БАНЗАЙ!
Мои собственные ощущения читателя говорят мне, что самое обременительное и тяжкое в книге — это общая идея. Ее нужно всячески вытравлять, если только не хочешь стать ее бессловесным рабом.
ГЛАВА 1. «ЛИУЛЬТА ЛЮСИ»
Мой старый друг, мой верный Дьявол
Пропел мне песенку одну:
«Всю ночь моряк в пучине плавал,
А под конец пошел ко дну».
Выйдя в открытое море, Гамилькар первым делом засунул под койку и укрепил, чтобы не перекатывались от качки, новогоднюю елку и березовое полено, а потом приказал спустить итальянский флаг. Он опасался не шальных германских подводных лодок, которые, по слухам, до сих пор не сдались Антанте и пиратствовали у берегов, а какой-нибудь большевистской «Чуни» с голодным пролетарским десантом. Флаг спустили, и Гамилькар заспешил в каюту к своей графинюшке.
— Боже ж мой, сколько можно! — воскликнула Элка, впрочем уже привыкшая и всегда готовая к бою. — Dieu, quelle virulente sorti!{142}
Еще не родился африканец, который забыл бы про женщину, с которой у него есть возможность переспать. Гамилькар принадлежал к роду племенных негусов и получил от них соответствующее воспитание. Не упускай случая, любовь должна быть безразмерной. Родители назвали его в честь отца великого карфагенского полководца Ганнибала, потому что Ганнибалов отец, Гамилькар Барка, тоже был великим полководцем; он исправно колотил древних римлян и упорно не подписывал мораторий на применение боевых слонов. Такое имя носить не стыдно, но время от времени следует предъявлять на него права. Свой корабль, облупленный итальянский паровичок прошлого века, Гамилькар взял на абордаж с обыкновенной долбаной эфиопской пироги в самом начале первой германской войны прямо на оживленном перекрестке Красного моря с Индийским океаном с сексуальным названием Баб-эль-Мандебский пролив. Этот пароходик, напоминавший своими вздернутыми носом и кормой римскую галеру, Гамилькар перекрасил в защитный цвет морской волны, назвал в честь своей невесты «Лиульта Люси» и сделал его плавучим филиалом своей зверофермы.
Он был не то чтобы богат, но сказочно богат, потому что денег никогда не считал и о деньгах не думал, даже если денег у него не водилось. Купидоны не были единственным увлечением Гамилькара. Он занимался контрабандой кофе, оружия, презервативов, перца, корицы и настоящей eboun-trav'ы — не из рога белого носорога, а из купидонова яда. Война помешала Гамилькару закончить биологический факультет Кембриджа, где он с увлечением изучал генетику на мендельском горохе и входящих в моду мушках дрозофилах. Если бы не две мировые войны, спиральная структура дезоксирибонуклеиновой кислоты, потянувшая, как известно, на Нобелевскую премию, была бы открыта не англо-американцами Джимом Уотсоном и Френсисом Криком, а офирянином Гамилькаром Барка. Гамилькар владел приемами английского бокса, отлично играл в футбол, в офирский биллиард, на губной гармошке, хорошо знал английский, французский, итальянский, испанский, понимал немецкий; русским владел на уровне четырехлетнего ребенка — а это большой словарный запас.
Но Гамилькар был несвободным человеком, он разрывался между четырьмя видами свободы: а) свободой Африки, б) свободой любви, в) личной свободой и, наконец, г) свободой всех остальных свобод. Казалось, в идеале ему следовало бороться за свободу всех свобод в свободной Африке, и все было бы в гармоничном порядке, но так не получалось, все свободы были взаимозавязаны, мешали, противоречили одна другой и третьей, каждая из свобод ограничивала его личную свободу, каждая требовала несвободы и освобождения от остальных свобод. Вряд ли Гамилькар мог определить, что для него важнее: свобода любви или свобода Африки или, например, свобода делать деньги — когда как. Все причудливо перемешалось. От вещизма Гамилькар был свободен. Легкий на подъем, Гамилькар все свои вещи носил с собой: пушкинский талисман с лунным реголитом, золотое кольцо в ухе, стальные зубы из нержавейки, дорогой кастет из алюминия, финский нож, испанскую трубку из сикоморы, ну и, понятно, свое главное достояние в клешах — вороненую чугунную гаубицу с ядрами. Все-таки главная из свобод — свобода любви, а инструмент для любви должен содержаться в полном порядке и всегда быть легким на подъем. Эта гаубица являлась предметом поклонения всех черных женщин Офира, Эритреи, Эфиопии, Судана, Руанды, Кении и Итальянского Сомали. Они холили ее, драили, смазывали маслами, зачехляли, оберегали от окисления и всякой прочей артиллерийской напасти. Пушка должна стрелять, без дела гаубица может заржаветь, для нее нужна вышколенная обслуга, любой артиллерист это понимает.
Но и сокровенные сокровища графини Л. К. ни в чем не уступали гамилькаровым достоинствам. На ее бело-розовом афедроне, как сказал бы Александр Пушкин, разделенном материковой рифтовой трещиной, вроде Марианской впадины, на два зефирных полушария, можно было рисовать чернильным карандашом контурные карты мира и изучать географию. Груди ее, как оксфордские кафедры, ассоциировались у Гамилькара с перламутровыми снегами Лунных гор или Килиманджаро. На них можно было восходить и возлежать на них, и говорить цветастыми словами в духе «Песни песней», которую любил Гамилькар: «Тугая коса ее как корабельный канат» и т. д. (Эта книга была любимым чтением офирян, они были целомудренны в своих природных вожделениях, потому что не читали ни Ленина, ни маркиза де Сада.)
«Лиульта Люси» гордо направлялась к Босфору, опережая часа на два уходящую из Крыма союзную эскадру, а графиня и Гамилькар с таким нетерпением принялись нагонять потерянное время и так раскачивали корабль, что команда не могла сообразить, откуда вдруг в спокойном море такая сильная бортовая качка?
Из каюты доносились стоны и крики влюбленных.
— Attendez, je n'ai pas fini!{143} — стонал шкипер.
— Sacre nom!{144}
— Je vois, que vous у tres bien.{145}
— Mais il faut gue ca finisse!{146} — хохотала графиня.
— Allez voir ce qu'ils font,{147} — испуганно говорил какой-то матрос..
— Je vous aime!{148}
— Encore un petit effort,{149} — просил шкипер.
— Non, laissez-moi.{150}
— Dites: peut-etre,{151} — умолял шкипер.
— Козел!
ГЛАВА 2. ЗАСТЕНЧИВЫЕ ЛЮДИ...
…воспринимают впечатления задним числом. Они опаздывают с решением и много думают: думать никогда не поздно. Робкие при других, они становятся смельчаками наедине с собой.
Они плохие ораторы, по часто замечательные писатели.
Прошло полгода, а полгода в стоячем болоте времени — один миг. Гайдамака ушел в очередной профсоюзный отпуск, никуда не поехал, чтобы опять не запить, купил новый диван, из дому не выходил, с дивана не сползал — ночами читал и перечитывал «Архипелаг ГУЛАГ», а днем на том же диване занимался производственной гимнастикой с уходившей по такому случаю с работы Элкой, в промежутках спал. Здоровье крепко пошло на поправку, что радовало. Иногда с опаской подходил к окну взглянуть на Мадрид, по Мадрида не было видно. Негров тоже. И слава Богу! Хорошо отдохнул, не пил, вернулся из отпуска (слез с дивана), выглянул в окно — ничего не изменилось: дороги все так же разбиты грязью, дураками и случайными танками, а новую подъездную дорогу вчистую стерли с лица Земли. Да еще какой-то умница не поленился спереть с перекрестка реголитно-бетонную тумбу с железными золотыми лучами и старославянской надписью — сгодится для дачи или на кладбище. Все, как всегда: август, жара, страда, битва за урожай с дураками, а тут вдруг асфальт завезли в счет последнего квартала минувшего года. Все кипит, и все сырое. Гайдамака вставал с петухами, возвращался домой с Луной. Однажды в среду вернулся весь взмыленный с работы и обнаружил в почтовом ящике газету «Правда», журнал «За рулем» и серенькую повестку следующего содержания:
… Сковороде…
Кому… Александру… Александровичу.
Вы вызываетесь для собеседования к следователю КГБ
УССР по г. Одессе и Одесской области т…Нрзб…
телефон №…на…10.00…час. «…»…г.
по адресу: Одесса, ул. Августа Бебеля, 3.
За получением пропуска обратитесь в бюро пропусков. При себе необходимо иметь паспорт или иной документ, удостоверяющий личность.
Старший следователь…Нрзб…
«…»…г.
Гербовая печать
Последствия неявки. При неявке без уважительной причины лицо на основании ст. 7 УАК УССР может быть подвергнуто приводу. За злостное уклонение от явки лица привлекаются к уголовной ответственности по ст. 179 УК УССР.
Интересно стало жить на этом свете Сашку Гайдамаке, стало о чем подумать. Странно — в Конторе фамилию перепутали, прислали ему повестку на девичью фамилию матери. Квартира на Сковороду записана, не на Гайдамаку, — до сих пор не удосужился переоформить. Что бы это значило? В Контору не каждый день вызывают — интересно, о чем там собрался собеседовать со Сковородой этот старший следователь Нрзб? «Важняк», наверно. Впрочем, в КГБ все «важняки», там все дела «особо важные».
Не заметил, как пошел в магазин, купил бутылку и выпил сто граммов. Наверно, возникла в связи с ним, Сашком Сковородой-Гайдамакой, какая-то государственная небезопасность, а какая — нрзб. Чем он, этот Сковорода, может быть опасен для своего государства?… Разве что «Таинственным островом» под подушкой. Может быть, Пинский с Родригесом уже арестованы и заложили его? А может быть, его в гуляйградском автобусе с Солженицыным выследили, когда он сдирал с «Архипелага ГУЛАГА» почтовую бандероль?…
Что есть — то есть. Что да — то да, за Солженицына очень даже могут и посадить. Хотя вряд ли посадят, ограничатся на первый раз устным предупреждением. Или письменным. Там тоже не дураки сидят — заслуженных мастеров спорта за ни за что сажать!
