гамилькара создалось впечатление, что в гражданскую войну даже Врангель питается отвратительно; впрочем, возможно, Верховный Главнокомандующий прибеднялся перед иностранцем.
— Ладно, ясно, хватит, иди, — сказал генерал от печки. (Это относилось к переводчику.) — Хватит жрать, Ваше Превосходительство.
Черный барон уже съел полбанки. Он облизал пальцы, с некоторым сожалением отдал банку голодному переводчику и удалил его из кабинета. Началась конфиденциальная беседа на французском. Перешли к главному.
— Ты кто? — спросил Гамилькара генерал от печки и принялся ловко наматывать на ноги высушенные портянки.
Этот генерал оказался поглавнее самого Врангеля — это был естествоиспытатель, натуралист и начальник врангелевской контрразведки генерал Акимушкин.
ГЛАВА 2. ТАНКОВОЕ СРАЖЕНИЕ ПОД ГУЛЯЙ-ГРАДОМ
ТИГР — 1. Млекопитающее сем. кошачьих.
2. Река, огибающая Рай.
3. Немецкий танк T — VI. 1943 г. Вес 56 т. Экипаж 5 чел. 88-мм пушка, 2 пулемета, броня 100 мм, скорость 38 км/ч.
А вот и глупая история, пожалуйста: не успел Гайдамака на своем «Кольнаго» с авоськой водки объехать и осмотреть художественную тумбу, как вдруг с трассы «Одесса — Киев», поднимая клубы пыли, выползает фашистский «Королевский Тигр» весь в рыцарских крестах и в маскировочных разводах и пятнах и с грохотом прет прямо на Гайдамаку. Гайдамака так и замер на «Кольнаго» в сюрплясе.
«Тю. Такое…»
Три оранжевые бабы с Семэном и Мыколой в панике бегут в поля (потом расскажут, что за штыковыми лопатами, чтобы заблукавшего фашиста бить, — на самом деле драпали). Даже Гайдамаке стало не по себе, — хотя он к этим «Королевским Тиграм» с малолетства привык, они рядом с его хатой в своем ангаре ночевали, а днем под окном туда-сюда ездили, но все равно жутко через столько лет опять увидеть это страхолюдие а ля натюрель.
Но вот Гайдамака начал что-то соображать, поставил «Кольнаго» поперек свежего асфальта и, преградив таким образом танкоопасное направление, бросился на «Королевский Тигр» с кулаками и криком:
— Куда прешь по асфальту, варвар?! «Королевский Тигр» вроде бы смутился, стал давать по тормозам и отворачивать рыло — но как-то так неуклюже, что опрокинул «Кольнаго» и, завершая разворот, проутюжил велосипед так, что аж реголит из-под гусениц веером брызнул, и у всех на зубах захрустело. И остановился на завоеванном плацдарме, как его тут вкопали. Хорошо, что Гайдамака успел отскочить и обошлось без человеческих жертв.
Вот все стоят, смотрят, ждут, реголит жуют.
Наконец, с лязгом откидывается крышка тигрового люка, и является народу явление: черпая фигура эсэсовца в черной пилотке с черепом и костями.
На первый взгляд, оно-то, конечно, страшно… Но на второй взгляд — эсесовская эта фигура очень уж какая-то несерьезная: вся курносая, рыжая, конопатая и похожа не на белокурую бестию, а скорее на обычного разболтанного вологодского дембеля в ожидании приказа Министра обороны СССР (кто тогда приказывал?) маршала Устинова (а имя-отчество?) Димитрия Федоровича, на которого вскоре после его торжественной кончины разменяли город Ижевск, но потом при Горбачеве опомнились и переиграли в обратную сторону.
— Що ж ты наробив, козел? — не очень еще уверенно спрашивает Гайдамака.
Конопатая вологодская бестия молчит, будто реголита в рот насовал или по-русски не понимает.
— Ты ж мне «Кольнаго» раздавил!.. — не сердится, а даже как бы удивляется Гайдамака.
Эсэсовец спрыгивает с танковой брони на развороченный асфальт, утирает ряху черной пилоткой с черепом, невозмутимо закуривает прилуцкую «Приму» из красной пачки, обходит место сражения и с гордым западенским акцептом подтверждает:
— Ото наробив! Заподліцо з асфальтом!
И смотрит так, будто ожидает командирского вознаграждения за свою качественно выполненную работу.
— Дурак ты, что ли?
— Да не так чтобы… Под дурака работаю. А вы не волновайтеся, вуйку!{106} Чего вы волноваетесь? Ну, велосипед — вуй с ним! Составим акт, вам новый велосипед куплять.
— Да это ж дисковый «Кольнаго», Италия! — орет Гайдамака. — Он же десять тысяч стоит, скотина!
— Карбованців?! — удивляется эсесовец.
— Дурак, долларов!
— Стоп, вуйку, — вполголоса говорит эсесовец. — Это вы сильно загнули. Говорите режиссеру: п'ять. П'ять тыщ. Как раз на «жигуль». Вон, бачите, ихний главный режиссер едут — Эльдар Рязанов, пузатый. У него завжды в кино дорожные катастрофы. Они богатенькие буратины, сейчас он вам возместит все убытки.
И точно: к месту катастрофы по стратегической трассе «Киев — Одесса» катит средневековый «Мерседес-бенц» с херрами дойчланд официренами, за «Мерседес-бенцем» — грузовой «Опель», по завязку набитый немецко-фашистскими оккупантами, за «оппелем» — янки и томми в американских «джипах», а во главе всего этого смешанного военного контингента стоит в «Мерседес-бенце», выставив свое знаменитое пузо, не менее знаменитый и заслуженный советский кинорежиссер Эльдар Рязанов (руки переплел на грудях, пальцами чешет в подмышках, похож на Геринга) и сладострастно наблюдает последствия танкового сражения.
— Киностудия какая? Одесская или киевская? — быстро спрашивает Гайдамака.
— Берите выше, вуйку. «Мосфильм» совместно с какой-то итальянской фирмой.
— О!
— Во! — показывает эсэсовец большой палец.
— А что он тут снимает? — соображает Гайдамака. — Героическую оборону Одессы?
— Какое!.. Взятие Парижа союзниками. Я ж вам чистым русским языком на суржике объясняю: они богатенькие. А с меня, дурака, какой спрос? Отсудите у них заместо старого велосипеда новый итальянский «Фиат», а мне «спасибо» скажете и бутылку поставите. Я вам хорошо советую.
— Ты уж молчи, страна советов, — бурчит Гайдамака, а сам про себя думает: «Стоп, себе думаю, а не дурак ли я? Этот дурак правильно говорит».
Подкатили экспедиционные войска, вылез из «Мерседес-бенца» Эльдар Рязанов, и началось…
Крику, брани…
Все это миф о многоэтажном русском мате — хотя попадаются, конечно, уникальные мастера этого разговорного жанра, но, в общем, дела здесь обстоят приземленно, без небоскребов — «ерш твою мать» да «мать твою двадцать». Курносый эсэсовец кричит, что ему, мать твою дивизию, этой фанерной бутафорией весь кругозор перспективы закрыт, и что он, в бога-душу-мать, предупреждал пьяного второго помощника режиссера, что современный советский танк под «Королевский Тигр» не приспособлен, а пьяный помощник отвечал: «Хрен с ним, сойдет». Не сошло! Вот к чему приводит техническое бескультурье!
А Эльдар Рязанов при слове «бескультурье» хватается за пистолет и кричит, что лично он, заслуженный деятель, лично ему, вологодскому dolboyob'y{107}, его мать, все, что торчит, поотрывает и в дисбат упечет; а тем временем под шумок херры дойчланд официрен и англо-американские союзники уже оранжевых баб лапают, и те не сопротивляются, а лишь тихо и сладострастно повизгивают, а Семэн с Мыколой хватаются за штыковые лопаты — но не из патриотической ревности, а потому, что под раздавленным «Кольнаго» погибла командирская авоська с андроповкой.
А Гайдамака с пострадавшим видом молчит и многозначительно поглядывает на Эльдара Рязанова: мол, что это за кино, товарищ главный режиссер? Итальянский «Кольнаго» стоит десять тысяч американских долларов и вручен был мне как приз за победу в гонке Тур де Франс. Что делать будем?
Большое— таки дело — реголит. Не успели постелить, а уже и танки пошли.
ГЛАВА 3. МЕРТВІ БДЖОЛИ НЕ ГУДУТЬ
Без эпиграфа.
Генерал Акимушкин. — Теплые моря и проливы. — Дело Белой армии проиграно. — Союз России и Офира. — Пропуск в Бахчисарай. — Сер Черчилль недалеко ушел. — Начальник тыла. — Mepтвi бджоли не гудуть. — «Лиульта Люси», — Графиня и купидон, — Негры на корабле. — Графиня в штабе Врангеля
Гамилькар весьма подивился превращению мирного естествоиспытателя в начальника контрразведки. Из этой метаморфозы следовало, что пасли его не филера, а сам начальник врангелевской контрразведки Акимушкин, а Семэн з Мыколою были не филерами, а телохранителями генерала.
— Не удивляйтесь, — сказал генерал Акимушкин. — Я вам правду сказал: на гражданке я — натуралист и естествоиспытатель. Я животных люблю, рыбок, птичек, чуду-юду рыбу-кит, птицу рух, гамаюна, феникса, купидонов, жар-птицу, снежных людей всяких, несси, единорога, дракона, а тут приходится человеческое естество испытывать. Предъявите документы.
Гамилькар предъявил генералу Акимушкину верительные грамоты от нгусе-негуса Офира Pohouyam'a Макконнена XII.
— Pohouyam, — хмыкнул генерал Акимушкин и взялся за вторую портянку.
— Как вы сказали? — переспросил Врангель. Он решил, что ослышался.
— Pohouyam, Ваше Превосходительство, — повторил Гамилькар и горячо заговорил о родном Офире. Конечно же, он, Гамилькар, находится в Севастополе не только в поисках Атлантиды и купидонов, не это главное. Офир — это рай, настоящий Эдем, но его родина с конца прошлого века страдает от иностранного вмешательства — Италию Гамилькар дипломатично не упомянул, — а России, как всегда, позарез нужен выход к проливам и теплым морям. Постоянное русское военное присутствие в Офире — это именно то, что нужно сейчас Офиру и России.
Услыхав о проливах и теплых морях, генерал Акимушкин насторожился и придвинулся к столу:
— Ну, и где же находится это райское место?
— Сейчас? Pour le moment?{108} В Африке, на Эфиопском плоскогорье, — ответил Гамилькар.
— Эх вы, хлопчики-эфиопчики… — пропел па мотив «яблочка» генерал от печки. — Как понимать «pour le moment»?
— Офир — изменчивый объект, у него нет точных координат.
— Вроде вашей Атлантиды? — не без иронии подсказал генерал от печки.
— Да.
— Или страны Эльдорадо.
— Что одно и то же.
— Или что-то вроде летающего острова Лапуты.
— Нет, господин генерал. Офир не летает. Офир — это посадочная площадка для острова Лапуты. На вашем месте я связался бы хоть с Богом, хоть с Чертом, хоть с летающим островом Лапута.
— Это почему? — удивился генерал от печки.
— Понимает ли Петр Николаич (Врангеля звали Петром Николаевичем), что дело Белой армии безнадежно проиграно? — смело спросил Гамилькар.
— Вот как?
— Петр Николаич должен это прекрасно понимать.
Главнокомандующий задумчиво ковырял в зубах серебряной зубочисткой и не встревал в беседу.
Русской армии предстоит эвакуация в Константинополь, откуда она рассеется по всему свету, продолжал шкипер. Кто куда. Россия с Офиром — естественные союзники. Он, шкипер, жених лиульты Люси, будущей офирской императрицы, официально приглашает небольшой экспедиционный русский корпус в Офир, где русским солдатам и офицерам будут созданы райские условия в столице Амбре-Эдеме.
— Амбре-Эдем, — повторил Врангель. — Но как же попасть в этот ваш райский аромат?
— Я вас туда проведу, — скромно отвечал Гамилькар.
— В рай?
— Прямиком.
— Молодой человек… — сказал Врангель и замолчал, задумался. — А вы не промах, мои шер ами! Офир, Офир… — это что-то из Библии?
— Это золотая страна царя Соломона.
— Благодарю вас, молодой человек. У вас что-то еще ко мне?
Гамилькар попросил пропуск в Бахчисарай.
— Зачем? — тут же спросил генерал от печки.
— Взглянуть на знаменитый Бахчисарайский фонтан.
— Вот где я его видел! — воскликнул генерал. — Смотрю и думаю: где я его видел?
— Где же вы его видели? — спросил Врангель.
— На тропининском портрете Пушкина. Одно лицо, только черное. Ни за что бы не вспомнил!
— Да, да, да, он похож на Пушкина, — живо согласился Врангель.
— Одно лицо, только черное и без бакенбардов! Это я вам говорю, а я неплохой физиономист.
— Кто там у вас заправляет в Бахчисарае, Николай Николаич? — спросил Врангель у генерала, интеллигентски отстраняясь этим «у вас» от деятельности контрразведки.
— У нас, у нас, Ваше Превосходительство, — тоже как всегда поправил своего Главнокомандующего генерал Акимушкин. — Бахчисарайской контрразведкой у нас заправляет капитан Нуразбеков.
— А, этот чурка… Наслышан.
— Лично мне: что царь Саул — что казачий есаул.{109}
— Тоже неплохой физиономист?
— Отличный. Любую физиономию так отделает, что мать родная не узнает.
— Фонтан-то у вас в Бахчисарае есть?
— У нас, у нас. Да, кажется, имеется и фонтан. Должен же быть в Бахчисарае хоть какой-нибудь zasrann'ый{110} фонтан? Да сколько угодно!
— По-моему, он полный идиот, — сказал по-русски Врангель и повертел пальцем у виска. — Но идиот с рекомендательным письмом от сэра Уинстона. Надо бы уважить сэра Уинстона.
— Ну, сэр Уинстон от него недалеко ушел, — сказал генерал Акимушкин.
— Зато сэр Уинстон люто ненавидит большевиков.
— Верно: люто. Потому что сэр Уинстон произошел не от обезьяны, а от бульдога. Дайте-ка мне письмо, что он тут пишет… Ну вот — летающие бульдоги… Phoenix sex coupidonus, в огне не горит, в воде не тонет… Кстати, что-то подобное происходило в Одессе до войны, там тоже искали купидонов в публичном доме. В одесском жандармском отделении на Еврейской улице завели целое «Дело». Я проинспектировал и загнал это «Дело» в архив — как архиидиотское. Одесский архив сейчас находится в Бахчисарае у Нуразбекова. Надо бы пустить негра в Бахчисарай.
— Я подумаю.
— Надо уважить сэра Уинстона.
— Оставьте адресок, молодой человек, где вас здесь найти, — сказал черный барон Гамилькару. — А пока займитесь своими консервами, я дам указание начальнику тыла. Мы еще встретимся, мон ами. Честь имею!
Гамилькар ушел от Врангеля окрыленный. Завтра должны были начаться переговоры с врангелевским начальником тыла, но начальник тыла, отведав под водку консервированного купидона, перепоручил переговоры своему заместителю, чтобы тот тоже подкормился. Заместитель начальника тыла тоже наелся и в свою очередь спустил господина негра еще ниже. Те, которые ниже, под такую закуску запили на всю неделю, дело стояло, а в Бахчисарай Гамилькара не пускали.
Гамилькару приходилось ждать, ждать, ждать и давать взятки водкой, консервами, апельсинами и eboun-травой. Хуже нет, чем ждать и догонять. Наконец Гамилькару все надоело. Первый Люськин муж, инвалид-сапожник Свердлов, живший по соседству (которого потом большевики за подозрительную фамилию выслали в Свердловскую область), подбил ему английские армейские ботинки заостренными спичками вместо гвоздей, Гамилькар сказал Семэну з Мыколою, что пойдет пройтись, размять ботинки, завернул в проулок и исчез.
Прошло три дня, он не возвращался. Филера в панике метались по городу. Опечаленная графиня Л. К. уже решила, что африканец разлюбил ее и никогда не вернется, но прибежала Люська и рассказала, что видела негра арестованным в автомобиле самого начальника врангелевской контрразведки. Люська даже побоялась помахать ему рукой.