Что еще?
Выпил еще. Может быть, он, Сашко Гайдамака, ненароком государственные устои локтем толкнул? Или задел кого-нибудь длинным своим языком? Очень даже может быть, но опять же — на фиг Конторе понадобилось его кухонно-доморощенное диссидентство? Вообще-то, можно прикинуться шлангом и не явиться по вызову, раз фамилию перепутали, — не мне, мол, Гайдамаке, повестка, а великому украинскому философу-диссиденту Григорию Сковороде, а Сашко Гайдамака же улетел в Нижневартовск на трудовую вахту. Но это уже дурацкие шутки — явиться в Контору надо, тем более в пятницу — у него билет на матч сезона «Черноморец» (Одесca) — «Динамо» (Киев): утречком в Дом с Химерами, где расположилась Контора, а вечером на футбол — удобно.
Гайдамака разогрел позавчерашний гороховый суп с салом, открыл пошире окно, чтобы Луна заглядывала, поставил тарелку на «Правду», прислонил повестку к «Архипелагу ГУЛАГУ», выпил еще сто грамм, стал супчик хлебать и вспоминать о своих пятнах в прошлом и родственниках за границей.
Ну, задавил в велогонке папу римского. Бывает. Ну, случились из-за этого международные осложнения. Но это же не в счет, сам же едва выжил, и к нему лично никто претензий не предъявил. Шел в пелетоне, рванул в отрыв, священник в белом, небо в колесах и асфальт в глазах.
Ну, было, было на нем одно несмываемое пятно — с сорок первого по сорок четвертый пребывал пацаном на временно оккупированной врагом территории и никакого подтвержденного документами посильного сопротивления фашистам не оказывал, за что потом в велосипедную сборную страны не принимали, — а то, что Гайдамака однажды своим длинным языком немецкого фельдфебеля nahouy послал, а тот в ответ носком сапога ему в zhop'y заехал, да так, что и через сорок лет копчик болит, — это ли не посильное сопротивление врагу? — этого никто не учитывал. Но приняли же?… Но оправдался же?… Родственников же — нэма. Ни за границей, нигде. А жена Люська ушла к другому за Полярный круг, когда Гайдамака спивался по-черному. Надоела Люське такая жизнь. Надела французские трусы, забрала диван и очистила помещение. А теперь Гайдамака спит иногда с соседкой Элкой.
Что еще?… Выпил еще. А то, что он в сорок четвертом партизанствовал (бандерствовал) в прикарпатских лесах — «Нас лишилось двоє / Разом з тобою, / У цiлiм лiсi, / Радicть моя! / Гори Карпати, / Два автомати, / Два автомати, / Радicть моя!» — об этом никто не знает и никогда не узнает.
Думал, думал, больше ничего не придумал. Вообще-то, гуляйградские дороги, за которые Гайдамака несет служебную ответственность, представляют для нашего социалистического государства определенную опасность — на них сам черт ногу сломит. Но такова уж природа нашего развитого социализма: щебенки у него нет, грейдера нет, подъемного крана нет, рабсилы нет, того-этого нет. Ну, положим, шабашников можно найти, но зарплаты для них опять-таки нет.
Короче, никакой вины и ничего такого за собой не чувствовал. Кроме «Архипелага ГУЛАГА». Но это ж такое дело — враги подсунули. Подсунули, значит, враги командиру «Таинственный остров» Жюль Верна, приехал командир домой, открыл, смотрит — «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына! Хотел спросить: «Что за гадость вы мне подсунули?!» — а враги уже разбежались.
Кто не читал Корнейчука,
Тех вызывали в ВЧК.
ГЛАВА 3. ИОНА СПУСКАЕТСЯ В ТРЮМ
и крепко уснул,
но пришел капитан и заорал:
«Что ты тут разоспался, сучий потрох!
Смотри, какая буря!
Вставай, зови своего еврейского Бога,
вдруг он выручит нас и не даст утонуть!»
Все матросы «Лиульты» были суеверными средиземноморцами с перемешанными генами без определенных национальных признаков: алжирцы, сирийцы, ливийцы, марокканцы, сицилийцы, греки, турки, эфиопы, евреи, армяне — все, кто выжил после такой войны. Национальный вопрос не стоял. Не стояло. Не стояло у них с национальным вопросом. Все были. Надо было как-то жить. Здесь были лица черные, белые, желтые, шоколадные, бронзовые, бордовые, со сплющенными носами, гнилыми зубами, у одного на щеке была вытатуирована свастика, у другого на лбу — серп и молот. Возглавляли эту компанию три знаменитых грека-маргинала — Янаки, Ставраки и папа Сатырос, — которых описал русский постсеребряный поэт Эдуард Багрицкий:
По рыбам, по звездам проносит шаланду;
три грека в Одессу везут контрабанду.
На правом борту, что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки, папа Сатырос.
А ветер как гикнет, как мимо просвищет,
как двинет барашком под звонкое днище,
чтоб гвозди звенели, чтоб мачта гудела:
«Доброе дело! Хорошее дело!»
Чтоб звезды обрызгали груду наживы:
коньяк, чулки и презервативы…
Ай, греческий парус! Ай, Черное море!
Ай, Черное море!.. Вор на воре!
Ворам не нравилась баба на корабле.
— Baba na korable — bite bide,{152} — говорили они.
Любимым занятием воров было мочиться длинными струями прямо в море, они избегали душный гальюн на баке. А при бабе на корабле отлить толком нельзя, нельзя отвести душу. Моряки были правы, беда не замедлила явиться — возле острова Змеиного, описанного Alexandr'oм Pouchkin'ым под именем острова Буяна, «Лиульта Люси» угодила в настоящую бурю. Графиня Кустодиева пребывала в состоянии продырявленного воздушного шара, ее подбрасывало в этой буре то вверх к потолку каюты, то вниз под привинченную кровать, и под утро, перекатываясь то с негра, то под негра, то на негра, она пробормотала, не соображая, что говорит:
— Назад я поеду поездом.
А вот Сашко не унывал, пел под аккордеон «Варяга» и «Раскинулось море широко» и, вообще, держался молодцом — до тех пор, пока мимо «Лиульты Люси» не прошел французский крейсер «Маршал Даву», на его борту духовой оркестр для укрепления французского духа наяривал «Марсельезу», которая живо напомнила Гайдамаке мелодию «Интернационала», и он побежал блевать.
Черное море вздымалось и опускалось, будто возомнило себя Атлантическим океаном. По дну его шел табун сумасшедших верблюдов и раскачивал воду кривыми горбами. Матросы могли бы вспомнить библейского Иону во чреве кита, но народ был воровской, маргинальный, Библию не читавший. На корабле назревал разинский бунт — «нас на бабу променял». Хотели было выбросить графиню за борт в жертву морским богам, а Гамилькара высадить без провианта на острове Буяне, но маргиналы побаивались сэра Черчилля, — хотя тот висел на одной ноге на ребре трюма, на палубе не появлялся и даже не чистил свои иголки; как вдруг Сашко посреди этого библейского шторма в преддверии близкой смерти заиграл и запел:
Эх, яблочко
Малосольное.
Прощай, родина
Малахольная!
От этой веселой музычки и дрожащего голосочка на палубе стало совсем страшно, а морской бог — или кто там был его наместником в Черном море — еще страшнее взревел от такой наглости, выпустил со дна вонючие сероводородные газы, и огненные ядовитые факелы, взрываясь черно-желтой копотью, вырвались из воды в небеса. Потом наместник Посейдона, похожий на сэра Черчилля, размахнулся и швырнул в «Лиульту Люси» трезубом, горящая трехглавая волна поднялась от самого дна до самой Луны, и с гребня этой цунами Гамилькар увидел совсем рядом серебристое Море Бурь и кратер Циолковского, усыпанный электрумом, на юго-западе — свой фиолетовый Офир и рогатые головы жирафов над пальмами, а глубоко внизу, в морской прорве, — обнаженное морское дно с присосавшимися к нему черными пиявками немецких подводных лодок среди стертых и облепленных ракушками строений какой-то подводной Атлантиды.
Потом волна рухнула вниз. Море горело. Команда выла от ужаса. Матросы крестились, бились лбами о палубу и давали обеты всем международным морским богам вместе взятым; Янаки и Ставраки схватили Сашка за руки, а папа Сатырос вырвал у него плачущий аккордеон и выбросил инструмент за борт. Аккордеон, извиваясь мехами, полетел в посейдонову бездну, допел со дна морского свое последнее «Эх, яблочко, не воротишься» — и захлебнулся. Тот, кто там жил, принял эту искупительную жертву, перестал буянить, шторм постепенно стих, а шкипер с графиней опять закрылись в капитанской каюте и принялись за старое.
Но море после шторма не успокоилось; всех на «Лиульте» преследовали слуховые галлюцинации — казалось, на дне кто-то наигрывал и напевал:
Эх, яблочко
Несоленое,
В море Черное
Уроненное.
«Яблочко» преследовало их до острова Змеиного, а потом всю ночь до самого Босфора кто-то кричал со дна:
— Эй, на шлюпке, который час?
Когда же, швартуясь в Стамбуле и омыв ноги, чтобы не испачкать священный берег, воры увидели плавающий вверх брюхом у борта «Лиульты Люси» вернувшийся со дна морского, полузатопленный и вздыхающий аккордеон, вся вшивая команда, сверкая чистыми пятками, в ужасе удрала с корабля, не взяв с Гамилькара расчета.
ГЛАВА 4. ВЕЩИЙ СОН В ЛУННУЮ НОЧЬ
А по-вашему, Луна существует, только когда на нее смотришь?
С вопросом, была ли Луна в Гефсиманском саду, я обращался к молодому богослову, изучающему древнееврейскую литературу. Если вопрос для него неясен, то, значит, он неясен для всех богословов. Что касается астрономов, то и они едва ли скажут что-нибудь определенное. Надо думать, была Луна. Пишет же почему-то Ге с Луной. Очевидно, изучение предмета склонило его в пользу Луны.
Гайдамака думал-думал, но так никаких особых грехов за собой и не вспомнил. Детство в оккупации, папа римский, «Архипелаг ГУЛАГ», длинный язык. То-се.