— Mepтвi бджоли не гудуть,{111} — мрачно прокомментировал Сашко.
Графиня не верила в гибель Гамилькара, приходила в бухту, смотрела на пароходик с названием «Лиульта Люси».
Пароходик молчал. Африканец не появлялся. Пахло медузами и гниющими водорослями. Утром на палубу выходили мрачные оборванцы и шуровали швабрами.
Однажды появился сэр Черчилль с круглыми ярко-красными бинокулярными глазами на бульдожьей морде. Он куда-то пропадал на несколько дней и возвращался на пароход, дрожащий и виноватый, как утренний пьяница. Он косолапо прошелся по палубе, отдышался, потом раскрыл прозрачные перепонки, тяжело взлетел, сел на пароходную трубу и принялся наблюдать за матросами.
Графиня Л. К. впервые видела купидона живьем. Ничего общего с сусальными картинками. Сэр Черчилль остановил взгляд на графине, долго и внимательно разглядывал ее в свой кровавый бинокль. Графиня не выдержала этого зловещего взгляда и отвела глаза. Черчилль отвернул перископ, слетел с трубы на палубу и удалился в трюм.
На следующее промозглое утро оборванцы, превратившиеся от угольной ныли в негров, грузили уголь. Графиня смотрела, как негры в сером тумане грузят уголь. Сэр Черчилль опять сидел на трубе, светил своими красными фарами, чистил ядовитые иглы и уже не так злобно поглядывал на графиню Л. К. Потом негры, не стесняясь взгляда графини, разделись догола и отмывали пароход и друг друга от угольной пыли под струей воды из шланга. Графиня не отвернулась. Ей вспомнилось детство, букварь: «Ма-ма мы-ла Ма-шу. Ма-ша мы-ла Ра-му. Ра-ма мы-лил Ма-му».
Негры отмылись, опять стали беленькими и принялись хохотать, демонстрировать графине свои достоинства: у меня такой! А у меня вот какой! И жестами приглашать ее на корабль. Достоинства были самые разные… Графиня не отвернулась и всех внимательно осмотрела, чем смутила команду и вызвала на себя град ругательств. Кутаясь в шаль, она отправилась в штаб Врангеля. Это был не штаб, а проходной двор. Там было тепло, потому что штабные крысы жгли архивы перед приходом большевиков. Доложили Петру Николаевичу (генерала Акимушкина не было):
— Графиня N-Кустодиева, вдова полковника N. (Графиня назвалась своей девичьей фамилией.) Черный барон любезно вышел к вдове героя Брусиловского прорыва.
Вдова сказала Врангелю:
— le Negre du czar{112} исчез.
«Опять этот le Negre du czar, — тоскливо подумал Врангель. — Что этот негр вдове Брусиловского прорыва? Toutes les femmes distinguees{113} большие суки. А впрочем, этот негр молодец, а еще говорят, que les dames russes ne valaient pas les dames francaises. И faut savoir s'y prendre».{114}
Но Главнокомандующий не спросил, что общего у русской графини Кустодиевой с африканским негром. И так все ясно. В последний раз негра видели в автомобиле генерала-естествоиспытателя Акимушкина. Нехороший, но верный признак: перед расстрелом генерал имеет привычку катать обреченных по городу и показывать достопримечательности. Не всех, конечно, а тех, которые ему нравились, но таких было немного. Акимушкин, как и все естествоиспытатели — как и Брем, Дарвин, Линней, Кювье, Пржевальский, — больше любил животных.
ГЛАВА 4. ТАИНСТВЕННЫЙ ОСТРОВ
Как верблюд не пройдет сквозь игольное ушко, так атеист не войдет в Офир. Небольшие врата (футбольной ширины и высоты) сами знают, кого пропускать или не пропускать, — они действуют на генном инфракрасе, вроде пропускника в метро. Можно провести двух-трех сомневающихся друзей, сказав сакраментальную фразу: «Это со мной».
Весь андроповский год было о чем рассказывать — как бабы драпали, как Гайдамака под «Королевский Тигр» бросался, как снимали в Гуляе эксцентрическую кинокомедию об освобождении Парижа и как Гайдамака получил за это танковое сражение на новой дороге Переходное Красное Знамя от гуляйградского райисполкома.
Не скучно было.
С «Фиатом», понятно, ничего не получилось, и бутылку «андроповки» Гайдамака дембелю не выставил (да и где было искать того вологодского дембеля с западенским акцентом?), потому что жадная итальянская кинофирма умело умыла руки — тамошний адвокат сеньор Помидор Маккарронии как дважды два доказал, что итальянский «Кольнаго» погиб в тылу российской территории на земле Украины при взятии французской столицы англо-американскими войсками, и итальянцы тут совсем ни при чем и не собираются платить «Фиатами» репарации за чужие военные преступления — пусть платит канцлер Аденауэр или, на худой конец, генерал Эйзенхауэр.
Хитро. Умно.
Пришлось Гайдамаке один на один судиться с «Мосфильмом», тем более что главный военный преступник Эльдар Рязанов не возражал возместить убытки — чего уж там, «Мосфильм» богатенький, и всяких там «москвичей» и «запорожцев» он гробит па каждом фильме по десятку штук, вот только без решения народного суда никак не может провести их (убытки) через мосфильмовскую бухгалтерию, — и все потому, что художественный совет киностудии положил эту комедию на дальнюю пыльную полку по соображениям идеологического беспредела.
— Драть его надо, этот «Мосфильм»! — заключил Эльдар Рязанов. — Давай, Сашок, ставь мне бутылку, составляем серьезный акт и подаем на меня в суд!
Хитро придумано. Гайдамака купил хорошую бутылку молдавского коньяка, взял отпуск за свой счет, поехал в столицу СССР, нашей тогдашней Родины, Москву, выпил с Эльдаром Рязановым и подал на него в суд, — а советский суд не дурак (что с Эльдара возьмешь?) и назначил «Мосфильм» ответчиком. Прав был Ленин — кино оказалось не самым худшим из всех искусств: получил Гайдамака с «Мосфильма» за свой дисковый «Кольнаго» шесть тысяч рублей компенсации, потому что женщина-судья приравняла один доллар по тогдашнему курсу к шестидесяти копейкам, — а шесть тысяч рублей, кто помнит, в андроповские времена еще были Деньгами.
Но таинственные истории в жизни Гайдамаки на том танковом сражении не закончились, а продолжались с нарастанием и плавно вливались одна в другую.
Гайдамака положил шесть тысяч рублей на сберкнижку и стал ожидать, когда районному прокурору Андрею Януарьевичу Вышинскому выделят нового «Жигуля» по какой-то там целевой разнарядке Министерства Юстиции УССР, а тот (прокурор) по старой дружбе уступит ему (Гайдамаке) за пять тысяч рублей своего двухлетнего «Москвича» — но при одном непременном условии: нехай Гайдамака достанет ему (прокурору) таинственный остров, иначе не видать Гайдамаке «Москвича», как своей первой жены, удравшей от него куда-то на Крайний Север. Беда с этими Северами — одни туда, другие сюда, туда-сюда, туда-сюда, водоворот говна в природе.
А где же тот таинственный остров взять? Будто бы он, Сашко Гайдамака, — Даниель Дефо или Робинзон Крузо.
— Книга есть такая, «Таинственный остров», — объяснил Андрей Януарьевич, который отсидел в Кагопольлаге десять лет по обвинению в польском шпионаже и чуть там не умер.
— Жюль Верна, что ли?
— Не помню, забыл, — задумался Вышинский. — Тебе лучше знать, ты у нас по этому делу… Точно — Жюль Верна!
— На фиг тебе Жюль Верн сдался, Андрей Януарьевич? — удивился Гайдамака. — Ты же книг не читаешь, кроме Процессуального кодекса!
— Кодекса я тоже не читаю, — со вздохом признался Андрей Януарьевич. — Ленив я и нелюбознателен. Впрочем, ленивые люди достойны всяческого уважения, потому что они не делают умышленного зла, по могут иногда — даже часто — умышленно сделать добро, чтобы их оставили в покое.
Вышинского понесло, а Гайдамака вежливо слушал, пропуская слова из одного уха в другое.
— Скептик может возразить: с таким же успехом ленивый человек может сделать зло, лишь бы от него отстали; но это не так — дело в том, что «зло и добро» дефиниции философские, в действительности разделить человеческие поступки на «злые и добрые» невозможно — любой активный, созидающий, неугомонный человек, делающий добрые дела, «сеющий разумное доброе вечное», непреодолимо творит зло, зло, зло — чем больше сеет доброго, тем больше всходы зла, дорога в ад вымощена не только благими намерениями, но и благими поступками, — пример русской интеллигенции перед глазами; ленивый же человек, не делающий ничего, способен на одноразовый конкретный добрый поступок под флагом «Нате вам, только отстаньте!» — например, одолжить трояк — сто, тысячу, миллион, — судя по коэффициенту инфляции, — замолвить доброе словечко, помочь в мелочах — т. е. сделать минимальное изменение действительности в пользу рядом стоящего человека, не имеющее Великих Последствий, — накопление таких осторожных мелких ленивых изменений в положительную сторону есть постепенная эволюция человечества к цивилизации. Природа медленна и ленива, она не делает зла.
— Так зачем же тебе «Таинственный остров», Андрей Януарьевич?
— Да этот остров жена заказала, Антонина. Прочитала Антонина на старости лет «Детей капитана Гранта» и требует продолжения. Совсем моя старуха сказилась. Дом — полная торба, а ей все мало: надоело, говорит, обогащаться, пора о душе подумать. Даешь, говорит, домашнюю библиотеку! Не хочу на день рождения золотые часы с браслеткой, а хочу «Таинственный остров». Пойди туда, не знаю куда, и без «Таинственного острова» не возвращайся. А где я тот остров возьму? На книжную базу звонил — нету. А ехать на черный рынок в моем сане — сам понимаешь, неудобно.
ГЛАВА 5. ПОЭТ ВОЛОШИН И ЭЛЕКТРИК ВАЛЕНСА
Стихи в больших количествах — вещь невыносимая.
Гамилькар самовольно отправился в Бахчисарай, во-первых, взглянуть на знаменитый пушкинский Бахчисарайский фонтан, прицениться и, может быть, купить эту реликвию, чтобы перенести ее в родной Офир как национальный памятник; во-вторых, по «Делу». Дело случая: генерал Акимушкин, проезжая мимо, подкинул его в своем автомобиле к подножию Сапун-горы, дальше Гамилькар пошел пешком. Встречные лошади от него шарахались, мужики крестились, бабы драпали. На Бахчисарайском рынке он стал наводить справки о Бахчисарайском фонтане, и местные филера тут же приняли, негра за большевистского шпиона и чуть не застрелили при задержании. Его посадили в камеру смертников — ту, что почище, к какому-то заросшему толстяку, похожему на Карла Маркса и на этом основании заподозренному врангелевскими контрразведчиками в большевизме. Но смертник оказался всего лишь очередным русским поэтом:
— Maximilian Volochin{115}, русский поэт серебряного века, — так представился он. — Вот, суки, посадили за то, что я их суками обозвал. Diables!{116}
— Зачем же вы их так некультурно обозвали?
— Представляете: из-за Пушкина! Ночью вломились ко мне в дом из контрразведки, принесли какие-то тексты — делай, мол, экспертизу: Пушкин это написал или не Пушкин? Тут гражданская война, а они к Пушкину priebalis'ь!{117} Ну, я их к тому же подальше послал, они меня и забрали с собой. А вас за что?
— Я тут по «Делу», — сдержанно ответил Гамилькар, удивляясь такому изобилию поэтов в России, — куда ни плюнь: кто-нибудь поминает Пушкина и с завыванием декламирует свои или чужие стихи, — но тут же не выдержал и сам прочитал наизусть пушкинскую «Телегу жизни»: — Хоть тяжело подчас в ней бремя…
(И так далее, до «ыбенамать».)
— Не «ыбенамать», а ебенамать! — с восторгом поправил Максимильян Волошин и принялся давать африканцу ценные советы: — Ыбена-матрена, если вы так любите Пушкина, тогда бойтесь Нуразбекова, следователя. Не дразните его, не читайте при нем стихи, он ненавидит поэтов. Он говорит: «Кость у поэтов белая, это ясно, а вот кровь у поэтов какая — красная или голубая?» Ненавидит, но интересуется Пушкиным. Опять сует мне на экспертизу какие-то стишки — Пушкин их написал или не Пушкин? Соглашайтесь с ним, кивайте, признавайтесь во всем. Человек-сволочь. Монстр, азиат косоглазый. Кто он такой — не пойму, я, кажется, видел его в позапрошлом году в питерской чека в кабинете у товарища Блюмкина, убийцы германского посла Мирбаха. А вот сейчас этот Нуразбеков у Врангеля… Не пойму, кому он служит. И нашим и вашим? Вроде интеллигентный человек, но очень уж сильно бьет, сука. Все о Пушкине расспрашивает — ни хрена не пойму; зачем ему Пушкин? Я его спросил: скажите, невинных вы выпускаете или расстреливаете? А он мне за это — в морду. У него всегда руки чешутся. Вон, электрику Валенсе два зуба выбил…
— Тли, — раздался голос сверху.
— Три, — перевел Максимильян Волошин.
Оказывается, в камере находился еще один арестованный — электрик Валенса. Он лежал на верхних парах лицом к стене и гвоздем по штукатурке бездушно выцарапывал граффити — кривыми польскими буквами известное русское:
A POCHLI WY VSE
— Он кто, этот электрик? Красный большевик? Подпольщик? — шепотом спросил Гамилькар.
— Поляк он. Большевики его под Варшавой в плен взяли, когда он выкручивал лампочку Ильича в штабе Тухачевского. Потом белые его освободили и назначили главным электриком.
— За что ж его так? Опять лампочку выкрутил?
— За то, что весь Бахчисарай без воды оставил.
— Взорвал водокачку? — ужаснулся Гамилькар.
— Ага. Но не взорвал, а спалил по пьянке. Вчера вместе с токарем сожгли водокачку. Совсем охренели. Напились и на весь Бахчисарай орали Баркова:
Наутро там нашли три трупа —
Матрена, распростершись ниц,
вдова, раздолбана до пупа,
Лука Мудищев без петлиц
и девять пар вязальных спиц.
— Нуразбеков токаря сегодня утром расстрелял, а электрика пообещал вечером.
Электрик Валенса на нарах тихо заплакал.
Слово за слово, и у них уже нашелся общий знакомый — оказалось, что этот Максимильян Волошин хорошо знал Николая Гумилева.
— Где он сейчас? — в волнении спросил Гамилькар.
— Кто, Nikola?{118} Боюсь, расстрелян в петроградской ЧК. У него на базаре при обыске обнаружили сразу два фальшивых паспорта и увели в ЧК с мешком селедки.
— На имя Шкфорцопфа?
— Скворцова. Похоже. Один паспорт был германским. Он играл в нелегальщину.
— Вы хорошо знали его?
— Более чем, — вздохнул Максимильян Волошин. — Мы были друзьями. Более того: в лучшие времена этого серебряного века мы даже дрались с Николя на дуэли из-за — представьте себе! — несгораемой птицы Fenicse, асбестовые перья которой — будто бы перья которой! — Николя привез из будто бы библейской страны Ofire. После петербургских зим Коля совершенно дурел, прямо-таки ohoueval, рвался из России, даже доставал у каких-то нелегалов фальшивые паспорта. Ему нужно было обязательно попасть в Эдем! Я ему сказал: «Коля, какой Эдем, какой Офир, какой рай земной?! Публика, конечно, дура, и ее можно и нужно дурить до бесконечности, но мистификация коллег по поэтическому цеху должна иметь свои пределы. Все же не где-нибудь, а в серебряном веке живем».
Но по— настоящему Николя обиделся даже не из-за недоверия коллеги по цеху к несуществующему Офиру — тоже мне, Земля Санникова! — и не к любовному порошку из асбестовых игло-перьев дикого купидона, который (порошок) Николя обещался привезти из Офира (у Волошина в то время были проблемы с потенцией, но это психическое), а за стишки, которые напел ему Максимильян Волошин: «Коля-Коля-Николай, сиди дома, не гуляй». Из-за этой песенки (ее даже не Волошин сочинил), Николя прям-таки взбеленился и запустил в голову Максимильяна подвернувшуюся под руку железную рыцарскую перчатку (дом Николя всегда был переполнен странными, неожиданными предметами).