Читать «Архипелаг» расхотелось, Гайдамака этот ГУЛАГ уже наизусть знал. Сильно хотелось пить после водки и супа с салом, а холодненькой водички не было. Жара не спадала, особенно после водки. К Элке идти не хотелось. Открыл пошире окно в Европу, поглядел на Луну, допил бутылку, улегся голым загорать под Луной. Полистал при лунном свете журнал «За рулем», почитал статью про то, как наши «луноходы» в пику американским астронавтам по лунному грунту ездили, брали реголит на анализы. Посмотрел лунные фотографии. В голове что-то шуршало. Гайдамаке бы к этой статье повнимательней отнестись, перечитать;
Перечитал: «р е г о л и т».
Еще раз перечитать: «р е г о л и т».
Ну, еще раз перечитал: «р е г о л и т».
Задумался. Слово знакомое. Реголит, реголит… Дай Бог памяти… Вспомнил логический ряд: уголь, Скворцов, реголит, «Королевский Тигр», встать, суд идет, пять тысяч рублей несет для прокурорского «Москвича»…
Вспомнил: реголит — стеклоподобные прозрачно-мутные камешки, белесые, шаровидно-овальные, как стекла в очках у Скворца. Неплохой строительный матерьял, лучше щебенки. А как же! Реголит — он и в Африке реголит, даже на Луне есть, а у нас не достанешь.
Надо было сноску к статье прочитать, с шестиконечной сионистской звездочкой:
*РЕГОЛИТ (от греч. regos - покрывало) - поверхностный грунт Луны
Прочитал бы сноску и вспомнил, что ни в Африке, ни в России реголита нет и не может быть. Реголит, по определению, — лунный грунт. Реголит на Земле не водится — то есть, химически он на Земле присутствует, но не в луноподобном состоянии. Не заметил самую малость — шестиконечную звездочку!
Журнал выпал из рук, и Гайдамака уснул, не потушив свет Луны. Всю ночь ему снилась ослепительная Луна, усыпанная стеклянным реголитом. Дивный сон. Едет он будто бы по Луне на своем «Кольнаго» в разодранном скафандре и с водкой во фляге; из-под дисковых колес взлетают какие-то жирные летучие мыши и норовят укусить. Вверху висит голубая Земля, восходит мохнатое Солнце, жара сорок градусов, очень пить хочется. Вдруг видит в кратере Циолковского, куда рухнул подбитый во второй мировой войне американский бомбардировщик «Б-29», — стоит на лунном валуне козел — обычный белый козел с рогами, трясет бородой, бьет копытом. А пить хочется — сил пет. Водка на Луне есть, а воды нет.
«Послушай, козел, хочешь выпить? У меня водка есть, — говорит Гайдамака, останавливая велосипед в сюрплясе. — А мне воды хочется, сил нет. Не знаешь ли, где тут на Луне вода?»
Козел нахмурился, ничего не ответил и умчался за лунный горизонт, разбрызгивая копытами реголит.
Невежливые на Луне козлы. Ему водку предлагают, а он нос воротит. Пожал Гайдамака плечами, взял лопату (у него при себе лопата была) и принялся за археологические раскопки «летающей крепости» — сгребает лопатой реголит в полиэтиленовые мешки, грузит на самосвалы-луноходы советского производства, потом бегает с зажженной спичкой, поджигает бикфордовы шпуры, луноходы один за другим взлетают, распугивают летучих мышей, выходят на промежуточную орбиту, сбиваются в журавлиный клин и берут курс па Землю но адресу:
«Земля, СССР, Одесская область, Гуляй-град, Райисполком, Дорожный отдел, О. О. Гайдамаке».
Вот и фюзеляж появился, и четыре мотора, а в кабине «Б-29» видны скелеты первых людей, залетевших на Луну. Громадная, быдла, крепость — умела летать, аж до Луны добралась.
Как вдруг раздается грохот, трясется Луна — возвращается козел, а за ним несется целое стадо козлов.
«Что, козел, воду принес?» — с надеждой спрашивает Гайдамака.
А козел наставляет рога и отвечает:
«Не знаю как тут насчет воды, а за „козла“, командир, ты сейчас ответишь!»
И все козлы, наставив рога, бросаются на Гайдамаку.
Тут Гайдамака поспешно проснулся, посмотрел на пустую бутылку и протер мешки под глазами. Что-то ему снилось, а что — не помнит. Какие-то опасные козлы и летучие мыши. Светало. За окном висела бледная прозрачная Луна. Сон позабылся, а зря. Стеклянная Лупа — это и был вещий сон, высшее знамение, пророчество какой-то сивиллы, — но не понял Гайдамака, не тот логический ряд выстроил. Надо было в обратном порядке: Луна — реголит — Скворцов — триста рублей в кофейно-молочной гамме с отцом-основателем в овале.
Не сопоставил во сне, а жаль.
Через день собрался в Одессу.
ГЛАВА 5. ПИСЬМО-ЩАСТЕ
Ищем счастье по странам и столетиям, а оно везде и всегда с нами, — как рыба в воде, так и мы в счастье.
В Стамбуле Гамилькар собирался отправиться к президенту Ататюрку с рекомендательным письмом от сэра Уинстона, но первым делом наведался на главпочтамт, где вот уже четыре года его поджидало интимное письмо от невесты — лиульты Люси. Турецкие власти только что в очередной раз отремонтировали свой главпочтамт после очередного теракта, потому что курдским повстанцам нравилось взрывать и грабить именно стамбульский почтамт — дело было нехитрое, дешевое и сердитое, и далеко ходить не надо. В окошке «до востребования» Гамилькар предъявил печатку с лунным камнем, а настороженный почтовый чиновник в красной феске и с голубым искусственным глазом, все время глядевшим куда-то в сторону, несмело предложил Гамилькару заплатить четырехгодичную пеню за хранение двух писем и небольшого опечатанного пакета размером с обувную коробку. Гамилькар, не торгуясь, высыпал На стойку перед турком горку золотого песка, после чего красивый стеклянный глаз чиновника сошел с орбиты и упал на заплеванный пол почтамта. Гамилькар подсыпал еще щепотку на чай, расписался на квитанции и, не отходя от окошка, распечатал первое письмо, написанное детскими каракулями на языке офир:
ПИСЬМО— ЩАСТЕ{153}
это письмо принисет тибе щасте его оригинал находица в эдеме оно обошло мир 9 раз и через 4 дня щасте прийдет к тибе ты должен пириписать его это не обман ты отправишь 20 копий щастя людям каторые нуждаются в щасте не посылай деньги щасте не имеет цыны оно в любви ты должен разослать по свету цепочка не должна прирываться она прийшла из венесуэллы но началась в сеуле миссионером Антонием Проуном из южной африки каторый влюбился в красивую ветнамку через нескоко дней щастье тибя найдет например одна богатая старуха Костантина Диакулеску получила это письмо через нескоко дней она помолодела до 22-х лет и завела себе трех любовников Карл Раддут служащий получил это письмо и не отправил копии через 96 часов он потирял работу и стал импонтентом потом когда он снова получил письмо и пириписал то через нескоко дней встретил на улице принцесу эндерберийскую каторая влюбилась в него с первого взгляда и ему уже не надо было работать англиский офицер Сидней из Пакистана получил 170 тысяч фунтов наслецва и купил себе гарем Джо Элкрафт почтальон получил один миллионов доларов ниизвесно откуда все бросил и занялся любовью цепочка продолжилась это письмо получила одна очинь красивая девушка из калифорнии и оно было почти ниразборчиво и у нее появилось много сиксуальных проблем в том числе сломала ногу и ее бросил любовник когда она пириписала даже ниразборчиво получила большую страховку и по дишевке купила дорогое авто с очинь хорошим в постели шофером игнорировать это письмо нильзя потому что это что-то особеное то что ты получил его это письмо пиридает позитивную энергию и ментальные силы имеет эротический эфект и написано тем кто желает тибе щастя.
С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) 3(ХРО-НО) ЗЛ ОТ — эти знаки должны принести Вам щасте ждите сюрприз это не шарллотанство а истина даже если Вы не суеверны.
Пока Гамилькар разбирался в этих каракулях, почтовый турок уже успел подобрать с пола свой стеклянный глаз. Он кланялся и дрожащими пальцами сгребал со стойки в красную феску последние серебристые крупинки электрума. Чиновник готов был облизать стойку, чтобы не пропало ни крупинки. Гамилькар повертел свое «щасте» в руках. Письмо было без подписи. Его, несомненно, писала женщина — или очень молоденькая, или сумасшедшая, или просто непроходимая, как джунгли, дура. Возможно, его писала лиульта Люси. Гамилькар не знал почерка своей невесты, — когда он отправлялся на поиски Рая, Люська не умела ни читать, ни писать, но обещала выучиться. Гамилькар не был суеверным, он уже собрался разорвать и выбросить свое щасте на заплеванный пол почтамта, но передумал и сунул письмо в карман, чтобы преподать Сашку первый урок офирского языка — заставить Сашка переписать это письмо двадцать раз, что тот и сделал в каюте. Впоследствии потомки Сашка бродили с этими письмами по всей Африке и сполна получали от населения свои доли щастя.
Гамилькар распечатал второе письмо. Оно оказалось от офирского регента Фитаурари — бывшего начальника дверей при Pohouyam'e Маккоинене XII, а ныне временного правителя, вроде российского Александра Керенского; занимавшего высшую должность нгусе-негуса. Письмо было отправлено из Офира еще зимой четыре года тому назад. Гамилькар тут же прочитал это строго конфиденциальное послание, задумчиво разорвал на мелкие кусочки, старательно разжевал, проглотил и сплюнул на заплеванный цементный пол константинопольского главпочтамта чернильным плевком. Гамилькару было о чем подумать. Нгусе-негус Фитаурари, опекун лиульты, подтверждал неуверенные подозрения Гамилькара в том, что Люська устала ждать жениха с войны и «razblaydovalas»{154} сверх всякой меры и до потери всяких приличий: «Лиульта очень-очень больна, — сокрушенно писал Фитаурари, — ей уже мало мужчин, она дает себя нюхать купидонам, псам и ослам». Нгусе-негус также упрекал Гамилькара в эгоистических скитаниях по свету в то время, когда его многострадальная родина… — дальше следовали моралите и высокая политика.