— Местом дуэли была выбрана, конечно, Черная речка в Петербурге, потому что там дрался Пушкин с Дантесом, — шепотом рассказывал большевистский подпольщик. — Николя прибыл к Черной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой, как струганая доска, и торжественный, как всегда. Но со мной случилась беда — я оставил своего извозчика, пробирался к Черной речке пешком, огибал какие-то заборы и потерял в глубоком снегу калошу. Знаете, что такое калоши? Такие сверху черные, внутри красные, засунешь — приятно. Купил перед самой дуэлью. Знаете, сколько калоши стоят? Для меня это была настоящая трагедия, как пропажа шинели для Акакия Акакиевича. Смешно, конечно, но так бывает. Без калоши я ни за что не соглашался идти к барьеру и упорно искал ее вместе со своими секундантами на виду у Николя. Но безуспешно. Николя устал ждать, озяб, плюнул в снег, пошел к нам и тоже принял участие в поисках моей калоши…
Чем закончилась эта калошная дуэль, кто из серебряных поэтов стрелял в воздух, а кто по сугробам, — Гамилькар так никогда и не узнал, потому что его повели на допрос.
— Я вижу, вы культурный человек… Если выйдете на волю, расскажите Коле Гумилеву о судьбе Максимильяна Волошина! — горячо шептал бородатый толстяк, когда Гамилькара уводили из камеры.
— Coulitourniy-houytourniy, — по-польски пробурчал электрик Валенса в стенку и стал доцарапывать на ней свое граффити:
A POCHLI WY VSE NA
Следователь Нуразбеков в самом деле оказался культурным человеком с татаро-монгольским прищуром, с ровным чубчиком и со здоровенными пугающими руками гориллы чуть ли не до колен. В Бахчисарайской контрразведке один капитан Нуразбеков говорил сразу и по-французски, и по-итальянски. Он с интересом оглядел Гамилькара, остановил узкий задумчивый взгляд на золотом перстне с лунным камнем и сказал:
— Никогда не приходилось допрашивать негров, даже в Чека у Блюмкина. У негров кровь красная, это мне понятно, а вот кость… Кости у негров какого цвета, черные или белые? — Капитан Нуразбеков почесал правой рукой левую ладонь, а потом наоборот — левой рукой правую. — Извините, у меня часто руки чешутся.
— К деньгам, — предположил Гамилькар, уводя разговор от цвета негритянских костей.
— Нет, не к деньгам, а к делу, — ответил Нуразбеков и многозначительно повторил: — К «Делу».
К обоюдному удовольствию дело быстро прояснилось. Объяснения Гамилькара о снабжении Белой армии консервированными купидонами и о розысках Атлантиды и диких купидонов на русском Севере не показались контрразведчику Нуразбекову странными, подозрительными или пробольшевистскими. В Одессе он и не такие прожекты расследовал.
— Да, мне звонил Николай Николаевич, — сказал Нуразбеков и выложил перед собой на стол топкую голубую папку с черным двуглавым орлом и с белыми тесемками. — Вот папка с интересующим вас «Делом». Я посмотрел. Увлекательное чтение, скажу я вам.
Гамилькар жадно схватил папку и прочитал надпись (фиолетовыми чернилами, каллиграфическим почерком):
ДЕЛО
О ПОДПОЛЬНОМ ПРИТОНЕ
СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ
Исправление: «СОЦИАЛЪ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВЪ» зачеркнуто, сверху приписано: «СЕКСУАЛЪ-ДЕМОКРАТОВЪ», а снизу: «Исправленному верить! Ртм. Нрзб.».
Гамилькар открыл папку.
ГЛАВА 6. ТАИНСТВЕННЫЙ ОСТРОВ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Ваш роман высылайте заказною бандеролью в Серпухов. Не пропадет — мне перешлют в Офир.
Никуда не денешься, очень уж «Москвича» хочется. Пришлось Гайдамаке вилять хвостом, брать на себя роль Золотой Рыбки, доставать прокурору «Таинственный остров». Он отправился в воскресенье на одесский толчок, походил по книжным рядам, но острова не нашел. Тогда он купил у пожилого еврейского чернокнижника Пикулеву «Битву железных канцлеров» и шариковую ручку «Мейд ин ЮСА» с самооголяющейся купальщицей, а потом навел справки о «Таинственном острове».
Еврей—чернокнижник, очень довольный таким солидным покупателем, огляделся по сторонам, заговорщицки подмигнул и уточнил:
— Остров какой? Таинственный? Жюль Верна? Я правильно вас понимаю?
— Вы правильно меня понимаете, — тоже почему-то огляделся и подмигнул Гайдамака.
— К сожалению! Опоздали немножко, душа любезный! — искренне огорчился чернокнижник, почему-то подделывая свой еврейский акцепт под произношение гражданина Кавказа. — АЙ, как жалко — сегодня утром продал последний остров!
— А где достать, не подскажете?
— Что, очень нужен остров?
— Во как! — резанул по горлу Гайдамака.
— А вы знаете, командир, сколько сейчас стоят таинственные острова? — осторожно спросил чернокнижник, почувствовав в Гайдамаке командира.
— Мы за ценой не постоим! — с излишней самоуверенностью отвечал Гайдамака, прикидывая, сколь дорого может стоить на черном рынке жюльверновский «Таинственный остров».
«Ну, червонец, — прикидывал Гайдамака. — Ну, пятнадцать, ну, двадцать рублей».
Еврей— чернокнижник поманил Гайдамаку пальцем и шепотом на ухо назвал цену:
— Семь.
— Разговоров нет, — ответил Гайдамака и протянул одинокий червонец.
— Семь, семь червонцев. Семьдесят рэ, — терпеливо объяснял чернокнижник.
— Чего так дорого, генацвале?! — обалдел Гайдамака.
— А вы как думали, командир? Книга повышенного риска, шикарное французское издание, на тонкой рисовой бумаге, в пластмассовой моющейся обложке, прямо из-за бугра, — шептал чернокнижник. — Вы на рисовой бумаге когда-нибудь что-нибудь читали, душа любезный?
— На французском языке, что ли?
— Почему на французском, messieur? Парле ву франсе?{119} На нашем, на русском, но сделано издательством «Маде ин Франс» специально для нас.
— Ладно, беру, — решился Гайдамака и полез в карман за деньгами.
«Это верно — на рисовой бумаге мы еще не читали. В моющейся обложке — прокурорше понравится, будет этот остров не читать, так мыть», — подумал Гайдамака и решил сделать дорогой подарок прокурорской Антонине за свой счет, чтобы быть к «Москвичу» поближе. Хотя так и не понял, па кой ляд понадобилось книжным жукам таскать Жюль Верна из-за бугра и в чем тут риск да еще повышенный. Жюль Верн — он и есть Жюль Верн, не Солженицын же…
— Сховайте свои карбованцы и не суетитесь, — придержал Гайдамаку чернокнижник. — Я же вам чистым. русским языком объяснил: сейчас нету. Встретимся послезавтра в Горсаду под бронзовой львицей в одиннадцать утра — будет вам «Таинственный остров». Я лично для вас сделаю. Под бронзовой львицей — не подо львом.
— Точно сделаете?
— Слово и дело!
ГЛАВА 7. НЕГРЫ
Кроме громкого имени и черного лика, прадед завещал Пушкину еще одну драгоценность: Ганнибал был любимцем и крестником царя Петра, находясь у начала новой, европейской, пушкинской России. О том, как царь самочинно посватал арапа в боярскую аристократию, скрестил его с добрым русским кустом (должно быть, надеясь вывести редкостное растение — Пушкина), подробно рассказано в «Арапе Петра Великого».
Гамилькар открыл тонкую папку. В ней пряталось всего несколько страниц. На первой странице Гамилькар прочитал заглавие: «НЕГРЫ».
— Это что? — спросил Гамилькар.
— Ну… стихи, — объяснил капитан Нуразбеков. — Да вы вслух, вслух читайте.
Гамилькар принялся читать вслух, все более удивляясь и воодушевляясь:
НЕГРЫ
Вас, белых, — легион.
Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы!
И мы вас не хотели трогать.
Да, негры мы! Да, эфиопы мы —
блестящие и черные, как деготь.
Вы Африку насиловали всласть,
стреляли львов, от пороха пьянея,
вождям пустыни спирт вливали в пасть
и называли нас: «Пигмеи!»
Вы отлучили нас от наших вер,
но не Христос явился, а Иуда.
Нам с Библией принес миссионер
туфту и триппер Голливуда.
И мы зубрили Англии язык,
сортиры белых драя обреченно…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш кадык,
как в черных пальцах кнопка саксофона?
Грядет пора — китаец, шизоват,
нагрянет в европейские столицы
вливать в мозги социализма яд
и жарить мясо бледнолицых.
Мир— импотент! Пока еще, как встарь,
ты не прогнил, парламентский и шаткий, —
замри пред негром, как фрейдистский царь
пред Сфинкса неразгаданной загадкой!
Еще слонов не поднял Ганнибал,
суров, как будто ночь Варфоломея…
Идите к нам! Мы примем ваш кагал
в оазисах прекрасной Эритреи!
В последний раз — опомнись, белый мир!
Покуда ты не стал сплошным бедламом,
пока не начался кровавый пир —
внемли рокочущим тамтамам! {120}
— Ну, и как вам нравятся эти стихи? — спросил капитан Нуразбеков.
— Кто их написал? — спросил Гамилькар.
— Не знаю. Но хотел бы знать. Ищем-с.
— Прекрасные стихи. Я бы под ними подписался.
— Подпишитесь, — тут же предложил капитан.
— Но это же не мои стихи.
— Жаль. Как думаете, на чем они напечатаны?
— На бумаге.
— Это ясно. Я спрашиваю: каким способом напечатаны?
— На гектографе? — предположил Гамилькар.
— Нет.
— На пишущей машинке?
— Тоже нет. На лазерном принтере.
Нуразбеков и Гамилькар внимательно взглянули друг другу в глаза.
— Не понял: на чем? — переспросил Гамилькар, выдержав взгляд.
— Читайте, читайте, — сказал капитан Нуразбеков и опять перевел взгляд на золотой перстень с лунным камнем на указательном пальце Гамилькара.
Гамилькар принялся читать вторую страницу. Текст был написан от руки и показался ему знакомым:
«В числе молодых людей, отправленных Петром в чужие края, находился его крестник, арап Ибрагим. Он обучался в военном училище, выпущен был капитаном артиллерии, отличился в Испанской войне, „был в голову ранен в одном подземном сражении“ (так сказано в его автобиографии) и возвратился в Париж. Император не переставал осведомляться о своем любимце и получал лестные отзывы о его успехах. Петр был очень им доволен и звал в Россию, но Ибрагим не торопился, отговаривался то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах. [Врал, конечно, отрок. ]{121} Петр благодарил его за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных расходах, не жалел для Ибрагима своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы».
— Это цитата из «Арапа Петра Великого», — сказал Гамилькар, поднимая глаза.
— Да вы, оказывается, пушкинист! — обрадовался Нуразбеков и почесал ладони. — Сразу узнали. Читайте, читайте — там кратко и конспективно, с жандармскими комментариями. Арап-то арап, да не совсем арап!
«Ничто не могло сравниться с легкомыслием французов того времени. Сексуальные оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. [Трахались, наверно, будь здоров!] Алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений; состояния исчезали; нравственность гибла, а государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей. [Совсем как у нас перед революцией. ] Потребность веселиться сблизила все состояния. Слава, таланты, чудачества принимались с благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихие кабинеты и являлись угождать моде, управляя ее мнениями. [Я бы всех этих писак и щелкоперов — в бараний рог!]{122} Женщины царствовали. Появление Ибрагима, его наружность и природный ум возбудили общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Negre du czar{123} [непонятно, это что-то по-французски] и ловили его наперехват [на передок все бабы слабы]; приглашали его на свои веселые вечера; он присутствовал па ужинах, одушевленных разговорами Монтескье и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одной премьеры и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и породы. Мысль променять эти блестящие забавы на суровую простоту Петербурга не одна ужасала Ибрагима. Другие сильнейшие узы привязывали его к Парижу. Молодой африканец любил. Графиня D., уже не в первом цвете лет, славилась еще своею красотою. [Выяснить имя графини. ] [Ага, Леонора де Шантильи. ] Семнадцати лет выдали ее за человека, которого она не успела полюбить и который никогда о том не заботился. [Ну и дурак!] Молва приписывала ей любовников, но по снисходительности света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть ее в каком-нибудь смешном приключенье. В ее модном доме соединялось лучшее парижское общество. Ибрагима представил последний ее любовник, молодой М., что он и дал почувствовать. [Выяснить имя любовника. ] [Виконт Пьер де Мервиль.] Графиня приняла Ибрагима учтиво, но без особого внимания; это польстило ему. На Ибрагима обыкновенно смотрели как на чудо, и это любопытство оскорбляло; сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий [согласен], не радовало его. Африканец чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал незаметным людям и принимал их ничтожество за благополучие. Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила Ибрагима от самонадеянности, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и умен; он поправился графине, которой надоели вечные шутки и колкости французского остроумия. Ибрагим часто бывал у графини, она привыкла к нему и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Он был ранен в голову и вместо парика носил повязку.) Ибрагиму исполнилось 27 лет [однако уже не отрок]; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным, нежели простое любопытство. Когда же взоры Ибрагима встречались со взорами графини, недоверчивость его исчезала. Глаза графини выражали такое милое добродушие, что невозможно было подозревать и тени кокетства. Любовь не приходила Ибрагиму на ум. [Не верю!] Графиня, прежде чем он, угадала его чувства. Обладание любимой женщиной до этого не представлялось воображению Ибрагима [Не верю! Только об этом и думал!]; надежда озарила его душу; он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлением его страсти, противопоставила ей советы благоразумия. Она сама ослабевала и, наконец, изнемогая под силой чувства, ею же внушенного, отдалась восхищенному Ибрагиму. Ничто не скрывается от взоров света. Новая связь графини стала всем известна. Одни изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным. В первом упоении Ибрагим и графиня ничего не замечали, по вскоре двусмысленные шутки стали до них доходить. Новое обстоятельство еще более запутало положение — обнаружилось следствие неосторожной любви. Дамы ахали, мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого или черного ребенка. Эпиграммы сыпались насчет ее мужа, который один ничего не знал и не подозревал.
Роковая минута приближалась. Состояние графини было ужасно, душевные и телесные силы в ней исчезали. Наконец графиня почувствовала первые муки. Меры были приняты наскоро — за два дня до этого уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки своего новорожденного младенца; за ним послали; нашли способ удалить графа. Доктор приехал. Графиня мучилась долго. Каждый стон ее раздирал душу Ибрагима. Вдруг он услышал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать восторга, бросился в комнату — черный младенец лежал на постели в ногах графини. [Mein Gott! Quel confus! Potz Tausend!]{124} Ибрагим благословил сына дрожащею рукою. Сердце его сильно билось. Графиня слабо улыбнулась и протянула ему руку. Но доктор оттащил Ибрагима от постели. Новорожденного положили в корзину и вынесли из дому. Принесли другого младенца и поставили колыбель в спальне. Граф возвратился поздно и был очень доволен. Публика, ожидавшая шума, принуждена была утешаться злословием.
ГЛАВА 8. ТАИНСТВЕННЫЙ ОСТРОВ (ОКОНЧАНИЕ)
По доброй воле сюда не заедешь.
Делать нечего: взялся — ходи. Как в шахматах.
Во вторник по плохой погоде опять подался Гайдамака за «Таинственным островом» в Одессу на Дерибасовскую — в Городской сад к мокрым бронзовым львам — и стал под львицей. Вскоре из тумана возник чернокнижник. Он оглядывался и явно нервничал.
— Извините, командир, заставил себя ждать. Пришлось идти проходными дворами, — зашептал чернокнижник, хлюпая носом. — Достал я вам таки Жюль Верна, душа любезный. Было архитрудно, но чего не сделаешь для хорошего человека… Тпру!.. Немедленно заховайте деньги, душа из вас вон! Не мне. Я деньги не беру… Зайдите за львицу с той стороны, увидите молодого человека с сумкой «Родригес» в правой руке и с татуировкой «щит и меч» на левой. Если сумка через плечо — сделайте вид, что вы не знакомы. Если сумка в руке — назовите пароль: «Слово и дело». Скажите ему: «Я от Пинского». Это я — Пинский. Возьмите у него пакет и быстро… нет, медленно!., уходите огородами к Оперному театру. И не оглядывайтесь. И не разворачивайте пакет. Если вас возьмут — мы с вами не знакомы, а что в пакете — вы не знаете. Под кустом в луже нашли.