Фитаурари призывал Гамилькара немедленно вернуться в Офир.
Ну, а в подозрительной обувной коробке лежал обыкновенный динамитный снаряд. Гамилькар мог бы и догадаться о том, но, пребывая в задумчивости после, письма-щастя и доноса регента Фитаурари, он машинально сломал сургучную печать и потянул за веревку. Раздался громкий хлопок, из посылки полыхнул огонь и с шипением повалил черный вонючий дым. Почтовый турок-чиновник опять уронил свой стеклянный глаз и, не выпуская феску с золотым песком, привычно побежал на улицу; к счастью, за четыре года ожидания взрыва динамит в снаряде то ли скис и утратил убойную силу, хотя и обжег Гамилькару руки, то ли пиротехники умышленно сработали снаряд не сильнее праздничной хлопушки, для испуга и предупреждения. Гамилькар выругался, отшвырнул ногой шипящую бомбу и выбежал вслед за служащими.
ГЛАВА 6. НЕОБЪЕЗЖЕННЫЙ КОНЬЯК НА ПУТИ В КОНТОРУ
И немедленно выпил.
Гайдамака любил для жизненного разнообразия летом съездить в Одессу. Зимой — не то, грязь и слякоть, а летом в Одессе черт-те что может с тобой приключиться. Тем более, когда вызывают в Контору.
Утром в пятницу долго не мог решить: что по такой жаре надевать в Дом с Химерами? Что вообще туда надевают? Выходной костюм с галстуком или что-нибудь попроще — штаны и рубашку? Пока решал, пришли к нему страждущие и алчущие «после вчерашнего» Семэн з Мыколой:
— Командир, визьмить нас з собою в Одессу!
— А що там робыть алкоголикам?
— Футбол вечером. Матч смерти с Киевом.
— Так у меня ж самосвал.
— А мы соломки подстелим.
Решил так: и вашим и нашим — надел брюки от выходного костюма и белую, вроде чистую, рубашку с погончиками. Закатал рукава, толком позавтракать не успел, похлебал все тот же гороховый суп с салом, как Андрюха подогнал под дом самосвал и настырно сигналил: давай, поехали. Семэн з Мыколой уже кидали солому и лезли в кузов.
Итак, утречком в пятницу по еще пустынной трассе, пока солнце еще основательно не взялось за дело, быстро приехали, поставили самосвал у Привоза, страждущие и алчущие Семэн з Мыколой отряхнули с себя солому и отправились странствовать по одесским винаркам до вечера, Гайдамака отпустил Андрюху на пляж в Аркадию, а сам мимо зоопарка, подмигнув па ходу исхудавшему и опустившемуся бегемоту, удивительно похожему на него, Гайдамаку: «Что, браток-бегемот, тут тебе не Килиманджаро?» — прямиком по улице Карла Маркса направился на улицу Августа Бебеля: вот вокзал, зоопарк, Привоз, а вот и Контора — удобно.
А по дороге — старая знакомая бадэга;{155} пусть и не «Два Карла», и не купринский «Гамбринус», но бадэги в Одессе все на одно лицо, от одной бочки произошли, — время до одиннадцати еще есть, можно позволить себе для храбрости — впрочем, почему для храбрости? — кого и чего он боится? — можно позволить себе для бодрости пропустить грамм пятьдесят хорошего коньячка, не больше. Не худо бы грамм пятьдесят «Камю» или «Наполеона». Или что там еще пьют интеллигентные французы по дороге в свою тайную полицию «Сюрте Женераль»?
Гайдамака спустился в подвал, по-командирски подмигнул и погрозил кулаком страждущим Семэну и Мыколе, которые уже алкали шмурдяк в углу под темными сводами бадэги, и заказал у винарщицы с неодобрительными губами и накрахмаленным чепчиком с приколотой к нему (к чепчику) табличкой: «Вас обслуживает Надежда Александровна Кондрюкова» пятьдесят грамм коньяка. Потом подумал и перезарядил на сто; проглотил, давясь, эту свирепую конину, подумал: «Хорошие люди, молдаване, но что с коньяком делают?», закусил шоколадной конфеткой «Красная Шапочка», получил от Надежды Александровны полную жменю сдачи липкой десятикопеечной мелочи и уже на выходе столкнулся с главным инженером гуляйградского «Межколхозстроя» толстенным мужиком по фамилии Трясогуз.
Ваньку Трясогуза не то что в дверях, на стратегической дороге не обойдешь. Он ломился в бадэгу, никого не различая, и такой весь потный, выпученный и взволнованный, что Гайдамака хотел было затеряться под арками сырого полутемного подвала среди Семэна и Мыколы, но было поздно: они столкнулись живот к животу к обоюдному неудовольствию. Теперь вот надо было о чем-то говорить.
— Иван!
— Сашко!
— Здоров, боров!
— Здоров, коров!
— Ты чего такой потный?
— Вспотел потому что, — сердито отвечал Трясогуз. — Надо же, такая жарища с утра. А здесь ничего, прохладненько, — сказал Трясогуз, оглядываясь. — Идем выпьем, я угощаю.
— Я уже выпил.
— А ну погодь. — Трясогуз схватил Гайдамаку за плечо с погончиком, развернул и подозрительно заглянул в глаза. — Ты зачем пил? Ты же пить бросил!
— Ну, захотелось, — пожал Гайдамака свободным плечом. — Футбол сегодня. Матч смерти с Киевом. На футбол идешь?
— Футбол вечером. Ты почему не на работе? Куда вырядился? Погоны надел! Зачем пьешь с утра? Для храбрости?
— Для бодрости. Извини, Иван, спешу. Но от Ваньки просто так не отделаться:
— Куда спешишь?
— Куда, куда… Дела…
— Погодь, командир, погодь. Дай отдышаться. Он тебя, значит, тоже вызвал?
— Кто вызвал? Куда?
— Туда.
— Не понял…
— ТУДА. — Трясогуз показал глазами на своды подвала. — ТУДА. В Контору. На Бебеля.
— Постой, постой…
— Я стою.
— Так, значит, ты — ОТТУДА?! — наконец-то догадался Гайдамака.
— Ага, — подмигнул Трясогуз. — Еле ноги унес. Смотри: на мне лица нет. Тебе на сколько назначено? На одиннадцать? А мне было на десять. Что, интересно, да? Идем, идем, выпьем, время есть, расскажу.
«Придется выпить еще, — решил Гайдамака. — Очень уж у Ваньки важная информация».
— А в чем там дело? — небрежно спросил он, но небрежность плохо у него получилась.
— Спрячь свою мелочь, я угощаю. Налей нам, Надька… Ему сто, — ему еще в Контору идти, а мне — полный, по марусин поясок. В чем там дело, спрашиваешь?… — Набирают ТАМ в отряд космонавтов.
— Кончай шутить!
— Что, не хочешь в космонавты?
— Ванька, не тяни вола за хвост, говори, зачем вызывают! — обозлился Гайдамака. Он выпил еще сто грамм коньяка — пошло полегче — и развернул вторую «Красную Шапочку».
— Скажу, сейчас скажу, — пообещал Трясогуз, примериваясь на просвет к полному стакану янтарной мочевидной жидкости. — Всех проверяют, кто у него в записной книжке был зашифрован.
— У кого в книжке кто зашифрован?! — похолодел Гайдамака. Молдаванская конина, не доскакав до желудка, бросилась в голову, а «Красная Шапочка» противно прилипла к гортани, преграждая конине путь. — Говори толком! Мне же сейчас туда идти!
— А ты не знаешь?… Нет, в самом деле, не знаешь?!
— Ничего не знаю! Я же только из отпуска!
— А, ну да… Из дома не выходил от Элки. Ну, ты дура-ак, командир! — восхитился Трясогуз, шумно нюхая молдаванский коньяк. — Тут такие события!.. А вы тут чего?! А ну пошли, пошли отсюда! — вдруг рявкнул Трясогуз на Семэна и Мыколу, которые прислушивались к разговору.
Те вылетели из бадэги, и Трясогуз зашептал:
— На твою дорогу американский бомбардировщик сел. Да! Посадили его на твою дорогу. Это не дорога, а посадочная полоса. Залетел с Луны…
— Ванька, что ты несешь?!
— Ладно, шучу. А вот сейчас не шучу: месяц назад у нас на селекционной станции шпиона поймали. Японского! Весь Гуляй на ушах стоит, а у тебя сексуальный час! Скворцова помнишь?
ГЛАВА 7 БРОНЕНОСЕЦ «ПОРТВЕЙН-ТАВРИЧЕСКИЙ»
У матросов нет вопросов.
У Советов нет ответов.
Франция отменялась, идти на прием к президенту Ататюрку уже не хотелось, задумчивый Гамилькар заторопился домой. Он, конечно, не впервые сталкивался с женской изменой — стоит отвернуться, оставить на минутку или отойти на целую войну, а постель подруги уже занята другим, — но Гамилькар получил воспитание в Офире — более того, в Эдеме, где все так любилось, плодилось и размножалось, что ни у кого не было проблем с первобытным адамовым комплексом одиночества; он мог бы не обратить внимания и на эту измену, но сейчас что-то следовало предпринять, потому что эта измена вонюче пахла политикой и смахивала на измену политическую, потому что хитрый регент Фитаурари, занимая должность нгусе-негуса, явно метил в Pohouyam'ы и, кажется, подбивал ревнивого Гамилькара на убийство царствующей невесты, чтобы избавиться от законной наследницы трона: похоже также, что нгусе-негус заманивал Гамилькара в Офир, чтобы приручить, а при случае избавиться от соперника, потому что Гамилькар тоже был племенным вождем и претендовал на офирский трон, — негус справедливо рассуждал, что врагов лучше иметь не за границей, а дома, под боком, чтобы их можно было всегда достать руками. Тут многое примешалось: Гамилькар был известен офирской охранке (в Офире, конечно же, тоже существовала своя тайная полиция) как сепаратист и итальянский ставленник, занимающийся распродажей родины. Гамилькару всякое шили, он многим мешал.