— Кто меня возьмет?
— Ладно, не придуривайтесь.
— Ответ какой?
— Какой ответ?
— Отзыв на пароль.
— Отзовется как-нибудь, — ответил Пинский и тут же куда-то смылся.
Ну, конспираторы!
Гайдамака плюнул, обошел постамент и обнаружил по ту сторону позеленевшей от злости львицы какую-то темную небритую личность самой натуральной кавказской наружности (куда уж там еврею Пинскому!) с сумкой «Родригес» в правой руке и с синюшной чекистской татуировкой «щит и меч» на левом запястье.
Аж сердце заколотилось!
— Ну? — нетерпеливо спросил Родригес, пронзительно глядя в глаза Гайдамаке.
— Слово и дело, — боязливо произнес Гайдамака, хотя вроде был не из трусливых.
— Ну? — отозвался Родригес.
Хорош отзыв на пароль… Нет, не грузин… Вряд ли грузин… Чеченец!
— Я от Пинского.
— Ну?
— Что «ну»? Антилопа Гну! — взял себя в руки Гайдамака. — Давай «Таинственный остров»!
Родригес огляделся по сторонам. Гайдамака — тоже. Нигде никого и ничего вроде. Кроме одиночных прохожих в тумане на Дерибасовской. Нигде вроде не видно подозрительных личностей в штатском… Кроме промокшей похмельной очереди у Центрального гастронома на углу Преображенской и Дерибасовской, ожидающей утреннего явления народу бутылочного пива. К очереди уже пристроился чернокнижник Пинский — старательно делает вид, что стоит за пивом, а сам исподтишка наблюдает за конспиративной встречей под львицей.
— Пароль уже другой, — сказал Родригес.
— Ну, ребята, я вас уже не понимаю, — ответил Гайдамака. — Скажите мне другой пароль, и я его назову.
— «И Гоголя и Пушкина с базара понесут», — сказал Родригес.
— Не понесут, — ответил Гайдамака. — Не понесут! — убежденно повторил он.
— Правильно ответил, — согласился чеченец и строго спросил: — А знаешь, командир, сколько стоит таинственный остров?
— Знаю. Семь.
— Правильно, командир. Семь было позавчера. А со вчера — восемь с половиной.
— А что случилось? Риск на Жюль Верна повысился? — съязвил Гайдамака.
— Ты еще поговори — повысится до штуки. За лишние разговоры. Берешь или нет?
— Черт с тобой, давай! — вконец обозлился Гайдамака этакой обдираловке.
— Это другой разговор!
Обменялись: Гайдамака отдал Родригесу восемьдесят пять рублей, а Родригес Гайдамаке — увесистый пакет из сумки, замаскированный под почтовую бандероль.
— Не разворачивай, пока домой не придешь. И из дома не выноси! — строго приказал Родригес — Стой, куда пошел?… Не туда пошел! Тебе как было сказано?… Иди к Оперному и не оглядывайся!
Родригес направился в очередь за пивом к своему сообщнику Пинскому, а Гайдамака, пожимая, как говорится, в душе плечами от такой суровой конспирации с Жюль Верном, поплелся по лужам с бандеролью под мышкой к Оперному театру. Ему хотелось бутылочного пива. Хотелось подойти к Пинскому и спросить: кто крайний? Пива очень хотелось или вина — прочистить горло от этой сплошной мокроты.
Обошел мокрый Оперный театр, огляделся на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта, выпил в подвале «У двух Карлов» стакан червоного молдавского портвейна. За ним в подвал никто не спускался, а из подвала никто не выходил. Потом забрел на мокрый Приморский бульвар. Хвостов и слежки вроде не обнаружил. Портвейн пошел не на пользу, голова разболелась. Присел на сухой край мокрой садовой скамьи под мокрым платаном у мокрой пушки времен французской осады Крыма рядом с мокрым памятником Пушкину и, предчувствуя, что эти клятые инородцы крепко его надули (не кирпич ли подсунули?), принялся разворачивать бандероль.
Что они тут наворочали?
ГЛАВА 9. БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН
Беспечно ожидая хана.
Вокруг игривого фонтана
На шелковых коврах они
Толпою резвою сидели
И с детской радостью глядели,
Как рыба в ясной глубине
На мраморном ходила дне.
«А французский черный сынок Ганнибала но имени Гамилькар, — читал дальше Гамилькар, — воспитывался в иезуитском монастыре, собираясь пойти по духовной части, но потом поссорился с иезуитами, служил в полку мушкетеров при Людовике Каком-то, дрался на дуэлях, воевал против мавров, потерял правую руку при абордаже турецкого фрегата, попал в плен к султану, был выкуплен Людовиком Очередным, вернулся в лоно церкви, получил приход в Бургундии, где и успокоился, его сын, тоже Гамилькар, был аббатом в Александрии, его внуку отрубили голову на гильотине, два его правнука Гамилькары принимали участие в египетском и испанском походах Наполеона и наследили (т. е. оставили наследников) даже в Египте и в Испании. Третий его правнук Гамилькар в 12-м году в России пытался сыскать русских потомков Арама Ганнибала, неких Ганнибалов-Пушкиных, но Москва, как известно, сгорела и наступила зима…»
— Это тоже Пушкин писал? — удивился Гамилькар. Он хорошо знал пушкинского «Арапа», но этот отрывок не был ему знаком.
— Это неизвестный Пушкин. Это зашифрованные заметки к «Арапу Петра Великого», — сказал Нуразбеков. — Их расшифровал ваш знакомый Шкфорцопф и предположил, что вы являетесь потомком Ганнибала, как и Александр Пушкин, — значит, Пушкину парижский сын Ганнибала является дядей по дедушке. Значит, с Пушкиным вы прямые родственники.
— Я это всегда подозревал. Но где же остальные страницы?
— Где, где… — обрадовался капитан Нуразбеков. — В штабе у генерала Акимушкина. А вы как думали? Николай Николаевич взяли почитать, обращайтесь к нему.
— Но кто же такой Шкфорцопф? — спросил Гамилькар. — У меня нет знакомого с такой фамилией.
— Ну нет так нет. Шкфорцопф объяснил на допросе, что знаком с вами. Он немецкий — нет, германский! — орнитолог. Занимался, представьте себе, какими-то легендарными птицами — птица-pyx, гамаюн, купидон. Или германский шпион, выдававший себя за орнитолога. Мы его арестовали в Одессе на второй день войны, когда стало можно бить русских немцев. Ух, как я его бил! Но поговорим о другом. Значит, Петру Николаичу Врангелю нужна звероферма в Офире? Очень понятно. А господину африканцу нужен Бахчисарайский фонтан для дворца нгусе-негуса? За чем же дело стало? Следуйте за мной. Прошу!
Нуразбеков вывел арестованного во двор Бахчисарайской контрразведки, где не в пример офирскому двору негуса в тени под старой яблоней над еще неприбранным утренним трупом расстрелянного токаря вились не цеце, а безобидные навозные мухи; и вместо Бахчисарайского фонтана предъявил африканцу прямо у забора ржавеющую водонапорную колонку. Гамилькар удивился, он ожидал чего-то другого — элегантного, чистого, мраморного, а тут какой-то громадный ребристый пивной Кюхельбекер.
— Это и есть пушкинский Фонтан слез? — спросил он.
— Именно, именно: слез! «Младые девы в той стране преданье старины узнали, и мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали», — продекламировал контрразведчик. — Еще не верите? Вот, взгляните на макушку: крест и луна. «В углу дворца уединенный. Над ним крестом осенена магометанская луна (СимвОл, конечно, дерзновенный, Незнанья жалкая вина)», — опять процитировал Нуразбеков и предложил: — Да вы качните, попробуйте! Небось во дворце вашего негуса такого чуда света не видели.
Гамилькар качнул ручку этого железного Кюхельбекера и не успел отпрыгнуть — толстая стремительная струя воды потоком полилась ему на клеши и на английские армейские ботинки. Гамилькар был вполне удовлетворен: фонтан как фонтан, только струей вниз. Более того, Бахчисарайский фонтан ему понравился тем, что с виду он был переносным и перевозным, в Офире таких не водилось. Хороший фонтан.
— Нельзя ли его купить? — спросил Гамилькар.
— Можно, — ответил Нуразбеков. Не нагибаясь, он почесал левой рукой правое колено, а правую руку протянул к Гамилькару. — Ваш перстенек… Позвольте полюбопытствовать…
Гамилькар сиял с указательного пальца золотой перстень с мутным лунным камнем.
— Дорогой, наверно? — спросил Нуразбеков.
— Золотой. Стоит денег.
— Презренный металл. Я про камешек.
— Лунный камень.
— С Луны, что ли?
— Нет. Обыкновенный реголит. Из Лунного ущелья в Эфиопии.
— Что же вправили, если обыкновенный?
— Это мой талисман. Достался от отца. От деда. От прадеда.
— И все они были Гамилькары. Кстати, у орнитолога Шкфорцопфа точно такой же камешек в перстне.
— Наверно, побывал в Лунном ущелье.
— А надпись что означает? На каком это языке? На арабском?
— Нет. На иврите.
— Это что за язык такой?
— Древнееврейский. Это еврейская именная печать с раввинской надписью. Она в точности повторяет надпись на талисмане Пушкина. Перевод такой: «СИМХА, СЫН ПОЧТЕННОГО РАББИ ЙОСЕФА УМУДРЕННОГО, ДА БУДЕТ ПАМЯТЬ ЕГО БЛАГОСЛОВЕННА».
— Почему же Пушкин носил перстень с еврейской надписью? — удивился капитан Нуразбеков. — Уж не евреем ли был господин Пушкинзон?
— В каком-то смысле — да.
— В каком же таком смысле?
— Его прадед был эфиопским фалаша, то есть исповедовал иудаизм.
— Вот так компот!
— А Пушкин просто не знал, что там написано, и считал надпись тайной, каббалистической.
— Да уж не еврей ли вы? — удивился Нуразбеков.
— Я тоже фалаша, эфиопский иудей. А вы не антисемит ли случаем, господин капитан?
— Мы с вами договоримся, господин фалаша. — Капитан Нуразбеков ушел от прямого ответа, вздохнул и вернул перстень Гамилькару. — Бахчисарайский фонтан будет ваш. Но не за деньги.
— А за как?
— Баш на баш, господин фалаш.
— Bachnabach?
— Услуга за услугу.
Контрразведчик Нуразбеков оглянулся, понизил голос и попросил Гамилькара в обмен па Бахчисарайский фонтан устроить ему местечко на «Лиульте Люси». По данным контрразведки, большевики скоро начнут решительное наступление на Крым. Нуразбекову, как говорится, надо делать ноги. Сойдет матросом, простым матросом или даже кочегаром. Он, Нуразбеков, хоть и числится в контрразведке, но не боится физического труда, нисколько не сомневайтесь, взгляните на его мозолистые ладони — это благородные мозоли от древка боевого белого знамени, черенка могильной лопаты и приклада трехлинейной винтовки; ребром ладони он может рубить доски, а кулаком ломать кирпичи. Нуразбеков все умеет. В Офире Нуразбеков сможет работать на купидоновой ферме барона Врангеля — подметать, чистить, доить купидонов, задавать им корм. И т. д.
Хорошо. Понятно. Шкипер Гамилькар пообещал устроить Нуразбекова старшим матросом, если только Нуразбеков при наступлении большевиков сумеет самостоятельно добраться до Севастополя.
Контрразведчик вынул чернильный карандаш и попросил севастопольский адресок Гамилькара.
— Пята хата с краю за кривой акацией под Сапун-горой, — продиктовал Гамилькар.
Оставалось продемонстрировать и демонтировать Бахчисарайский фонтан. Нужен был разводной ключ. Вспомнили про электрика Валенсу с двумя выбитыми зубами.
— Электрик — это что-то вроде слесаря, не так ли?
— У него обязательно должен быть разводной ключ! Пришли за электриком Валенсой, приказали спуститься с нар. Не боись, еще не расстрел, есть работенка. Электрик Валенса повеселел — если в контрразведке электрику нашлась работенка, значит, живые электрики нужны при любой власти. Правильно. В подсобники ему определили крепенького Максимильяна Волошина. Валенса пошел через дорогу к своей квартирной хозяйке, принес разводной ключ, перекрыл воду в Бахчисарайском фонтане и свинтил ему гайки, а Максимильян Волошин поднатужился и выдрал колонку из фундамента с камнями и кусками цемента. Гамилькар хотел было замолвить словечко за электрика и поэта, но почувствовал, что это уже будет сильный перебор, дай Бог самому унести йоги. Он взвалил колонку на шею, опустил на плечи и, обхватив ее задранными вверх руками, потихоньку направился в сторону Севастополя. Он чувствовал спиной холодок и ожидал выстрела в спину.
— Не бойтесь, — сказал ему в спину следователь Нуразбеков. — Вам на меня уже, наверно, наклепали. Да, у меня всегда руки чешутся, но я бью, а не расстреливаю. Только бью. Я никогда не расстреливаю, а вот в морду могу дать. Привет Петру Николаичу Врангелю! Аu revoir!{125}
— Аu revoir!{126} — ответил Гамилькар. С колонкой на горбу три дня не евши он поднимался в гору к Севастополю, все время ожидая выстрела в спину. Выстрелы были. В него стреляли с гор случайные дезертиры, но боялись приблизиться к этому черному дьяволу с каким-то снарядом на плечах; одна пуля даже срикошетила от железной колонки с таким звоном, будто в горах ударили в колокол; пронесло.
ПРИЛОЖЕНИЕ К ГЛАВЕ 9
Россия, Крым, XIX век. Железо
Примечание: автор не устоял перед соблазном графически изобразить Бахчисарайский фонтан.
ГЛАВА 10. СЛОВО И ДЕЛО
Как попадают на этот таинственный Архипелаг?
Наконец Гайдамака развернул пакет.
Прочитал первую фразу.
«Как попадают на этот таинственный Архипелаг?»
Внутренне ахнул.
И тут же опять завернул.
Вот так французское издание! Даже пиво пить расхотелось. Пытался что-то сообразить… Не бачили очі, що купували. Так вот и попадают на этот таинственный Архипелаг. Тут не пиво, а ноги в руки, и дуй отсюда подальше, подальше от пушки, Пушкина, Горсовета и от подозрительных фигур в штатском — вон их сколько, бездельников, разгуливает по бульвару в такую погоду. Пойди разбери, кто из них из… из этих самых… из внутренних органов. Опасно! Не до пиву, быть бы живу. Прав чеченец Родригес — домой, домой, домой! Дуй до дому и нигде пакет не разворачивай.
Но по дороге домой в автобусе «Одесса — Гуляй-град» Гайдамака все-таки не вытерпел, опять развернул бандероль, с опаской полистал тоненькие папиросные страницы и понял, что честные чернокнижники с пего, дурака, еще дешево слупили — он бы и сотни не пожалел за ТАКУЮ КНИГУ, и больше отдал бы, если б деньги водились, — по никак не мог сообразить, почему вместо жюльверновского «Таинственного острова» Родригес и Пинский подсунули ему солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ»?
В чем тут дело?!
Но потом припомнил свой разговор с чернокнижником, прикинул и составил правдоподобную версию.
Первое: похоже, что эта книжная публика в своем черном кругу конспиративно условилась, называть «Архипелаг ГУЛАГ» «Таинственным островом» — чтобы всуе не произносить запретные слова. Это раз.
Второе: по аналогии следует, что отныне Александру Солженицыну присвоен псевдоним «Жюль Верн».
Третье: похоже, что реббе Пинский решил, что солидный покупатель «Железных канцлеров» знает, о чем говорит, и заказал для него контрабандный «Архипелаг ГУЛАГ».
Четвертое: все сходится! Должно быть, «Раковый корпус» проходит у них под прикрытием «Палаты № 6».