Выбравшись с обожженными руками из почтамта, Гамилькар неосторожно доверился почтовому турку с искусственным глазом, и тот набрал в стамбульском порту новую команду из отъявленных русских моряков, топивших собственные броненосцы и крейсеры во всех морях и океанах по принципу «Флот пропьем, но не сдадим!», — эти веселые головорезы, алкоголики и соратники боцмана Жириновского с броненосца «Портвейна-Таврического» умудрялись в изгнании сохранять человеческий облик и выглядели прилично: они не опускались до марихуаны и героина, не впадали в оборванство и нищенство, каждый день брили друг друга немецкой опасной бритвой из золингеновой стали «два близнеца» — и, значит, были намного опасней турецкой припортовой шпаны, потому что были себе на уме и на что-то еще надеялись в этой жизни. Предыдущие воры и даже воспетые поэтом контрабандисты Янаки, Ставраки и папа Сатырос в подметки им не годились. Неубиенный боцман Жириновский, который возрождался из пепла в любой реальности, тихо говорил команде: «Наш прапор замайорить на щоглi…»{156}. Гамилькар услышал эти слова, но, занятый своими ожогами и тяжелыми раздумьями, перевел их неправильно: «Нашего прапорщика, как майора, повесят на рее» — и не обратил внимания на эти кричащие подробности. Он решил отправиться с графиней и с хлопчиком в Офир, но не в столицу Амбре-Эдем, а в свою родовую вотчину на озеро Тана, откуда вытекает Голубой Нил. Гамилькару не хотелось встречаться с лиультой Люси, не хотелось смотреть в глаза будущему Pohouyam'y. Ему хотелось показать русской невесте Офир, Эфиопию, Африку, запущенный райский сад, и они отправились по пути кораблей царя Соломона, который (путь) Николай Гумилев описал так:
Он помнил ночь, как черную наяду,
в морях под знаком Южного Креста.
Он плыл на юг; могучих волн громаду
взрывали мощно лопасти винта,
и встречные суда, очей отраду,
брала почти мгновенно темнота.
…Но проходили месяцы, обратно
я плыл и увозил клыки слонов,
картины офирянских мастеров,
меха пантер — мне нравились их пятна -
и то, что прежде было непонятно,
презренье к миру и усталость снов.
Пока Гамилькар предавался любви и поэзии, боцман Жириновский, держатель золингеновой бритвы, рыжий, похожий на орангутана, с медной серьгой в ухе, сразу после Порт-Саида подмигнул своей матросне с «Портвейна-Таврического», и матросня, подкараулив Гамилькара в беспомощном состоянии, а именно когда тот справлял большую нужду в гальюне на баке (офирянина, как и русского, по известной пословице, можно обмануть лишь в том случае, когда он сядет справлять большую нужду), — матросня привычно выбросила Гамилькара за борт вниз головой в Красное море на съедение акулам, как выбрасывала в Черное потемкинских офицеров в 905-м году. Матросня надеялась овладеть плавучей птицефабрикой, скопом использовать графиню Кустодиеву для своих гнусных потребностей, а потом взять курс на Крым к дружкам-большевикам и не с пустыми руками и с благородной целью — принимать участие в строительстве второго рая земного, развивать советское колхозное птицеводство. Программа-минимум им удалась, птицефабрику и графиню Кустодиеву они захватили, никто не оспаривал у Жириновского права на первый заход. Боцман закрыл каюту и с вожделением приступил к делу, но был попросту задушен ею в объятьях и выброшен для устрашения на палубу, в то время как Сашко выпустил и науськал па восставшую команду сэра Черчилля.
То, что творилось на палубе, плохо поддается описанию. Сэр Черчилль, сверкая красными глазами, вцепился в горло боцмана. Сашко бросил в море непотопляемый аккордеон как спасательный круг, сам бросился в воду и спас Гамилькара; Черчилль кромсал на палубе труп боцмана — купидоны не терпят орангутанов — и терроризировал пиратов, гоняясь за каждым. Потемкинцы запросили пощады, выловили из Красного моря Гамилькара с Сашком и предложили закончить дело полюбовно: они приносят графине Кустодиевой свои извинения, Гамилькара с графиней и Сашком высаживают на эфиопский берег, за что Гамилькар передает им в революционную собственность «Лиульту Люси». Мирный договор был заключен, все остались довольны. Вымыли палубу. Тело боцмана Жириновского завернули в простыню, на которой он собирался совершить непотребный акт, к ногам привязали колосник и выбросили в море, где он простоял на дне до начала перестройки в Советском Союзе и всплыл. Золингеновая бритва досталась Гамилькару на память.
Гамилькар с Сашком и графиней высадились в акватории Джибути с самоваром, Бахчисарайским фонтаном, елкой и березовым поленом, а «Лиульта Люси» отправилась обратно в Крым и сгинула где-то по дороге, подорванная торпедой с германской субмарины.
ГЛАВА 8 БАНЗАЙ! ИЛИ ЯПОНСКИЙ ШПИОН САКУРА МУХОМОРИ-САН
Штабс— капитан Рыбников внезапно проснулся, точно какой-то властный голос крикнул внутри него: банзай!
Гайдамака в той бадэге чуть на вымытый утренний пол не упал. Вспомнил он наконец-то про три сторублевые купюры с нежнейшим Владимиром Ильичом в «Архипелаге ГУЛАГе»! Гайдамаку по той одесской жаре в колымский мороз бросило, когда он вспомнил про 29-е февраля!
— Е-ерш тво-о-ю два-адцать! — нараспев произнес он, хватаясь за голову.
— Еж твою марш, — согласился Иван Трясогуз с сочувствием человека, только что вырвавшегося из лап Конторы. Он в два громадных глотка скушал полный стакан коньяка и занюхал рукавом.
— Как же так?!
— А вот так. Ф-фу, яка гыдота!..
— Скворцов — шпион?!
— Шпион. Японский. Сакура Мухомори-сан. Настоящий. Из-за бугра. И фамилия у него не Скворцов, а немецкая — Шкфорцопф. Или Шварцкопф. Или как-то так.
Помолчали, переваривая каждый свое. В животе у Гайдамаки зашевелился гороховый суп с салом, а Трясогуз хлюпал коньяком в пузе.
— Ничего я толком не могу объяснить, Сашко, — нарушил молчание Трясогуз. — Я и сам ни черта не пойму. Знаешь, чем отличается восточный шайтан от нашего черта?
— Ну?
— Уз-ко-гла-зи-ем, — Трясогуз растянул пальцами края глаз, сморщил нос и сделался похожим па здоровенного далай-ламу. — Сидит там у них наверху в Доме с Химерами, на самом чердаке, такая химера — такой узкоглазый узбек по особо важным делам, — а может, киргиз, монгол или тоже японец — не разобрал, — то ли Абдулкопытов, то ли Халат-Оглы, — он представился, но я забыл, — и задает тебе вопросы: знал ты Скворцова, не знал ты Скворцова?… А ты не знаешь, что отвечать. У них там из подвала Колыма видна, а с чердака — Луна. Бледная такая, бледная, как блиц! Я уже думал: гаплык, конец подкрался! Не выйду оттуда, возьмет он меня за зябры и зашлет на Луну. Ох, и вумный татаро-монгол! Глаза узкие-узкие, ему их не надо примруживать, он тебя насквозь видит, как стеклянного. Но — пока обошлось. Пока. Во-первых, ты слушай, я умно себя повел — дураком прикинулся. Во-вторых, я ему, наверно, по габаритам не подошел — меня ж в тройном размере кормить надо, чтобы я на допросах на ногах стоял и не падал, у меня ж от расширения сосудов вены вспухнут. Сказал мне Сарай-бей: «Дурак вы, Иван Трясогуз! Идите и не грешите, Иван Трясогуз! Мы вас еще вызовем, Иван Трясогуз!» И отпустил… Слобода!!! — вдруг в полную грудь заорал Трясогуз на всю бадэгу, вусмерть перепугав утренних страждущих и алчущих.
— А ну пошел отсюда, амбал недоделанный! — заступилась за постоянных клиентов Надежда Александровна Кондрюкова. — Или цыть мне тут! Контора тут над головой. Чтоб тихо было, а не то милицию вызову!
— Все, все, мамочка! Молчу, молчу… — прошептал Трясогуз. — Слобода!.. Вот, даже коньяк с тобой по утрам пьем, а не ценим. Скажи мне, командир, ты у этого хрена с бугра менял что-нибудь на что-нибудь?
— А ты?
— Молчать! Здесь вопросы задаю я! Отвечайте, когда вас спрашивают! — опять повысил голос Иван Трясогуз, подражая, как видно, умному шайтану по особо важным делам.
— Тише ты! Ну, менял.
— То-то! Значит, ты для них — перспективный. И я тоже. Был перспективным. Вот иди, объясняй узкоглазому, что почем. Ох, и вумный чекист! Японец! Нашего районного прокурора вжэ нэма — с его подачи.
— Вышинский полетел?!!
— Если б только полетел!.. Анюта уже золото продает, сухари сушит, передачи носит. Светит нашему Януарьичу десять лет с конфискацией всего майна, так что на «Москвича» не надейся — арестован его «Москвич». Снимай гроши со сберкнижки, пропьем. Начальника УВД вжэ тэж нэма — Петруху туда же. Вообще все полетели. Вот так… — Трясогуз расставил руки и стал похож на толстый узкоглазый корейский «боинг», — На взлет! Мотор! От винта! И полетели. А Первого ушли на пенсию. Теперь за нас, дураков, взялись. Не пей больше, командир! Иди. С Богом! Жаль, креста на нас нет, а то бы перекрестил. Стой! Поворотись-ка, сынку, дай я на тебя погляжу… Экий ты, ятерь-матерь! Ширинка застегнута, живот колесом, хрен столбом, — сказал Трясогуз, шутливо хватая Гайдамаку за ядра, — Все в норме. Иди! Нет, стой! Вот что я тебе скажу, — зашептал Трясогуз, с опаской поглядывая на своды подвала, — Будь дураком, командир! Не сознавайся ни в чем, понял? Они на арапа берут, Петра Великого. Не клюй на арапа. За тобой ничего нет, ты дурак долбаный, из среднего звена, заслуженный мастер спорта, папу римского задавил. Понял меня? Ни пуха. А я еще выпью. Ох, и напьюсь я сегодня, Сашко, ох, как я напьюсь!