Гайдамака опять мысленно подставил в свои невинные чернокнижные разговоры «Солженицына» вместо «Жюль Верна», «Архипелаг ГУЛАГ» вместо «Таинственного острова» и ужаснулся: недаром они озирались и вздрагивали, так можно здорово залететь!
Теперь оставалась одна проблема: где хранить Солженицына, чтобы он в глаза не бросался? Не под подушкой же держать «Таинственный остров»?
Вот что Гайдамака придумал: держать «Архипелаг» на виду, так незаметнее. Наточил перочинный нож и произвел вегетативную гибридизацию — скрестил Пикуля с Солженицыным, сменил обложку «Архипелага» на «Битву железных канцлеров» и поставил этот новоявленный гибрид на полку.
Зато с настоящим «Таинственным островом» все решилось само собой: прокурорша Анюта пережила временное затмение, взялась за ум, перестала искать смысл жизни, оставила свою душу в покое и переиграла подарочный заказ с «Таинственного острова» на золотое кольцо с бриллиантиком. Что она — дура, что ли?
ГЛАВА 11. КУПЧИХА КУСТОДИЕВА ЗА ЧАЕМ
Знаменитая «Купчиха» Бориса Кустодиева немало путешествовала по свету, побывала в разных коллекциях, пока не объявилась па лондонском аукционе «Сотбис».
Время неумолимо шло, Бахчисарайская колонка ржавела за хатой. Наконец дождались: большевики со своим порнографическим катехизисом «Что делать?» перешли вброд Сиваш, уже взяли Перекоп и неумолимо приближались к Севастополю. Но африканец продолжал без дела бродить по городу.
— Завтра у меня встреча с Петром Николаичем, приду поздно, — как-то сказал Гамилькар.
Графиня Кустодиева и хлопчик весь день пребывали в напряженном ожидании: что-то скажет Врангель о макаронах по-флотски с мясом купидона? Хозяйка-морячка поджарила картошку на сале, выставила на стол бутылку, и от запаха самогона Сашко тут же побежал за хату рыгать прямо на Бахчисарайский фонтан. В этот раз Люська не спешила на blyadki, по с замиранием сердца ждала прихода африканца — ей нравилось бояться негра, она боялась и уважала его.
— Ну, Элка! Ну, ты даешь, Элка! Ты знаешь, кому давать, не то, что я, — восхищалась она графиней.
Графиня Кустодиева совсем расцвела от этих похвал. Мягкая и очень крупная женщина, она отнюдь не походила па капитанскую дочку или па чеховскую даму с собачкой, а один к одному напоминала купчиху с известной ностальгической картины великого русского художника Бориса Кустодиева, приходившегося ей троюродным братом, на которой изображен мягкий ясный вечер в тихом русском городке с пухлыми облачками в зеленом небе, освещенными ярко-фиолетовым закатом. Облачка плывут над верандой, где сидит чистенькая, с мокрыми волосами под чепчиком, только что вышедшая из парной (дубовый веник сушится над верандой) бело-розовая купеческая дочь. Она очень толста, с плечами и шеей молотобойца, но выглядит пропорционально — если принять за масштаб двухведерный медный самовар на столе, то рост ее окажется под метр девяносто. Она пьет чай с вареньем — то ли из глубокого блюдца, то ли из мелкой пиалки, — отставив крючком пухлый мизинчик. У купчихи румяные щечки, алые губки, серо-голубые глаза, янтарные сережки. Серенький с белым котик Лапчик только что спрыгнул с дуба, загнул хвост сабелькой и трется о могучее плечо купчихи. Раздольное декольте ее, подкрепленное брошью у основания, впадает в молочную кухню из двух цистерн, которых хватит на прокорм целого детского приюта, темно-синий атлас платья, чепчик из того же материала, кружевной воротничок-оборка. Перед ней на белой скатерти: самовар с малиновым заварным чайничком, какое-то ягодное варенье, в хлебнице — крендельки с пирожками, гроздь винограда, яблочки красные и зеленые, разрезанный спелый херсонский неполосатый арбуз с черными косточками, столовый ножик для этих косточек. Внизу под верандой рыжий молодец в красной рубахе ведет белого копя вдоль синего забора (возможно, цыган украл коня, сейчас его будут бить), разрисованного желто-оранжевыми узорами кистью какого-то местного гениального Пиросмани. На соседней веранде пьют чай лысый старичок в душегрейке со старушкой в чепчике. Вдали торчат церквушки и колокольня, виден гостиный двор, мостовая, веранда, на веранде купчиха пьет чай, чтобы лечь спать… Хорошо-то как, господи: птички поют, конь ржет, пароход на реке гудит, котик Лапчик мур-мурлычет, а Кустодиев как бы говорит голосом из-за кадра: смотрите, господа: вот она, Россия, которую мы потеряли!
Конечно, великий русский художник Борис Кустодиев был не так прост, как это перечисление, — он был большим шутником, он был Михаилом Зощенкой в русской живописи (будь он жив, не проскочить ему мимо Жданова), а знаменитая «Купчиха» является всего лишь первой (и очень пристойной) частью кустодиевского триптиха, писанного им в манере насмешливого гротеска, условно так и названного искусствоведами «Какую Россию мы потеряли». Второй же частью триптиха является известный кустодиевский «Большевик» (листья дуба с «Купчихи» точно стыкуются и составляют общую массу с дубовыми листьями на «Большевике»). Идет, шагает по городу «новый русский» — суровый мрачный гигант, страшный человечище в какой-то черной пролетарской спецодежде и с древком флага в двух мозолистых кулаках. Трудно определить, токарь ли это высокого разряда, помощник ли машиниста или простой чернорабочий — ведь Кустодиев писал не какого-то конкретного представителя профсоюза металлистов, а именно Пролетария, большевистского пролетария, черножопого Гулливера с кровавым флагом, застилающим небо, тяжелым шагом, не разбирая дороги, идущего в баню по чистенькому воскресному городу, ничего и никого не замечающего под ногами и, как говорится, «на всех кладущего с прибором». Город пролетарию но колено, а самые высокие здания — по ядра; он слепо сметает все на своем пути, рушатся дома, обыватели в ужасе разбегаются под его ногами. Эта часть триптиха символизирует Октябрьскую революцию и соответствует по замыслу известной картине француза де'Лакруа «Свобода на баррикадах»; вот только у Кустодиева — большевик Пролетарий в грязной слесарной робе, а у де'Лакруа — распоясанная француженка Свобода с опаленной порохом грязной обнаженной грудью.
И наконец, последняя, тайная, эротическая часть триптиха под условным искусствоведческим названием «Большевик с купчихами в бане». Эта часть триптиха символизирует Россию, которую мы приобрели. Она хранится в картинной галерее Ватикана и ничего не стоит, потому что бесценна. Она, третья часть, известна лишь немногим избранным искусствоведам. На этом захватывающем дух полотне изображены могучие обнаженные пружинистые купчихи, в одной из которых опять угадывается купчиха Кустодиева, — эти горы рубенсовского мяса в клубах пара лупят друг дружку и заодно голого большевика дубовыми вениками по спинам, плечам, животам, афедронам и занимаются лесбийской, французской, ну и, конечно же, русской любовями прямо на раскаленном стоградусном полке, застеленном мокрым кровавым флагом. В нижней части картины на нижнем полке развислись, расползлись, расплылись, размазались в манере Сальвадора Дали — шайка с пивом, в которой томится березовый веник, одна початая и две пустые бутылки из-под смирновской водки, черная икра в глубокой тарелке, дубовая вобла, несколько картофелин в мундире, а в центре композиции стоймя стоит громадный, багровый, распаренный ствол большевика с прилипшими к нему дубовыми листочками.
Кустодиев писал этот триптих по заказу русского миллионера Рябушинского под щедрый аванс, но заказчик бежал из Питера, картины попали в кабинет Троцкого, потом на Лубянку к Дзержинскому. В трудные времена послегражданской разрухи в целях восстановления Ковровской трикотажной фабрики «Большевик с флагом» и «Большевик в парной с бабами» были проданы за бестолковую цену американцу Арманду Хаммеру («Купчиха за чаем» осталась в Гохране), который проиграл обоих «Большевиков» в карты знатному мафиози из Сицилии. После поголовного и бессудного расстрела итальянскими чернорубашечниками всей сицилийской мафиозной структуры (расстреливали, понятно, не структуру, а мафиози всех рангов) «Большевик с флагом» достался Муссолини, а «Большевик в парной» — самому Папе Римскому. После расстрела Муссолини на дороге в Бонцаниго «Большевик с флагом», в качестве военной репарации, перебрался в Офир; ну а «Большевика в парной» до сих пор невозможно вызволить из картинной галереи Ватикана.
ГЛАВА 12. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Несмотря на огромный талант рассказывать и умно болтать моего любимого писателя Лоуренса Стерна, отступления тяжелы даже у него.
Что еще происходило в тот високосный год, забитый, как пограничный столб, в нынешнее летоисчисление кирпичом знаменитого романа Джорджа Оруэлла «1984»?
Со смертью Брежнева покатились с горы новые времена, а Джордж Оруэлл оказался пророком почище колдуна Мендейлы Алемайеху, потому что «1984» стал последним классическим советским годом; после него пришли семь тощих коров и сожрали семь толстых коров, и потом сами подохли. Жалко было и тех, и тех.
«Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать», — так начал Оруэлл свой роман.
Приметы 1984: концерт в День милиции, наша служба и опасна и трудна, политучеба, лекции о международном положении, отщепенец Сахаров, открытые и закрытые партсобрания, какие-то трудовые вахты, андроповка по четыре восемьдесят, ленинские субботники, первомайские и ноябрьские демонстрации, борьба с иностранными надписями — спортсмены замазывали на майках надпись «Адидас», — бойкот Олимпийских игр в Лос-Анжелесе. В общем, нормально жили. Андропов на Красной площади целовался с Яношем Кадаром, проходила, как и было обещано, поголовная проверка документов и выяснение личностей в трамваях, банях, парикмахерских, магазинах и кинотеатрах, подкрадывались за спиной цирульника и спрашивали намыленного под бритвой человека: ты кто такой? На дневном киносеансе включался свет, входили штатские и спрашивали: почему не на работе? Милиция совсем распоясалась и боялась только работников Конторы, — а те уже никого не боялись. Андропов в молодости писал стихи, как и старый большевик Джугашвили. Ленин, Киров, Хрущев и Брежнев стихов не писали. Руцкой и Дудаев бомбили Афганистан, там продолжалась неизвестная нам война. Подтягивалась трудовая дисциплинка, завинчивались старые ржавые гайки на сорванную резьбу. В Узбекистане уже взялись за дело никому еще не известные старшие следователи по особо важным делам Гдлян и Иванов. Если кое-кто еще честно жить не хочет: крепко получали по рогам люди мирных профессий — диссиденты, взяточники, тунеядцы, хлопкоробы, бабки с ландышами, рокеры, толкачи-снабженцы, работники кладбищ, националисты, какие-то невидимые цеховики-теневики, лжеученые, завмаги «Океанов», сектанты, церковники, знахари, народные умельцы и почему-то любители научной фантастики. Всех не перечислить. Шла борьба с нетрудовыми доходами, но выпить-закусить еще было, а это главное. В литературе на первом месте стояли Чингиз Распутин и Валентин Айтматов — и потому трудно было решать кроссворды в «Огоньке»: роман из пяти букв на «П» — «Пожар» или «Плаха»? В транссибирское железнодорожное полотно был заложен последний, золотой рельс. «Слышишь, время гудит „БАМ“» отгудело, и темной ночью неизвестные злоумышленники подменили золотой рельс на железный, распилили его ножовками на рельсоподобные слитки и переправили этот золотой профиль через китайскую границу, не в пример неудачливым Паниковскому и Балаганову. Нефть в Тюмени не пошла, проедались последние нефтедоллары, в космосе летал очередной «Салют» с очередными космонавтами, фамилий которых никто уже не помнил — кроме Светланы Савицкой, дочери маршала авиации Савицкого. Партия хотела как лучше, но что-то там со светлым будущим перестало светить — заело, не получалось, с кем не бывает. Первый гуляйградский секретарь Шепилов, сосед Гайдамаки, бывший участковый инспектор, после первомайской демонстрации тронулся рассудком, когда мимо трибуны прошли три колонны спортсменов от Гуляйградской швейной фабрики, пищевого комбината и Арматурно-проволочно-гвоздильного завода имени 1-го Мая (АПГЗ), изображавшие по праздничному сценарию «МИР, ТРУД, МАЙ». Поначалу все шло по плану: швейная колонна выстроила своими женскими телами слово «МИР» и прошла достойно, получив свою порцию «да здравствуют советские ткачихи с поварихами» и «хай живе радянська жінка, як хоче i з ким хоче»; подвыпившие пищевики из второй колонны сначала никак не могли перестроиться в букву «Д» в слове «ТРУД» — у них получалось «П», и соответственно по площади какое-то время шагал «ТРУП», — Шепилов покосился на стоявшего слева районного прокурора, но нижняя подвыпившая палочка от «Д» уже нашла на площади свое место; первый секретарь облегченно вздохнул, как вдруг увидел такое, что в страшном сне не приснится, что не лезло ни в дугу, ни в Красную Армию, — арматурщики, железно чеканя шаг в третьей колонне, шли по площади в слове из трех букв — но это был не… не май, не май, не МАЙ… Это был… тихий ужас! Первый секретарь закрыл глаза. Мимо трибуны, чеканя шаг в железном слове из трех букв, проходила колонна АПГЗ им. 1-го Мая, но это слово было не май, не МАЙ… Когда Шепилов открыл глаза, колонна арматурщиков уже прошла и рассыпалась. Шепилов покосился на стоявшего слева прокурора Вышинского, а потом на стоявшего справа полковника из гуляйградского КГБ. Арматурно-проволочный завод, собственно, был обыкновенным почтовым ящиком и выпускал надежные ракетные системы, которые летчики называли «пустил-забыл». Но гуляйградский чекист индифферентно аплодировал уходящим и подходящим колоннам. «Почудилось?» — подумал Шепилов. «Или не почудилось?» — подумал Шепилов. После демонстрации он в глубокой задумчивости сошел с трибуны, сел в черную «Волгу» и до основанья напился с соратниками в ресторане «Гуляй»; потом он намеками пытался выяснить у Вышинского: почудилось или не почудилось? Заборное слово из трех букв стояло в глазах, разные слова трансформировались в ту самую мудищевскую елду — май (майор, майдан, майонез), рай (райсовет, райком, райисполком) и т. д., — куда ни глядел первый секретарь, чудился ему громадный мудищевский болт с гайкой. На следующий день жить не хотелось, и первый секретарь с березовым веником отправился в охотничий домик с парной, разделся и с предвкушающим выражением лица открыл дверь в парную. Оттуда вырвались клубы пара. Потом послышались удары веника по телу и тяжелое дыхание Шепилова: «Уф… бух… уф… бух…» Удары и дыхание участились и перешли в непрерывный звук, напоминающий пыхтенье паровоза. Раздался паровозный гудок: «Ту-ту!..», пар неожиданно исчез, и мимо первого секретаря поехали зеленые вагоны, вагоны, вагоны с надписями по-английски: «Джибути — Аддис-Абеба». Вагоны прошли, и Шепилов увидел перрон и незнакомый вокзал с надписью «Джибути». На перроне стояли совершенно обалдевшие черные негры с сумками и чемоданами и разглядывали совершенно обалдевшего голого белого Шепилова, который сидел на путях с шайкой и березовым веником. Стояла удушливая жара, где-то рядом был экватор. «Люблю», — подумал Шепилов, а негры вызвали «скорую помощь» и увезли Шепилова сначала в больницу, потом в советское посольство, а потом самолетом в Москву в психдиспансер с тяжелой формой гомосексуальных галлюцинаций, отягощенных синдромом Кандинского, и некому было его излечить, потому что фрейдистский психоанализ был тогда в крутом загоне.
Что еще?
Провинция наступала на столицу, как пустыня на Аральское море. Гришин и Мишин еще держались, но уже переехали в Москву Горбачев, Лигачев, Рыжков, Слюньков, Зайков, Лужков (или Лужков коренной москвич?) — с чемоданами, семьями и помощниками; Ельцин еще парился в Свердловске, Но уже готовился. Обустраивались. Им вскоре и карты в руки. Показательно: чемпионами страны по футболу — футбол для нас является важнее всех искусств — подряд становились провинциальные «Динамо» (Минск), «Зенит» (Ленинград) и «Днепр» (Днепропетровск); даже одесский «Черноморец» лелеял далеко идущие планы. Перли маргиналы. Заплутавший над Сахалином приблудный корейский «Боинг» ушел в сторону Японского моря. В Америке уже открыли СПИД. Там же свирепствовал Рональд Рейган, бывший актер Голливуда. В Лондоне отлили Железную Леди, а в Гуляй-граде шла подготовка к осенне-зимнему отопительному сезону. Зима надвигалась и надвинулась. Продолжались «гонки на катафалках» — так назвали в народе беспрерывные похороны лидеров государства. На Гайдамаку опять нашел стих:
Подушечки,
эполетики,
генерального везут
на лафетике!
Так и не развернувшись, ушел из жизни Ю. В. Андропов, какая-то бабуся заплакала на Красной площади и, перепутав Андропова с Косыгиным, выдала внучку два рубля: «Передай на похороны Копсыгину, хороший был человек», внучек два рубля пропил. Кнут от птицы-тройки принял Черненко. Лучший анекдот года: «Армянское радио спрашивают: „Почему Брежнев, хоть и больной, часто ездил по стране, а Андропов из Кремля ни йогой?“ Ответ: „Потому что Брежнев был на батарейках, а Андропов — от розетки“. — „А Черненко почему в Кремле сидит?“ — „Потому что Черненко — от насоса“. Черненко был бывший батрак но прозвищу „Кучер“, ему и вожжи в руки, но бездорожье и дураки как были, так и остались, два километра того искореженного „Королевским Тигром“ подъездного аппендицита ушли под грязь, потом под снег, потом под лед, Гайдамака сидел в своем кабинете под Переходящим Красным Знаменем (красным знаменам в советские времена приделали ноги, они переходили из кабинета в кабинет), штудировал „Архипелаг ГУЛАГ“ под обложкой железных канцлеров и повторял, как Богу молился, если кто заходил и чего-то просил:
— А что я могу? А ничего я не могу. Того нет, этого нет, пятого-десятого нет. Виновата система. Даже генсеки не выживают. Брежнев с Андроповым померли, новый кучер — тоже не жилец. И мне что-то нездоровится.
Длинный у него был язык, опасный но тем временам. КГБ не дремал, зачем так о генсеках? Беда, как говаривал Гоголь. Дураки плохие дороги стелят, дураки по плохим дорогам ездят и языками дурости мелят. И пан Щербицкий, к сожалению, не исключение, а плоть от плоти. Куда несешься по бездорожью, тройка-Русь, в оранжевых фуфайках?
Нет ответа.
ГЛАВА ТАБУЛА РАСА
Еще в конце прошлого века африканские каннибалы оставляли в живых каждого 13-го врага, попавшего в плен.
Толстой сошел с ума! Если б вы только слышали, что он говорил мне о литературе!
На чьи же средства был куплен «Суперсекстиум-666» в каком-то из временных гамбургских закутков перекрученной реальности? На мятые ли рубли Семэна з Мыколой? Или на литературные гонорары Александра Куприна? На цирковые сборы братьев Дуровых? На спортивные премии Николая Уточкина? На пожертвования Федора Шаляпина? На капиталы Саввы Морозова? А может быть, на американские доллары самого Буревестника? Неизвестно. Российская интеллигенция любила делать подобного рода подарки родимой публике, Лев Толстой отрывал от семьи и охотно жертвовал свои трудовые сбережения на любовь к ближнему, а этот ближний, ничтоже сумняшеся, тут же тратил толстовские деньги на любовь в веселом заведении. «Не важно, кто оплатил; важно — как использовали», — справедливо решил Нуразбеков и вернулся к таинственному сказочному разговору у открытого окна: «Езжай туда — не знаю куда, привези мне то — не знаю что».
Что именно? Подпольную типографию «Секстиум» — суперкомпьютер, который завивает реальности в жгуты и петли? Зачем купчихе Кустодиевой такая напасть? Гишпанские корсеты? Взгляни на торс мадам Кустодиевой — там талия никогда не ночевала. Трехведерный флакон «Шанели»? Мелко плаваешь, подумал Нуразбеков.
Он давно уже обратил внимание на мелькающий в документах «Дела» деревянный ящик с дырками из-под фильдеперсовых рейтуз. У него были все основания предполагать, что Сашко Гайдамака вносил в южные таможенные ворота Российской империи не какой-то там ящик с колготками, а купидоново гнездо, выложенное изнутри эластичным китовым усом из дамских корсетов, а в том гнезде — самку для Черчилля, купидона по имени Маргаритка. О предназначении трехведерного, опечатанного сургучом флакона с «Шанелью» сомнений тоже не оставалось: плескалась там не «Шанель», а разбавленный в необходимой консистенции купидоний яд для нужд практического использования (рецепт зашифрован на этикетке флакона и встречается в «Деле» все под теми же каббалистическими знаками с пушкинского перстня: «С(ИМ-ХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ».
«Вот достал так достал! — читалось на лице Сашка Гайдамаки, — Какое же веселое заведение без купидона?»
Понятно, в других временных витках все могло быть иначе, показания агентов из других реальностей представляют другие версии. В Гамбург к братьям Дуровым Гайдамака мог бегать не за подпольной типографией, а за консультацией к специалистам — что за зверь купидон и как с ним обращаться в неволе? (Сходил бы с купидоном на плече на могилку Брема, автора «Жизни животных», — старик от удивления восстал бы из гроба.) Можно представить выражение лиц братьев Дуровых, когда Сашко Гайдамака, натянув резиновые рукавицы, со всеми предосторожностями извлек из ящика этого бульдога с крыльями.
А вот документы из реальности, соответствующей каббалистическим знакам Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН), запись подслушанного филерами (возможно, даже Семэном и Мыколой) разговора на гамбургском вокзале:
«Картавый коренастый лысый господин с остатками рыжеватых волос за ушами и на затылке. Простой, как Ленин. Ба, да это же сам Ульянов, Владимир Ильич! „Товагищ Гайдамака, вас мне гекомендовал Луначагский. Богшая пгосьба, выгучите: не подкинете ли два чемодана в Палегмо? Вас встгетит такой высокий, гыжий, с усами. Гогький. Знаете такого? Максим Гогький“.
Что в чемоданах-то — этим Гайдамака даже не поинтересовался: просят вежливо, просят выручить, отвезти с оказией (он, Гайдамака, и есть та оказия) два чемодана самому Максиму Горькому в Палермо. Почему бы не выручить Буревестника?
Наблюдения тех же филеров в Палермо:
«Высокий, ровный, будто доску проглотил, длинноусый, с волжским акцентом, без сомнения Горький, друг Ленина: „Будь другОм, СашкО, дОставь в Южпо-Российск механическую рОяль для бабушки. Тебя встретят в пОрту. Очень тебя прОшу“. — „Сделаю, Алексей Максимыч!“
А что означает фраза в газетном репортаже: «чудесно спасшиеся мореплаватели»? И на это есть ответ. Белый рояль погружен на палубу «Лиульты Люси». Шкипер — негр, свой человек. Идут к Босфору с заходом в Афины. В Афинах на палубу поднимается Сашка Куприн. Сколько лет, сколько зим! За встречу! Пьют турецкую мастику, закусывают одной брюссельской капустой. Шкипер вместе с ними — вдрабадан. Пьянка-банка-газ-ураган! 2 июля 1904 года — именно в этот день — в Палермо скоропостижно умирает Горький, а «Лиульту Люси» выбрасывает на скалы одного из одиссеевых островков Средиземного моря. Чуть не затонули, все лето торчали па островке, пока их не отбуксировали на Кипр. Потом ремонт, и еле дошли до Южно-Российска с перекошенной трубой и с залатанной пробоиной выше ватерлинии, точно в размер головы Сашка Гайдамаки. Опоздали на два месяца, в порту их уже никто не ждал, даже большевистские подпольщики решили: кранты с концами белому роялю с «Секстиумом» и лазерным принтером, которые Ленин достал для партии из реальности OЗУ (RAM), чтобы без хлопотных, грязных и громоздких типографий печатать свои «Искры», «Правды» и «Партийную печать с партийной литературой» и менять реальности, как ему вздумается. Разумно? Да. На то он и Ленин. Пришлось с шутками-прибаутками тащить не востребованный большевиками рояль в веселое заведение к мадам Кустодиевой, отмечать там счастливое спасение, праздновать купидона, пытаться играть на рояле, заглядывать в него, обнаруживать в нем два загадочных чемодана, выбрасывать из окна слишком уж любопытных Семэна з Мыколой и для пробы по пьяной лавочке тискать на лазерном принтере сначала первую прокламацию, а потом и саму купчиху Кустодиеву. Такова одна из подгулявших реальностей. Так оно и было, хотя никто не помнит. Погуляли, короче.
Зато сегодня последняя стайка окольцованных купидонов под неусыпным наблюдением орнитологов многих стран опять беспрепятственно мигрирует по своему древнему природному мосту «Туруханский край — Южно-Российск — Ближний Восток — один из островков Средиземного моря — Офир — и далее Луна». [Шкфорцопф в монографии умышленно дает несколько взаимоисключающих путей миграции, ни один из них не является достоверным — из предосторожности он не сообщает точных координат обитания и путей передвижения стаи; города же Южно-Российска, куда купидоны Шкфорцопфа по старой памяти иногда залетают, браконьеры и контрабандисты — к нашему читателю эти почетные звания, понятно, не относятся — на географических картах вообще не найдут; пусть думают, что Одесса.] Можно лишь добавить, что «Лиульта Люси» чуть было не затонула именно у того «одного из одиссеевых островков, где отдыхают купидоны перед смертельно опасным вознесением на Луну. Можно только представить, как, выйдя утром на палубу после урагана и драбадана, Куприн и Гайдамака увидели в сером дыму сидящего на белой пароходной трубе черного Черчилля с красными глазами. Они, конечно, его отловили, но, испугавшись белой горячки, друзья не пили уже до самого прихода в Южно-Российск. Впрочем, все уже было выпито.
ГЛАВА 14. ВТОРАЯ ВСТРЕЧА С БАРОНОМ ВРАНГЕЛЕМ
Недавно я был в Бахчисарае. Город совершенно изгажен железной дорогой. Где фонтан? Какой фонтан? Нет там никакого фонтана.
Гамилькар вернулся из штаба Добровольческой армии строгий, задумчивый и разочарованный. Позвал хлопчика:
— Сашко!
Сашко стянул с него английские ботинки, подбитые спичками, и подал сикоморовую трубку, набитую смесью eboun-травы с табаком. Пока бабы наспех собирали ужин, Гамилькар попросил:
— Сыграй, Сашко.
Сашко заиграл любимую песню шкипера:
Он вышел на палубу,
Палубы нет,
А палуба в трюм провалилась…
Потом все сели есть картошку с консервами из купидона. Между двумя рюмками Гамилькар рассказал о своей второй встрече с Врангелем. На этот раз Петр Николаич не заставил шкипера долго ждать. На его рабочем столе между штабными военными картами, гражданскими прошениями и доносами стояла тарелка с зелеными яблочками. Увидев Гамилькара, Петр Николаич развел руками так, что бурка упала с узких плеч на пол, и сказал:
— Сами видите, господин Гамилькар, — глына дело! Я люблю слово «стояло». Где-то мы что-то нахомутали. Ваша птицеферма моей армии уже не понадобится. Скажите спасибо, что живым вырвались от моих бахчисарайских орлов. Мой вам совет: тикайте. И лучше приезжайте к нам через десять лет — неба в алмазах не обещаю, но тогда можно будет поговорить о ваших купидонах и о теплых морях для новой России. А сейчас Россия… Россия, что Россия? Россия сейчас полезна для цивилизованного мира исключительно как отрицательный «например», как плохой непослушный мальчик, драчун и хулиган, полезен для послушного хорошего мальчика: не делай так, не дружи с плохим мальчиком. Угощайтесь.
Петр Николаич выбрал и протянул Гамилькару самое большое яблочко и поинтересовался подробностями ареста в Бахчисарае, где африканец сидел в одной смертной камере с поэтом Максимильяном Волошиным.
— Хороший поэт, — похвалил Гамилькар и лишь из вежливости осторожно надкусил кислое яблочко.
— Не слышал о таком. Кто это — Maksimilian Volochin? — спросил Врангель у Boulat'a Chalvovitch'a (тот присутствовал при беседе).
— Есть такой, — подтвердил тот.
— Не из Демьянов ли Бедных? — спросил генерал Акимушкин (он тоже присутствовал) и недобро прищурился.
— Нет, нет! — поспешил защитить коллегу Булат Шалвович. — Наш поэт, наш, из гнилых либералов.
— В самом деле хороший поэт?
Булат Шалвович, хотя и недолюбливал Максимильяна Волошина, но из цеховой солидарности в знак одобрения показал большой палец и сказал:
— Его нужно выпустить, он не создан для тюрьмы.
— Опять поэтов почем зря хватают, — затосковал Врангель. — Хотя моих контрразведчиков можно понять — стихи в больших количествах вещь невыносимая, как сказал однажды один умный человек. Ладно, отпустите. — Он кивнул начальнику контрразведки.
— Там еще электрик был, — вдруг вспомнил Гамилькар и возжелал спасти электрика.
— Какой еще электрик? — спросил Врангель.
— Нет уже электрика, — с неудовольствием ответил начальник контрразведки, будто не от него зависело, быть тому электрику или не быть.
Впрочем, от генерала Акимушкина в самом деле мало зависела жизнь какого-то электрика, все решалось на местах — где Бахчисарай, а где Севастополь.
Так героически погиб электрик Валенса. Максимильяна же Волошина, как известно, белые освободили, и он до самой смерти не мог отмыться от грязных чекистских вопросов и подозрений — кто такой следователь Нуразбеков? Что за негр унес Бахчисарайский фонтан? По какому праву героический подпольщик Валенса погиб в белогвардейском застенке, а он, Максимильян Волошин, поэт Серебряного века, остался жив?
ГЛАВА 15. ВЗЯТКА
Королевский Суд Великобритании, уставший от многовековой борьбы с коррупцией, считает, что взяткой не является лишь то, что за чужой счет съедено и выпито индивидуумом за 45 минут. На 46-й минуте индивидуум обязан платить за обед из собственного кармана.
Как вдруг опять открывается дверь, входит замерзший Скворцов в шубейке, топает ногами, отбивается от снега и начинает произносить слова:
— Здравствуйте, командир… Одолжите мне того… этого… Еще угля. Мне контору топить… надо.
— А где ж твой собственный уголь? — удивляется Гайдамака, откладывая «Архипелаг ГУЛАГ» в обложке «Железных канцлеров». — Ешь ты его, что ли?
— Нет… не ем.
— А что ты с ним делаешь?
— Топлю. Закончился… уголь. Зима у вас тут… холодная. А я вам чего-нибудь… достану. Как в прошлый раз.
— Стряхни снег с очков. Реголит нужен. Реголита еще достанешь?
— Надо будет спросить. С реголитом сейчас… трудно. Улетели… они.
— Кто улетел?
— Поставщики… реголита.
— Уплыли?
— Да. Уплыл… сухогруз.
— Жаль. А что еще можешь достать?
— А что вам нужно?…
— Все нужно.
— Могу достать… «Б-29».
— Это что? Клей?
— При чем тут клей?… «Б-29» — это не клей… Это американский… бомбардировщик. Времен Второй мировой… войны. «Летающая крепость»… Берите… не пожалеете. Один во всем мире… остался.
— А ты, значит, шутки шутить умеешь?! — очень удивился Гайдамака.
— Какие там… шутки! Настоящий бомбардировщик… времен…
— Второй мировой войны, — закончил Гайдамака. — Зачем мне «Летающая крепость»?
— Ну… план перевыполните. По металлолому…
— Перекуем «Б-29» на орала!.. Хватит с меня «Королевского Тигра». Что твои поставщики еще могут?
— Не знаю точно… Может быть, еще прилетят… Я спрошу… Они все могут…
— Прилетят или приплывут? Они откуда?
— Кто?…
— Конь в пальто!
— Они… и плавают… и летают.
— Вот и проси у них уголь, если они все могут. У меня тут не шахта.