— Подожди меня, Вань. Через час вместе напьемся.
— А ты уверен, что через час оттуда выйдешь?
— Пошел к черту! — обозлился Гайдамака, поднимаясь из бадэги на улицу Карла Маркса.
— Будь дураком, Сашко! — донеслось последнее напутствие из подвала.
ГЛАВА 9. ПЕРЕХОД К ОФИРУ
Пустыня спросила верблюда: «Почему ты все время идешь ко мне?» — «Потому что ты одинока», — ответил верблюд: Пустыне захотелось заплакать, но даже слез у нее не было. Верблюд прильнул грудью к пустыне и с тех пор не расставался с ней.
Гамилькар послал Сашка на разведку. В порту возвышались горы гниющего арахиса, над ними мириадами носились мухи цеце. На обшарпанных стенах джибутийского вокзала, живо напомнившего Сашку вокзал на станции Блюменталь, висели потрепанные листовки с фотографией Гамилькара четырехгодичной давности. Полиция четыре года назад оценила его голову в миллиард инфляционных итальянских лир — всего лишь в месячную зарплату итальянского колонизатора, но в громадную сумму для обыкновенного африканца. Фотографии были непохожи, но Гамилькара здесь знали все собаки и шакалы, и он на всякий случай решил не входить в Джибути, а совершить трудный пеший переход по эфиопской пустыне к офирскому плоскогорью (нанять домашних верблюдов уже не хватало электрума, а ловить диких — времени), чтобы сбить с толку всех тайных и явных искателей Офира и замести следы пред райскими вратами.
Гамилькар тащил на плечах бахчисарайскую колонку и березовое полено, за ним шла графиня с узлом на груди и самоваром на спине, за ними плелся Сашко с аккордеоном и с глупой в пустыне новогодней елкой. Черчилль то исчезал, то появлялся, он резвился в песках, предчувствуя близость Офира. Всех кормил аккордеон. Аккордеон такой интересный инструмент, что всегда принесет денег. Рояль, скрипка, труба — не то. Сашко пел неслыханные здесь частушки:
Разбойнички!
Караванчики!
Трамвайчики!
Траливайчики!
За ними увязывались караваны верблюдов. (Погонщики знают, что при звуках песни верблюд хмелеет, приходит в восторг и легче несет свой груз.) На привалах кочевники подавали им хлеб и воду, слушали частушки, и на их твердокаменных пыльных лицах появлялось подобие удивления, одобрения и даже улыбки.
Вся кочевая Африка была на ногах. Закончилась грандиозная война, оружия было навалом, его гнали через прозрачные границы. Эфиопия походила на шумный проходной двор. Арабы, душманы, халдеи, басмачи, потемкинцы, миссионеры, белогвардейцы, англичане с пробковыми головами, вероломные итальянцы, просто воры без роду и племени ходили пешком и на верблюдах по всей Африке, перегоняли коз и овец, торговали винчестерами, солониной, пряностями, английскими ботинками, русскими папахами, немецким обмундированием.
«В Офир ведет много дорог, не только одна железная, — писал в „Дневнике“ Гумилев. — Есть и шоссейная, и мостовая, можно пройти проселками, тропами, огородами, можно по бездорожью. Но лучше всего идти через Африку — из Севастополя или Одессы через Босфор и Суэцкий канал в Красное море до Джибути; от Джибути по железной дороге — можно на верблюдах, ослах, мулах или пешком — в Аддис-Абебу. Дальше — сложнее. Можно спросить дорогу в Офир; может быть, вам ответят; может быть, вам укажут верную дорогу; но следует помнить, что дорога в Офир своя для каждого; дорог в Офир много, но каждая проходит через душу и совесть конкретного человека, и, даже если вам скажут правду, можно не туда попасть. Если человек разговаривает с туземцами добродушно и вежливо, то он может пройти невредимым по земле даже самых дурных племен в Африке и выйти на дорогу, ведущую в Офир. Но нельзя проходить по стране бегом, нужно дать народу время познакомиться с тобой, чтобы успели улечься первоначальные опасения. Какая страна, такие и жители, — говорят в Офире. — Сомали похожа на рог, на тупик, — поэтому сомалийские мужчины тупые и все рогаты. Египтяне — ленивы, потому что им все приносит Нил. „Эфиоп твою мать“ — этим все сказано: страна похожа на присевшую под кустиком женщину. В России любят слонов, потому что там их родина; в Офире любят людей, потому что Офир — родина человечества. Офиряне принадлежат к эфиопскому типу; а эфиопы есть не переходной тип между неграми и европейцами, а наоборот: это основной, пра-, дорасовый человеческий тип — доказано, что первые офиряне Адам и Ева безусловно были черными и похожими на Пушкина. Европейцы, азиаты и американцы толком не знают, где находится страна Офир, только догадываются — Офир для них такая же легенда, что и Атлантида, Кижи, Эльдорадо, Лапута или Земля Санникова; зато почти все африканцы, кроме самых нелюбознательных, знают, как добраться в Офир; но и тут надо знать, как подъехать. Да и въехать не просто. В Офир на козе не въедешь, а с верблюдами не впускают. В Офир можно проехать на спокойном ослике…» [Конец цитаты.]
Офир искали на всех континентах, как Атлантиду или Эльдорадо — в Южной Африке, в Центральной Америке, на Соломоновых островах. В поле зрения попадала и Северная Эфиопия, где у Керена находятся древние покинутые рудники по добыче электрума. Франсуа Вольтер, посетивший Офир, писал в «Кандиде»:
«Золото здесь лежит под ногами, мы ходим по золоту. Вероятно, это та самая страна, где все обстоит хорошо, ибо должна же такая страна хоть где-нибудь да существовать».
«Офир — далеко ли это от Афгана?» — полюбопытствовал однажды какой-то очередной генсек у Сашка Гайдамаки (хотел выведать дорогу). Как раз завалили кабана, и, пока возвращались на лыжах в охотничий домик с парной, из Москвы вертолетом доставили карту Африки, и Сашко принялся объяснять генсеку месторасположение Офира. Азимуты, румбы и градусы, вечная тень Луны, Офир подвижен и почти не виден. Очередной генсек быстро скис. Тогда Сашко запросил Библию. Пошли париться; пока Сашко лупил генсека по жопе березовым веником, гебисты доставили Библию, и Сашко дал прочитать генсеку главу о царе Соломоне:
«Царь Соломон построил корабль в Ецион-Гавере, что на берегу Чермного моря, в земле Идумейской. И послал Хирам [финикийский царь] своих моряков, знающих море, с подданными Соломона; и отправились они в Офир [значит, морским путем], и взяли оттуда белого золота четыреста двадцать талантов, и привезли царю Соломону». Далее: «И корабль Хирамов, который привозил золото из Офира, привез из Офира великое множество красного дерева и драгоценных камней…
И все сосуды для питья у царя Соломона были золотые, и все сосуды в доме из Ливанского дерева были из чистого золота; из серебра ничего не было, потому что серебро во дни Соломоновы считалось ни за что. Ибо у царя был на море Фарсисский корабль с кораблем Хирамовым [значит, уже два корабля, эскадра]; в три года раз приходил Фарсисский корабль, привозивший золото, и эбеновое дерево, и слоновую кость, и обезьян, и павлинов, и рабов. Царь Соломон превосходил всех царей земли богатством и мудростью».
Такие пути… Слоновая кость, обезьяны, рабы и даже золото генсека не заинтересовали. Он интересовался географией — теплыми морями и проливами, по которым можно проводить караваны русских танков к эфиопскому плоскогорью. Он закрыл Библию и похлопал Сашка, по плечу. Взялись за водку под карбонад.{157}
Гамилькар вел к Офиру по одному ему известным приметам. Он уже чувствовал запах столицы Амбре-Эдема. В пустыне все больше попадалось беспризорных, одичавших верблюдов — это был хороший признак; как птица в океане предвещает моряку близость земли, так беспризорные верблюды, которых стражники отгоняют от ворот, в Сахаре предвещают появление Эдема. Поймали одного верблюда, навьючили на него бахчисарайскую колонку и аккордеон, посадили графиню.
— «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай», — процитировал Гамилькар. — Но при чем тут верблюд?! В этом верблюде нет никакого смысла! Канат! На иврите «верблюд» (камелос) и «канат» (камилос) звучат и пишутся почти одинаково, и древний переводчик спьяну перепутал канат с верблюдом! «Легче канату (канату!) пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай!» Бедный, бедный верблюд! Из-за плохого переводчика ему никогда не попасть в рай!
Западные врата Офира как всегда неожиданно сверкнули па фоне Лунных гор. Недавно они были отреставрированы и позолочены, стража вышколена, две старинные чугунные пушки отполированы, как рояли. В эти врата кто только не входил, и не выходил. Входил Иисус, из этих врат имели несчастье выйти Адам и Ева. Врата описаны многократно разными путешественниками, — наиболее полно все тем же Ливингстоном. Некоторые говорили о «двух вратах», по это неверный перевод с офирского — врата «двустворчаты», объясняет Ливингстон.
К райским вратам приходили уставшие после жизни праведники, их встречали таможенные ангелы («60 мириад ангелов», что, конечно, нонсенс, — но из этого наблюдения пошли богословские споры о количестве ангелов на острие иглы), приказывали сбросить земные одежды и проводили голыми через врата, на предмет обнаружения греховных помыслов. «Входите узкими вратами», — так сказано в Писании. Райские врата имеют в ширину 7 м 32 см, в высоту — 2 м 44 см, толщина чугунных стоек и перекладины — 12 см, и своим голым остовом — без створок, украшений и всяческих причиндалов — в точности совпадают с размерами футбольных ворот (см. ПРИЛОЖЕНИЕ к ГЛАВЕ 9). Ворота звенели или не звенели. Потом вели к водопаду помыться после долгого (500 лет пути) и потного перехода между жизнью и смертью, и надевали на праведников «восемь одежд из облаков славы» (надо полагать, выдавали восемь предметов одежды — трусы? носки? майку? шорты? белую хламиду? рубашку с короткими рукавами? ремень? сандалии-тапочки?), и возлагали «две короны — из жемчуга и парваимского золота» (не очень понятно — расшитые панамы, кипы, тюбетейки, ушанки?), и окружали «восемнадцатью видами роз» (опрыскивали дезодорантами?).