— Не могут… они… уголь, — вздохнул Скворцов. — Плохо у них там… с углем. И с дровами… С топливом у них… плохо.
— Ладно, черт с тобой, бери три тонны угля. А про американский бомбардировщик забудь и больше так не шути. «Летающая крепость»!.. КГБ сейчас совсем одурело, шуток не понимает.
— Больше не буду… шутить! — обрадовался Скворцов и пошел к двери, кутаясь в шубейку. Потом вернулся и попросил самосвал.
Дал ему Гайдамака самосвал с Андрюхой. Скворцов опять пошел, опять вернулся, попросил в придачу грузчиков. Дал ему Гайдамака Семэна с Мыколой, которые после танкового сражения прижились на хоздворе дорожного отдела, как беспризорные собаки, и чувствовали себя людьми. Крутился Скворцов с этим углем весь день, облизывался на тот уголь, как кот на рыбу. А Гайдамака, грешным делом, решил, что на этот раз ему взамен угля ничего не перепадет — ни шила, ни мыла, ни кота в мешке.
«Ну и хрен с ним, с углем… Три рубля за тонну, — думал Гайдамака. — Советские шахтеры еще добудут».
Так и есть: явился Скворцов в последний день февраля — а именно 29 февраля високосного года — ну и денек! — и доложил, честная душа, что поставщики исчезли с концами и реголита не будет. И «летающих крепостей» не будет. Вообще ничего не будет. Он, Скворцов, ночами не спит, на Луну смотрит, все думает, как Гайдамаке долг вернуть.
— И что надумал?
— Мне скоро краску… завезут. Я вам краской… отдам.
— Какая краска? Белила?
— Нет. Откуда? Белила?… Охра какая-то… Серо-буро-малиновая.
— Не нужна мне охра.
— Тогда, может быть, вам доски… нужны? Мне доску… завезут.
— Сороковку?
— Сороковку?… Откуда?… Обрезки.
— Не нужны мне дрова.
— Что же делать?…
— … и бегать.
— А как же за уголь… рассчитаться?…
— Слушай… — сказал Гайдамака, поправляя опавшее Переходящее Знамя. — Не нуди.
— Все… Не нужу.
Скворцов вздохнул и пошел к двери. Открыл дверь. Выглянул в коридор. Убедился, что коридор пуст. Кто в это чертов дополнительный день будет шляться по рабочим коридорам? Семэн с Мыколой где-то пьют, Андрюха где-то спит. Закрыл дверь. Вернулся к столу. И вот что сказал, растягивая паузы больше обычного:
— Не понимаю… Зачем нам все эти сложности?… Не привык я быть в долгу. Вот вам, командир… Entre nous{127}… за уголь. Скворцов протер, не снимая, очки и начал расстегиваться.
Сначала расстегнул шубейку, потом пиджак, потом какую-то кофту, потом рубашку, что-то там еще расстегнул, достал из-за пазухи непочатую пачку сторублевых купюр, сорвал с нее банковскую бандероль, выдернул три сторублевки и разложил их веером перед Гайдамакой — прямо на «Архипелаге ГУЛАГе»:
— Вот, командир… Большое вам… спасибо. За это самое… За уголь…
ГЛАВА 16. ЧТО ЖЕ ВСЕ ЖЕ ДЕЛАТЬ?
Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в детстве: как можно жить в Севастополе, когда существуют южный берег Африки, прерии Северной Америки, Огненная Земля…
Обильно отужинав после вегетарианского приема у Врангеля, Гамилькар закурил трубку и остановил сытый взгляд на графине Л. К.
«Куда ж нам плыть?…» — по-пушкински раздумывал Гамилькар.
Он не хотел плыть во Францию. Он не хотел возвращаться в Офир — Офир был почти не виден. Гамилькару хотелось на русский Север, искать самку для Черчилля. Но русский Север был занят большевиками. А тут еще графиня Л. К. С Элкой надо было что-то решать.
О сходстве графини Кустодиевой со светской львицей, пожалуй, сильно сказано. Ее в детстве дразнили «тумбой», «коровой», «слонихой», «маслобойней» и другими обидными прозвищами, какими тощие дети дразнят толстых детей. Она была крупной женщиной мясной породы и в самом деле походила скорее На крупную корову или небольшую слониху, чем на львицу, — хотя и grande dame, mais ne la femme la plus seduisante de Peterbourg.{128} Обучаясь в Смольном институте благородных девиц, толстуха-графиня, конечно, разглядывала под одеялом потаенные фотографические открытки, которые проносили под полой в институт более бойкие барышни-однокурсницы. На открытках изображались крутящие ус гусары, которые, не снимая киверов, располагались в креслах с обнаженными мужскими достоинствами, похожими На кондитерские изделия, и эти изделия с вожделением облизывали разодетые французские аристократки, а потом, приподняв многочисленные юбки, удобно усаживались на них своими обнаженными соблазнительными полушариями. Гусары, конечно, были ненастоящими, ряжеными, а аристократки — обыкновенными французскими проститутками. Настоящих мужчин смолянки почти не видели — кроме поэта Ходасевича, который, преподавая русскую литературу, ненароком заговорил о порнографии (см. ниже), и Дмитрия Ивановича Менделеева, который недолго преподавал в Смольном органическую химию. Все девицы были влюблены в могучего старика и предавались нескромным фантазиям, когда он, увлекшись и забывшись у классной доски, правой рукой настукивал мелом химические формулы, а левой непроизвольно почесывал ядра. Стоило Дмитрию Иванычу только захотеть…
Там же, под одеялом, дрожа и краснея, Элка почитывала запрещенную порнографическую литературу — например, «Что делать?» какого-то мизантропа Николая Ильина{129}, «Подземелье пыток» известного маркиза де Сада, бесстыдную повестушку «Возмездие» Алешки Толстого, за которую однажды в Офире Лев Толстой избил своего однофамильца до полусмерти, ну и незабвенного Святого Луку ohouyalynika Баркова.{130} Эту клубничку благородным воспитанницам приносил в лукошке преподаватель русской поэтики Владислав Ходасевич. В первом сочинении Элка ничего не поняла, потому что «Что делать?» Николая Ильина оказалось низкопробной порнографией, для промышленных рабочих, там было что-то совсем не интересное об удовлетворении базисных классовых потребностей фабричного и заводского пролетариата, из каковых потребностей вытекали побочные, надстроечные сексуальные пролетарские вожделения. Знаться с грубыми необразованными люмпенами Элке совсем не хотелось, вонючие и похотливые писания маркиза де Сада вызывали у нее тошноту, Барков просто срамничал и сквернословил из любви к сраму и сквернословию, зато похождения Алешкиной австрийской шпионки с русским офицером в купе поезда были ужас как хороши.
Потом Ходасевич провел семинар «О порнографии в искусстве».
— С какого конкретного момента, с какого-такого боку разработка эротического сюжета становится порнографией? — спросил Ходасевич воспитанниц. — Contez nous cela!{131} — вскричали воспитанницы.
— Этот момент весьма неопределим. Один из первых критиков, читая «Руслана и Людмилу», находил, что «невозможно не краснеть и не потуплять взоров» от таких строк:
А девушке в семнадцать лет
какая шапка не пристанет!
Рядиться никогда не лень!
Людмила шапкой завертела;
на брови, прямо, набекрень,
и задом наперед надела.
— Для нас уже решительно непонятно, что в этих стихах могло показаться предосудительным нашему литературному прадедушке, — продолжал Ходасевич. — Его стыдливость представляется нам абсурдной. Мы, следовательно, считаем, что пределы стыдливости должны быть сужены, а пределы дозволенного бесстыдства расширены. До каких же, однако, пор?
Ответ на этот вопрос был дан на следующий день: нравы среди благородных девиц были еще те, какая-то подлая сучка донесла па Ходасевича и на подруг, Ходасевич был с грохотом изгнан, а смольные гувернантки в синих чулках произвели в тумбочках унизительный обыск без ордера и понятых. У Элки эти синие чулки нашли всего лишь ленинское «Что делать?» и, слава Богу, не догадались заглянуть под матрас, где прятались злополучный маркиз и фотографические открытки с банановыми гусарами. Разохоченные гувернантки продолжили повальный обыск, и добрая графиня крепко отомстила доносчице — она успела подсунуть той под подушку непотребного «Луку Мудищева», и когда старшая гувернантка прочитала: «На передок все бабы слабы, скажу, соврать вам не боясь, но уж такой блудливой бабы никто не видел отродясь!», то издала оральный горловой звук и упала в глубокий обморок.
Графиня Кустодиева, хоть и была похожа на купеческую дочь (что не преминул использовать в своем триптихе ее троюродный брат-художник; обнажалась ли Элка перед братом для третьей части «В парной» — неизвестно, вряд ли), не имела отношения к купеческому сословию и была не капитанской, а генеральской дочкой, но прадед ее (общий с троюродным братом) происходил из выкупившихся крепостных крестьян, а отец, генерал от инфантерии, выслужился из простых фельдфебелей на русско-турецкой войне; графиней же Элка стала по мужу-графу, по-своему ее любившему и никогда ей не изменявшему даже по причине ее фригидности.
Муж ее, граф, был добросовестным графоманом. По ночам он писал длинные романы а-ля Фенимор Купер, над ним потешались в редакциях и называли «графом», вкладывая в титул совсем другой смысл.
«Смотрите, граф, что вы написали: где это, ага, вот: „Боцман медленно стоял на палубе“.
«А разве можно стоять быстро?» — следовал возмущенный ответ, и редакторы, сдерживая хохот, лезли под столы.
«Граф, примите дельный литературный совет: читайте утром то, что написали ночью. „Пара матросов-оборванцев гурьбой направилась к графине“.
«Ну?» — говорил граф, не понимая.
«Это были конюшни, где держали лошадей».
«Что ж тут такого?» — удивлялся граф.
«Это фраза для дурака-читателя, который не знает, что такое „конюшни“. Или вот: „Ковыляя на одной ноге, вождь индейцев очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, и он побледнел“.
«Не понимаю», — бормотал граф, медленно стоя посреди редакции. Потом он очнулся от мыслей. Кровь ударила ему в лицо, он побледнел и, ковыляя на одной ноге, вышел за дверь и хлопнул ею.
Граф также писал любовные стихи о какой-то Наталии и показывал их Элке, но Элка была уверена, что никакой Наталии в природе не существует, а графу она понадобилась только для рифмы:
Беззаветно люблю я Наталию.
Грудь и стан ее, голос и талию,
И все прочее, что ниже талии.
Пусть всегда со мной будет Наталия,
А всех прочих пошлем мы подалее.
На диван сядем вместе с Наталией,
Положу я ей руку на талию,
И так далее, далее, далее…
Неплохие вроде стихи. Наталия в разных падежах также хорошо рифмовалась с Италией и баталией, ну и с самым сокровенным, что удалось придумать графу: «Наталии — гениталии», но он еще не придумал, куда эту рифму вставить. Об Элкиных альковных отношениях с мужем можно сказать следующее; по сексуальному закону единства противоположностей, о котором толковал в «Что делать?» Н. Ильин, муж графине достался лет на двадцать старше ее, годился ей в дедушки, но выглядел мальчиком — щупленьким прыщавым графинчиком, она его очень любила, боялась и совсем не чувствовала в постели — в первую брачную ночь граф чуть было не утонул в ней, долго барахтался и чудом выплыл. Так оно и продолжалось всю их недолгую постельную жизнь. Подруги подсунули Элке фотографическую книжку Алена Комфорта «Радости любви», где tous les details, toutes les poses sont deсscrits magistratement, sans aucun artifice,{132} но и книжка не помогла. В общем, граф как мужчина был какой-то недоделанный, детей у них не было, хотя графине очень-очень хотелось. Ее посетил русский Фрейд — Виктор Хрисанфович Кандинский — и определил у графини синдром Кандинского — особый вид галлюцинаций, когда звучат мнимые голоса, а образы существуют внутри сознания — так называемые псевдогаллюцинации.{133} Сексуальная же энергия графа сублимировалась по Фрейду и по Кандинскому в энергию служения отчизне. Началась война, хорошо умытая жизнь закончилась. В первый же день войны он записался вольнонаемным и запросился на передовую. «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la»,{134} — говорили о нем на призывном участке, в полку, на передовой и постукивали пальцем по лбу.
— Vous vous enroles pour la querre, le comte? Mon dieu, mon dieu!{135} — вяло удивилась графиня.
Граф сумел храбро погибнуть в Восточной Пруссии в Брусиловском прорыве, подняв в атаку из окопной грязи свою роту и бежа с сабелькой, спотыкаясь и падая, на германскую пушку «Берту», и получил две пули одновременно — одну в грудь от врага, другую в спину от своих. Но пушку взял. О геройском подвиге ее мужа графине Кустодиевой сообщил его однополчанин, искалеченный поручик Свежович, единственный оставшийся в живых из роты, передавая ей как жене посмертный Георгиевский крест 1-й степени. Свежович прибыл к графине прямо из госпиталя, на каталке, без обеих ног, дворник внес его на руках на второй этаж. Графиня оставила инвалида у себя, целый год ухаживала за ним, кормила его, выносила его гулять, перестала появляться в высшем свете, потом поручик с тоски запил и отравился.
Так что графине на мужчин не везло. И все же природа брала свое: она часто представляла себя то подпольной революционеркой, которую насилуют в жандармском управлении здоровенные жандармы, то монахиней, участницей средневековых монастырских оргий; но вот появился африканец, и действительность превзошла самые смелые ее фантазии.
Гамилькар смотрел на графиню. Решалась ее судьба. Он окончательно решил забрать графиню с собой — но куда? Он начал разговор вокруг да около — готовить ее к эмиграции, уговаривать графиню согласиться на такой важный шаг, хотя она и так была согласна.
Графиня ничего не понимала: ее уговаривают уехать во Францию, но она согласна, она стремится уехать — а ее еще сильнее уговаривают. Она даже спела своему царскому негру глупенький шлягер:
Хочу туда, где бронзовые люди,
Хочу туда, где лето круглый год,
Хочу туда, где ездят на верблюде
И от любви качает пароход.
Гамилькар сердился, не понимал и опять уговаривал. Он описывал графине тяжелую жизнь в эмиграции. Полы будет мыть всему Парижу. Стирать сама себе трусы и бюстгальтеры. И прочие ужасы. По офирским законам Гамилькар должен был уговорить свою женщину, а женщина не должна была показать мужчине, чего она хочет. Когда графиня Кустодиева наконец поняла, что от нее требуется, то она наотрез отказалась отплывать во Францию:
— Ah! Ne me parlez pas de ce depart! Je ne veux pas en entendre parler!{136}
Гамилькар упал перед ней на колени. Графиня ни в какую не соглашалась. Последовала бурная ночь, офирский обряд был исполнен, графиня дала себя уговорить. Назавтра, был назначен исход.
ГЛАВА 17. ВЗЯТКА (ОКОНЧАНИЕ)
Вот если бы вы потеряли на улице 50 тысяч, а я бы их нашел!
Потом уже Гайдамака понял, как психологически точно Скворцов все обставил.
Вот, значит, как.
Вот вам, командир, говорит Скворцов, большое вам спасибо за это. За это самое.
За уголь.
За три своих посещения он надоел Гайдамаке хуже черной редьки. Ходит, гнусавит, светит очками, гипнотизирует: уголь-шмуголь, доски-краски, летающие бомбардировщики… Даже переходящее Красное Знамя от скуки набок съехало. Не возьми Гайдамака те три сторублевки, этот хрен с бугра ему всю жизнь отравил бы, всю продовольственную пятилетку отдавал бы тот угольный долг, в окно бы лез, в ногах бы валялся. И день Скворцов выбрал правильно — от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко — 29 февраля, день глупый, редкий, несчастливый, придуманный, неестественный, искусственно вставленный в календарь. Психолог!
А этот сексуальный акт лишения невинности сторублевой пачки?… И веером на «Архипелаг ГУЛАГ». Обмахивайся, создавай ветер!
Считаем так: в стандартной банковской пачке — сто купюр. Сто умножаем на сто — получаем десять тысяч. Не хотите ли видеть: десять тысяч рублей за пазухой — это нам, как два пальца об асфальт.
Но все эти вычисления Гайдамака произвел потом, а тогда, 29 февраля, от вида тех длинных рублей он вдруг охрип и позорно заговорил в рифму:
— Тонна угля стоит три рубля, — сказал Гайдамака. — Это ты много даешь, ядрена вошь!