Обстановка и нравы у райских ворот описаны в древнерусской повести «СЛОВО О ПЬЯНИЦЕ, ПОПАВШЕМ В РАЙ», переведенной Гамилькаром на офирский:
«Один добродушный пьянчуга любил выпить в любую погоду: „Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать? Ножки зябнуть, ручки зябнуть, не пора ли нам дерябнуть?“; но каждой чаркой не забывал Бога прославлять: „Ну, поехали, с Богом!“ или „Дай вам Бог здоровья!“. Пришло время, и велел Бог взять его душу и поставить у райских ворот; а сам задумался — что c этим пьяницей делать? Тот начал у стены томиться, в райские врата стучать. А врата под током — в них стучишь, они тебя бьют. Шуму-грому на весь рай. Проходил мимо ключник Петр и спросил, кто там стучит. „Я, грешный человек, хочу, грешным делом, к вам в рай“. Петр принюхался и сказал: „Да ты, брат, пьян! Алкашам здесь не место, иди откуда пришел“. — „Я бы и рад вернуться, да ты кто такой, чтоб меня отсылать? — спрашивает пьянчуга. — Голос твой слышу, но в глаза не вижу“. — „Я — Петр, апостол“. Услышав это, пьянчуга не испугался и сказал: „А помнишь ли, Петр, когда Христа взяли сатрапы, ты трижды отрекся от него? А я, хоть бражник, никого не предавал. Как же ты в рай попал?“ Посрамленный Петр ушел прочь, а пьянчуга опять стал стучать. Подошел к вратам апостол Павел с лопатой и саженцем райской яблоньки: „Пшел вон! Пьяниц в рай не пускаем“. — „А кто ты, барин?“ — „Апостол Павел“. — „Значит, ты и есть тот самый Савл, который превратился в Павла и приказал первомученика Стефания камнями забросать? — нисколько не смутился пьянчуга. — А я, хоть и пьяница, никого не убивал!“ Павел плюнул и ушел прочь. Алкаш опять за свое. Подошел к вратам царь Давид в белой простыне, с березовым веником, в баню собрался: „Кто там стучит?“ — „А кто там спрашивает?“ — „Царь Давид“, — „А я бражник“, — „Уходи, алкаш, а то веником отхлещу!“ — „А помнишь ли, царь, когда ты своего слугу Урию отослал из Ершалаима, а жену его потащил в постель? Теперь ты в раю живешь, а меня не пускаешь. Иди ты в баню!“ Царь Давид ничего не ответил и ушел в баню пристыженный, зато пришел к вратам царь Соломон, в шапке Мономаха, при карманных часах с бриллиантами: „Я — царь Соломон, а ханыг в рай не пущаем“. Отвечает бражник: „Ты — Соломон? Который жену свою послушал, Бога забыл и сорок лет идолам поклонялся? А я, хоть и ханыга, никому не поклонялся, кроме Бога своего!“ И ушел царь Соломон. Опять шум в раю. Приходит к вратам святой Николай с кадилом: „Пропойцам положена мука вечная в тартарарах неисповедимых!“ — „А помнишь ли, Мыкола, ты блаженному Арию в морду дал, и он от унижения взял да помер? Святым не подобает руки распускать! Закон гласит: не убий, а ты своей рукой Ария убил!“ И святой Николай тихой поступью пошел прочь. „Ладно, — подумал пропойца, — я до вас достучусь! Всех достану!“ И поднял в раю такой грохот, что пришел к вратам Иоанн Богослов, в очках, в шляпе, любимец Христов, и сказал: „Сказано в писании: бражники отнюдь не войдут в рай! Они не наследуют царство небесное, но уготована им мука вечная“. — „А не ты ли, Иван Богослов, написал в Евангелии: любите друг друга? Не прошу любви, но хотя б уважения! Скажи, Иван: ты меня уважаешь? Нет, ты скажи: уважаешь меня или нет? Либо от слов своих отрекись, либо вели открыть врата!“ Засмеялся Иоанн Богослов и ответил: „Я вас уважаю, бражник! Вы наш человек. Входите!“ И открыл ему врата рая. Аминь».
ПРИЛОЖЕНИЕ К ГЛАВЕ 9
Перекладина — 12 см
7,32 м
2,44 м
Штанга — 12 см
ГЛАВА 10. ВЫХОД ИЗ ПИКЕ
Некоторые люди терпеть не могут, чтобы их обгоняли.
Не каждый человек любит, чтобы за ним кто-то плелся.
Гайдамака выбрался из подвала, как летчик из глубокого пике или как гонщик на вершину горного перевала: кровь прилила к лицу и пульсировала в висках, он покачивался, прикуривал и укрощал в утробе некстати разгулявшиеся гороховый суп с молдаванской кониной и мухоморной «Красной Шапочкой», которые норовили выплеснуться вперед и вверх.
Дурак, ох, дурак! Прав был Гоголь — какой ты дурак! Жрешь «Красную Шапочку» и не чувствуешь, что уже накрылся бордовой шляпкой. Вызвали тебя, дурака, в Контору, а ты, дурак, ничего не понял, в Конторе тоже не дураки сидят, Контора — дело тонкое, а ты, дурак, даже не задумался, не испугался, не схоронил «Архипелаг ГУЛАГ», не посоветовался с Александром Исаичем! Кто же на самосвале в Контору ездит?! Только самоубийцы. В Контору надо ездить не спеша, вдумчиво, на велосипеде. Тебе, бегемоту глупому, во сне стеклянную Луну транслировали, летучих мышей не к добру показывали, козла, стадо козлов показывали, шептали, намекали, напоминали: «Реголит, реголит, реголит, уголь, Скворцов, триста рублей…» А ты, козел рогатый, нашел себе во сне занятие; летающую крепость откапывал, луноходы грузил в кратере Циолковского! Не прочувствовал, не проснулся, не догадался! Они же в Конторе устроили типичную велосипедную «разделку»,{158} запускают свидетелей по одному через равные промежутки времени и смотрят — кто тут свидетель, а кто сообщник.
ЧТО сейчас можно сделать?…
Да и МОЖНО ли сейчас что-то сделать?…
Можно.
Гайдамака отбросил окурок, вывернул карманы, пересчитал дрожащими пальцами все наличные деньги — набралось рублей пятьдесят — и побежал обратно, мимо зоопарка к Привозу, давя мягкий асфальт и звеня, как корова бубенчиком, грудой мелочи в кармане штанов. Уже знакомый бегемот раскрыл пасть и сочувственно зевнул вслед своему человеческому двойнику, а Гайдамака бежал и молился: «Господи, только бы он еще не ушел! Господи, только бы он еще подождал!» Бежал по жаре, звеня мелочью, с гарцующим коньяком и супом внутри, как шут гороховый, — бежал но мягкому асфальту так, как на «Кольнаго» не гонял, вот где велосипед нужен, — в его-то годы с его здоровьем такой марафон! Нормальные люди по такой жаре ходят тихо, экономят силы, пьют минеральную воду. Прохожие оглядывались: что-то случилось, расхристанный потный мужик бежит. Камо грядеши, мужик? Пока добежал, чуть не отдал Богу душу.
Самосвал стоял на том же месте, но Андрюхи в самосвале не оказалось. Гайдамака опять чуть не умер. Он отогнул боковую форточку и с таким отчаянием стал сигналить на весь Привоз, что рядом в зоопарке тревожно затрубил слон.
— Что случилось, командир?
На счастье Гайдамаки, Андрюха на пляж еще не ушел, а выбежал из «Тысячи мелочей» с чудным заморским складным топором под мышкой, соображая, не приложить ли этим топором угонщика самосвала.
— Андрюха! — прохрипел Гайдамака, обнимая своего водителя и чуть ли не целуя его взасос, как Леонид Ильич очередного политического деятеля социалистической ориентации, — братские поцелуи еще не вышли из моды. — Андрюха! Пляж и футбол отменяются! Не спрашивай! В Аркадии — холера, на футбол — в другой раз. Три отгула за мой счет! На, возьми… — Гайдамака вытащил из кармана потные пятьдесят рублей и засунул в карман Андрюхе. — Сходи вечером вместо футбола в ресторан, выпей за мое здоровье. Не спрашивай! Жизнь и смерть! Дуй обратно в Гуляй, вот тебе ключи от хаты — этот сверху, этот снизу, найди на полке «Битву железных канцлеров», тряхни, вылетят три сторублевки, отнеси их в Элкину бухгалтерию, скажи, чтобы оприходовала их концом февраля — за уголь для селекционной станции… И за что-нибудь еще — пусть сама придумает. Пусть перечислит эти триста рублей в Фонд Мира или там на охрану культурных памятников. Скажи ей — жизнь и смерть! Слово и дело! Я буду ей вечным должником! Если хочет, женюсь на ней. Запомнил? Повтори!
— Все понял, командир: жизнь и смерть, этот сверху, этот снизу, битва железных кацманов, триста рублей, уголь для Фонда Мира концом февраля, пусть разводится, если захочете, женитесь на ней, — запоминал Андрюха, перекладывая промасленный складной топор из одной подмышки в другую.
— Молодец! Но только не кацманов! Не кацманов, а канцлеров, канцлеров! Ты ж читать умеешь? Запомни — КАНЦЛЕРОВ! Канцтовары! Запомни — ПИКУЛЬ! Не перепутай, дурень! Дуй, выручай, Андрюха!
И хотя Андрюхе очень не хотелось по этой жаре пылить но трассе в Гуляй-град, а очень хотелось отлежаться в урожайную страду на холерном пляже в Аркадии, но, видя такое невменяемое состояние командира, он ответил: «Дую!», забросил топор в кабину и тут же укатил трусить волшебную книгу, прикидывая: то ли вернуться вечером в Одессу на матч сезона, то ли в кои веки культурно напиться с друзьями-шоферюгами в городском ресторане «Гуляй».