— Это не много, командир, — ответил Скворцов, застегивая свои сто одежек в обратном порядке. — Это очень мало… за хорошее отношение… к человеку. Это чтобы вам… теплее было.
О чужом тепле этот хрен с бугра, значит, тоже заботился… Наконец Гайдамака нашелся с ответом:
— Хорошо. Я оприходую эти деньги за уголь в своей бухгалтерии.
— У Элеоноры Кустодиевны? — с подтекстом ухмыльнулся Скворцов.
— Ты с ней знаком?
— Достойная женщина.
Похвалил. Удостоил. Все, все знают в Гуляе…
Скворцов еще долго пятился, кланялся, извинялся, называл Гайдамаку «командиром», поправлял очки, наконец-то ушел.
А Гайдамака хотел было сдать те шальные три сторублевки в Элкину бухгалтерию — был такой краткосрочный порыв души. Но, во-первых, не хотелось отдавать, и, во-вторых, Элка подозрительно спросит:
«Где взял, Сашко?»
Что ей отвечать?
Где взял, где взял… Уголь налево загнал, а деньги — вот, сдаю в бухгалтерию?
Не поймет Элка. Элка умница: а не дурак ли он?… Никто не поймет: от аванса уже далеко, до зарплаты еще не близко, а он левые деньги сдает в бухгалтерию. С деньгами же у него, как всегда, туго. Мосфильмовские пять тысяч На сберкнижке — не деньги, а неприкосновенный запас для прокурорского «Москвича».
И потом — эти длинные новенькие рубли… Такие тонкие и обоюдоострые, что можно зарезаться. Подлинные произведения типографского искусства, с Московским Кремлем и с добрым Владимиром Ильичом в нежнейшей кофейной гамме. Как их сдашь в бухгалтерию?… Их даже в карман жалко сунуть, чтобы не помять.
Гайдамака уложил три сторублевки между рисовыми страничками «Архипелага ГУЛАГА», отнес домой и поставил «Архипелаг» на полку.
По совести ли он поступил?
(А кто это спрашивает?)
Наивный вопрос. Нет на него ответа. Уставшая совесть спала беспробудным сном, ничего ей такого не снилось, ни о чем она и не спрашивала.
Мог ли кто-нибудь, кроме собственной совести, схватить Гайдамаку за руку?
Ну кто?
ОБХСС?
Ну, и что именно спросил бы у Гайдамаки этот пресловутый Отдел Борьбы с Хищениями Социалистической Совести — то бишь Собственности?
«Куда, командир, девал три тонны угля?» — спросил бы ОБХСС.
«Чё?» — переспросил бы Гайдамака.
«Через плечо, — ответил бы ОБХСС — Казенный уголь где?»
«Стопил в казенной печке по причине холодной зимы», — был бы ответ.
«Все, командир. Свободен. Гуляй. Взятки гладки».
М-да.
ГЛАВА 18. ИСХОД
Чего расселся, идиот,
Глаза — навыкат!..
Россия дальше не идет -
Прошу на выход!
В последние вечера перед отплытием счастливая графиня Кустодиева, ни с кем не раскланиваясь, гордо прогуливалась по Приморскому бульвару под китайским зонтиком с разноцветными драконами, под руку с африканцем и всем своим видом в пику бывшему бомонду показывала, как il est bon d’avoir un ami comme le prince,{137} но бывшему бомонду уже не было до графини никакого дела, потому что вci тiкали, хотя прекрасно понимали, що вiд себе нiхто не втече.
Сашко с морячкой Люськой во время этих прогулок тоже времени зря не теряли и проводили его все на том же диване. Сашко вполне вошел во вкус этого нового, удивительного и очень приятного дела. Он рос не по дням, а по часам. Все у него росло. Люська измеряла его швейным метром, целовала и ахала.
Но вот настал, последний день их пребывания в России. Гамилькар взял ручную пилу, вышел во двор, подошел к разваленной поленнице Люськиных дров и отпилил березовое полено. Потом он выдернул из поленницы засохшую новогоднюю елку. Понюхал ее, повертел и зачем-то унес вместе с поленом в дом. Потом выкурил трубку, расстелил на столе чистую простыню и стал укладывать на нее графинины вещи — зонтик, два старых платья, ридикюль, муфту, потертую довоенную шубу из серебристой белки, тульский самовар и всякие мелкие женские принадлежности. С приданым у графини Кустодиевой было не густо.
Люська заплакала, заголосила и, к удивлению графини, принялась неистово гладить и целовать Сашка. Сашко краснел, отстранялся и не знал, куда удрать от нее.
— Та не лапайте ж мене, тiтонько! — наконец грубо сказал Сашко, вырвался и убежал во двор.
— Votre intimite vec се jeune homme…{138} — сказала графиня Кустодиева, но вспомнила, что морячка не понимает по-французски.
Но Люська все хорошо поняла.
— Как будет по-французски «старая дура»? — с вызовом спросила она.
— Bas bleu{139}, — подумав, ответила графиня.
— Вот это ты и есть!
— От такой слышу!
Дамы не успели разругаться, потому что Гамилькар уже завязал все графинино хозяйство в простыню, закинул узел с самоваром на спину Сашку, себе на плечи взвалил бахчисарайскую водонапорную колонку, графиня взяла прошлогоднюю елку и березовое полено, расцеловались с плачущей Люськой и отправились в самый дальний конец акватории, где их ожидала умытая и готовая к отплытию «Лиульта Люси». Сашко тащился позади с узлом и аккордеоном. Графине жалко было царского дивана, который оставили Люське на память. Два матроса спустили трап и, чертыхаясь не по-русски: «Diable, diable…», втащили на корабль водонапорную колонку. Графиня Кустодиева приподняла подол платья и, поддерживаемая под локоток африканцем, взошла с елкой и поленом на корабль. Гамилькар вернулся, сделал знак Сашку остаться на берегу, забрал узел и аккордеон, вернулся на корабль и повел графиню в каюту. Графиня шла уверенно, как к себе домой или на привычную работу. Сашко не ожидал от шкипера такого подвоха, хотя от взрослых можно всего ожидать. Его оставляют? бросают?! Еще и отцовский аккордеон забрал!
— Дядьку! — заорал Сашко.
— Ma insomma cosa vuoi?{140} — спросила графиня по-итальянски.
— Вiзьмiть мене з собою! — Сашко не знал итальянский, но догадался по интонации.
— Куда тебя взять?
— До раю, — неуверенно назвал Сашко конечный пункт назначения.
— Что он там говорит? — спросил Гамилькар, будто не понимая.
Графиня вопросительно взглянула на шкипера — или тот передумал делать из Сашка национального Александра Пушкина? Или что?
— Вы передумали?
— Пусть хорошо попросит, — сказал Гамилькар.
Он не передумал, он хотел испытать Сашка. Сашко никогда ничего у него не просил.
— Попроси хорошенько! — строго крикнула графиня. Сашко молчал. Он не знал, как просить.
Графиня строго погрозила Сашку пальцем и ушла в каюту.
Сашко терпеливо ждал, пока они закончат в каюте свою работу. Он не хотел верить, что его опять обманут и бросят. Все-таки эти добрые люди никогда не обзывали его «байстрюком», даже не влепили ни одного подзатыльника.
«Лиульта Люси» начала мерно раскачиваться на якоре от их работы. Березовое полено перекатывалось по каюте. Графине было немного странно, но сладко предаваться любви со шкипером на корабле имени его невесты. Быстро темнело. На небо взошла Луна, на палубу вышел красноглазый Черчилль, скребя острыми когтями. Под красным взглядом купидона Гамилькар проявлял фотопластинки, когда увлекался фотографией. Команда отправилась в трюм играть в «трик-трак» и пить виски, разбавляя его крепким цейлонским чаем. Виски пахло махновским самогоном, цейлонский чай — сеном, навозом и eboun-травой. От запаха самогона Сашку, как всегда, захотелось блевать, но он решил во что бы то ни стало пробраться на «Лиульту Люси». Пусть негры, пусть блевотина, пусть купидоны загрызут, но в Крыму он не останется. С гор уже постреливали. Черчилль облетел Луну, сел на трубу и справил естественную нужду в машинное отделение. Луна, усыпанная электрумом, стояла над полуостровом в полоборота и смотрела, как по Крыму, давя телеги и трупы лошадей и людей, расползаются трофейные гробницы красных танков, захваченных у англичан. Луна видела, как белые дивизии смешались, побросали обозы и со всех сторон полуострова толпами бегут по степям к Севастополю на корабли, а свежие красные авангарды, переправившись через Сиваш по трупам своих погибших товарищей и обгоняя толпы белых, пробиваясь сквозь них, рвутся первыми войти в сказочно богатый город, где лето круглый год, где их ждут слава, женщины, награды и скоротечные военные грабежи. Но грабить Севастополь они придут только завтра.
Вскоре на палубе появилась раскрасневшаяся графиня. Она хотела проветриться и отдышаться после доброй шкиперской палки. Черчилль слетел с трубы, облетел графиню, обнюхал и сел ей прямо па голову, вцепившись в волосы. Это было верхом признания со стороны старого купидона.
— Хороший, хороший, — сказала графиня, осторожно поправляя прическу.
— Tiтонько, вiзьмiть мене в Ефiопiю! — опять крикнул Сашко.
— Ты еще здесь? Какая-такая Эфиопия? Мы завтра уплываем во Францию.
— То вiзмiть мене у Францiю!
— Плачет? — спросил Гамилькар из каюты.
— Нет, — ответила графиня.
— Пусть заплачет, — потребовал шкипер.
— Он не заплачет, — сказала графиня. — Он уходит.
— Молодец! — восхитился шкипер. — Верните его.
— Эй! — закричала графиня. — Дуй до горы! Но только быстро, чтоб он не передумал!
Графиня с купидоном на голове ушла в каюту, а хлопчик рванул вверх по трапу.
Утреннюю погрузку тылов Добровольческой армии на корабли Тройственного союза Гамилькар с графиней Кустодиевой не хотели смотреть. Они зевали и валялись на шкиперской койке. Им не хотелось смотреть на этот несчастливый исход, смотреть было не на что. Но Сашко сидел на палубе, тихонько подбирал на аккордеоне музычку к где-то услышанному стишку:
Ах, тише, тише, ради Бога!
Свалиться можно под откос.
Здесь неисправная дорога,
Костей своих не соберешь.
Он смотрел, как белое войско бесстройно и равнодушно поднималось на корабли. Женщин в морду никто не бил, как о том впоследствии вспоминали советские мемуаристы, хотя беженцы, конечно, напирали, но их вежливо отсылали в сторону. Кто-то из штатских тихо плакал, кто-то молча застрелился, — всё бывает, но все было относительно тихо, спокойно, благопристойно; кому посчастливилось удрать день, два, месяц назад, того здесь уже не было. Настоящая паника началась только к вечеру, когда у причалов еще оставались случайные корабли, а у остающихся людей уже не осталось никаких надежд; но этого Сашко уже не видел.
В небе над Севастополем, с недоумением разглядывая эту человеческую миграцию, делала прощальные круги перед перелетом в зимнюю Африку последняя запоздавшая пара то ли офирских, то ли украинских аистов. Они плохо подготовились к перелету и были похожи на тощих одичавших ангелов.
«Интересно, где их родина — в Африке или здесь?» — задумался хлопчик, совсем как Гамилькар когда-то.
«Где выводят птенцов, там и родина», — правильно решил Сашко.
ГЛАВА 19.
Хотел бы я знать, кто и сколько заплатил этому, из Назарета.
Сашко Гайдамака
УТРЕННЕЕ ВАУЧЕРНОЕ
Я согласился на раздел страны,
продался я за ваучер бумажный —
и вот латаю старые штаны,
а кто— то строит дом пятиэтажный.
Зачем на танки с камушком в руках
поперся я, поверя в жизнь иную!
Был в дураках — остался в дураках.
Не привыкать. Стерплю. Перезимую.
Но что мне делать в случае таком,
когда в окрестной рощице зеленой
березка— полоняночка тайком
кивнет приватизированной кроной?
Я перед ней, дыханье затая,
стою как пень и м-медленно въезжаю:
была ничья и, стало быть, моя;
теперь — его и, стало быть, чужая.
А он возводит львиное крыльцо,
он голубые зафугачил ели.
И уж не бросишь ваучер в лицо —
грешно сказать, не пропили — проели.
Продам пальто (еще не холода),
В конце концов, не все ему смеяться!
Ох, посмотрю я на него, когда
наступит год 2017!{141}
ГЛАВА 20
И тут я только понял,
Что мой товарищ помер.
Ага.
Н. С. Шкфорцопф посвятил Семэну и Мыколе несколько строк в своей монографии:
«Из всех людей, вовлеченных в процесс репликации пространства — времени после 2 июля 1904 года, Мыкола Бандуренко и Семэн Шафаревич были самыми невинными и несчастными созданиями — их швыряло из одной реальности в другую, пятую, двадцать пятую — но всегда почему-то вместе. Я встречал их карабинерами в Италии, филерами в Севастополе, алкоголиками в Гуляй-Граде, музыкальными фабрикантами в Южно-Российске, стражниками в Офире. Это были самые безобидные зверьки на свете — поверьте уж старому зоологу».
В годы военного коммунизма чекист Деревяга, заклопотаный бесконечными обысками, арестами и расстрелами (а тут еще это «Дело»!), вызвал под конвоем неразлучных, но пришибленных и постаревших Семэна з Мыколой и пытался выяснить:
1. Правда ли, что за два месяца до первой русской революции царская полиция провела лесоповальный обыск на южно-российской фабрике музыкальных инструментов — то есть, в прямом смысле валила складированный рояльный лес, безуспешно разыскивая какую-то подпольную типографию с листовками неприличного содержания?
2. Правда ли, что ознакомившись с ордером на обыск, музыкальные фабриканты бросили в лицо сатрапам: Бандуренко — «Гэть!», а Шафаревич — «Кыш!»; и за это были опечатаны, обанкрочены и пущены с молотка?
3 Правда ли, что 2 июля 1904 года музыкальные фабриканты заказали в Палермо механический рояль с революционным репертуаром («Марсельеза», «Интернационал», «Вихри враждебные») с целью наладить подпольное производство подобных роялей в России?
4. Правда ли, что борец Сашко Гайдамака механические внутренности рояля пропил, а Бандуренку с Шафаревичем, потребовавших возмещения убытков, вместе с пустым роялем выбросил на улицу?
5. Отвечать, вашу мать! (Кулаком по столу.) Где сейчас находятся Гайдамака, рояль и подпольная типография?
Протокол этого допроса имеется в «Деле». Об ответах перепуганных насмерть Семэна з Мыколою можно догадаться: ну? а? га? шо? о! во! не, ага и т. и. Под конец допроса, смекнув, что их, как пострадавших от царских сатрапов, пока не собираются отправлять в штаб Духонина, музыкальные фабриканты предложили губчека свои услуги: пусть ЧК выдаст им золотые рубли и отправит их в Палермо в служебную загранкомандировку для приобретения показательного механического революционного рояля, а уж его производство они наладят в Южно-Российске в плановом количестве. Из этой попытки невезучих Бандуренки и Шафаревича прихватить золотой запас, удрать в Италию и запросить там политического убежища ничего не вышло — чекист Деревяга страшно закричал:
— Гэть! Кыш!
И компаньоны удрали, как зайцы.
Арестованы они были только в начале индустриализации следователем Гробштейпом (или Гробшильдом — в «Деле» неразборчиво). Бандуренку он посадил за участие в украинско-сионистском музыкальном заговоре, а Шафаревича — наоборот, в сионистско-украинском. Приплел им и Бронштейна, и Троцкого, и всякую чепуху, — такие уж были нравы в той реальности, время было такое. Посадил их Гробшильд-Гробштейн в разные камеры, но они начали перестукиваться. Тогда он рассадил их в разные концы коридора, чтоб друг без друга жить не смогли. Так все и вышло, по Гробшильду. А чекист Деревяга в их смерти не виноват, он и сам пострадал по тому же «Делу» — как, впрочем, и следователь Гробштейн и многие-многие другие с неразборчивыми фамилиями и почерками.
КОНЕЦ 3-Й ЧАСТИ