А Гайдамака долго с тоской смотрел вослед самосвалу, потом нашел в груде мелочи три копейки, выпил теплой воды с барбарисовым сиропом, подумал, что все равно они, дураки, все перепутают — возьмут и выпишут самосвал угля Пикулю или Кацману, а три сторублевки оприходуют концом царствования императрицы Елизаветы Петровны на нужды Пробирной палатки, — и, понурившись и икая от рвавшейся на свободу потревоженной приторным сиропом необъезженной конины, опять поплелся по Карла Маркса к Августу Бебелю и явился к парадному подъезду Дома с Химерами с незначительным опозданием.
ГЛАВА 11 ВЕДЬМА, ВЕДЬМА!ИЛИГЕТЬ С ВЕРБЛЮДОМ!
Мы будем вечно изготовлять новые книги, как аптекари изготовляют новые лекарства, лишь переливая из одной посуды в другую.
По обе стороны ворот стояли две пузатые старинные пушки с большими колесами, у пушек — черные часовые. Это были не негры, но очень загоревшие европейцы — один босой, с винтовкой, в немецкой каске, в вышиванной льняной рубахе, в атласных малиновых шароварах, второй в рваных галифе, солдатской гимнастерке, австрийской фуражке и в великолепных хромовых сапогах. Грозные пушки не произвели на Сашка должного впечатления. Старье, говно, не стреляют, решил он и, пока Гамилькар предъявлял пропуск в Эдем, принялся разглядывать стоящего «струнко» ближнего часового и его сверкающую электрумом старинную винтовку, которая тоже, конечно, не стреляла. Загоревшее лицо европейца показалось Сашку знакомым. Сашко опустил глаза и стал разглядывать босые ноги стражника.
— Це ви чи не ви, дядьку? — тихо спросил Сашко. Часовой, не шевельнувшись и не поворачивая головы, спросил;
— Ти звiдкiля, хлопчик?{159}
Сашко испугался и не ответил.
— Это со мной, — объяснил Гамилькар. Они прошли через ворота.
Проходя мимо стражника, Сашко еще спросил:
— А ви чого тут, дядьку?
— Гроши xopoшi платять, — тихо ответил тот. Ворота тревожно зазвенели.
— Що несете? — всполошились стражники, — Залiзо є? Железо, то есть? Це що? Бомба? — спрашивали стражники, показывая на Бахчисарайский фонтан на плечах Гамилькара.
С водонапорной колонкой все быстро прояснилось, стражники видели такие колонки в Одессе и Екатеринославе; но теперь они придрались к верблюду:
— З верблюдами не можна! Геть з верблюдом! — вдруг заорал райский стражник. — Чуеш, що я кажу? Глуха, чи що? Геть з верблюдом!
— Почему с верблюдом нельзя? — тихо спросила графиня.
— Не повезло верблюду, — сказал Гамилькар. — Слезьте с верблюда, графиня. Ни за что верблюд пострадал.{160}
Графине пришлось слезть с верблюда, и стражники отогнали бедное животное от райских ворот.
Когда отошли подальше, Сашко услышал, как лениво переговаривались стражники:
— Віддай мoї чоботи, Семэн.
— Не вiддам. Ти ж менi їx подарував, Мыкола.
— Ну чому ти такий дурний?
— Тому що бiдний.
— А чому ти бiдний?
— Тому що дурний.
Столицу Офира Эдем они объехали стороной и вышли к родовой резиденции Гамилькара — городу Логону и голубому озеру Тана. Тана для Африки — что-то вроде Байкала для Сибири; также сравнимы Ангара и Голубой Нил, но у Ангары — женское начало, а у Голубого Нила — мужское. У истока Голубого Нила племенем логонов в допотопные времена был воздвигнут громадный гранитный фаллос — здесь неподалеку гранитные каменоломни; от этого фаллоса исходят половые волны тяготения (или притяжения), образованные теми самыми секс-нейтрино, которые образовались в момент Большого Взрыва и были предсказаны еще Планком. Подобных фаллосов — но поменьше — на берегу озера натыкано множество, как истуканов па острове Пасхи. Связь офирских логонов с пасхальными островитянами очевидна; если мысленно продлить линию логонского фаллоса в глубь Земли, то прямая выйдет на той стороне планеты посреди Тихого океана именно на острове Пасхи. Более того, озеро своими очертаниями один к одному повторяет очертания острова Пасхи, будто кусок земли вырван из Африки. К тому же гранитные лица пасхальных истуканов, если вглядеться, повторяют типичные черты офирских логонов — вогнутые носы, глубоко посаженные глаза — кстати, если на истуканов надеть парики и бакенбарды, то сходство с Пушкиным станет разительным.
Наконец Гамилькар сбросил бахчисарайскую колонку с плеч долой на берег священного озера. Одна из его безумных целей была достигнута — пушкинская реликвия вернулась домой. Здесь, у истока Голубого Нила, прошло его детство. Их встретили подданные Гамилькара — племя логонов. Князь вернулся! С головой на плечах! С новой невестой-красавицей! Женщины логонов были толсты, но графиня Кустодиева была всех толстее! Правильно сделал, прежнюю невесту — о прежней невесте молчали, но Гамилькар хорошо понимал это молчание и ни о чем не спрашивал, — так вот, прежнюю невесту можно в задницу засунуть этой! На следующее утро, передохнув с дороги в своей родовой резиденции, Гамилькар и графиня обвенчались посреди озера в египетской папирусной лодке. Ритуал венчания соблюдался скрупулезно: на rpaфиню надели ритуальное одеяние логонской невесты — набедренную повязку из нежного белого пуха купидона-альбиноса; а Гамилькар надел белые шорты и белую льняную рубаху, завязав ее в узел на животе. Возложили белые лотосы у основания гранитного фаллоса. Прямо в лодке жених и невеста должны были показать свой сексуальный класс под наблюдением выборных депутатов-логонов, что и было исполнено и по достоинству оценено. Выходя на берег озера, Гамилькар шепнул невесте — уже законной своей жене:
— Когда тебе будут кричать: «Ведьма, ведьма!» — не оглядывайся.
Все население городка Логон высыпало на берег. Графиня Кустодиева с обнаженными бело-розовыми громадными грудями была очень хороша, каждый хотел к ней прикоснуться, погладить, ущипнуть, шлепнуть. Все восхищались такой красивой русской невестой и кричали ей вслед:
— Ведьма, ведьма!
Но графиня и бровью не вела, и с этого момента графиня Кустодиева получила имя Узейро.{161}
Здесь были лица на одно лицо — ганнибало-пушкинское. На берегу озера собрались Пушкины всех возрастов и телосложений — резвились толстенькие курчавенькие сашхены, задиристые подростки со взбитыми шевелюрами, юноши с пробивающимся пушком над верхней губой, молодые мужчины-логоны — тонкие, стройные, высокие — били в барабаны, водили хороводы вокруг бахчисарайской колонки. Были Пушкины степенные, был Пушкин-колдун, Пушкин-скромняга, два Пушкина-пьяницы, а третий попросту алкоголик, были Пушкины — лысые старики. Сашко играл на аккордеоне — а бить в барабан он так никогда и не научился — и пел ни к селу, ни к городу:
Карманчики!
Чемоданчики!
Девки щупают вора
На майданчике!
Берег был накрыт персидскими коврами и львиными шкурами, началось свадебное пиршество. Гамилькар подарил жене амулет-мешочек с купидоньим ядом — цена подарка была эквивалентна Нобелевской премии, — графиня (а графиня уже стала княгиней — «узейро», — эта завиднейшая карьера для любой российской купеческой или капитанской дочки потом была опошлена советскими вертихвостками, выходившими замуж за арабских и негритянских шейхов и принцев, чтобы уехать за бугор), — так вот, графиня в свою очередь преподнесла жениху тульский медный самовар, из которого пили пальмовое вино — до водки офиряне еще не додумались, но домашнее пальмовое вино здесь было славное, и узейро потом научила логонов гнать в самоваре банановую 40-градусную самогонку (близкую к водке по рецепту Менделеева), которую научилась гнать в Севастополе у Люськи Екатеринбург из гнилой картошки.
Наступила ночь. Купидоны вылупили зенки, зажгли свои красные фонари. (Купидоны спят с открытыми глазами, их можно использовать вместо ночника, в свете их фонарей можно читать, печатать фотографии. Когда ночью сторожевой купидон проходит по улицам Эдема, видны два красных качающихся фонаря. Стая купидонов на ветвях на ветру — это фейерверк, красный пожар.) Луна надулась и была такая яркая и полная, будто беременная от лучей Солнца. Из соседней деревушки сначала доносился рокот барабанов, потом на полную громкость включили радио. Звучали псалмы, по Би-би-си передавали церковную службу. Закусывали барашками, свежей зеленью, дынями, арахисом. По Би-би-си стали передавать лучший хит позапрошлого века — «Марсельезу» в аранжировке Стравинского. Все вскочили, ударили барабаны, раздались ритмичные хлопки, глухой топот босых ног, звенящие голоса, раскачивающиеся бедра, струйки пота, подпрыгивающие груди с большими сосками. Танцы под «Марсельезу» начались медленно, с переходом в «мамбу-мамбу», все убыстрялись и убыстрялись, «о мамбу-мамбу-мамбу», втягивая всех в пульсирующий лихорадочный темп: «О мамбу-мамбу-мамбу-рок! О мамбу-мамбу-мамбу-рок!» Мужчины и женщины плясали вместе и сами с собой и для себя, и нежно, и воинственно, и сексуально, «о мамбу-мамбу-мамбу-рок, о мамбу-мамбу-мамбу-рок», забывая обо всем и обо всех, «о мамбу-мамбу-мамбу-рок, о мамбу-мамбу-мамбу-рок, о мамбу-мамбу-мамбу-рок, о мамбу-мамбу-мамбу-рок, о мамбу-мамбу-мамбу-рок», пока пляска не достигала кульминации и не завершалась последним конвульсивным взрывом. Обессиленные танцоры останавливались и падали мокрые, будто только что побывали под проливным ливнем, садились и ложились на теплую землю. Графиня отплясывала со всеми. Земля дрожала под ее ногами. Ей кричали:
— Ведьма, ведьма!
Графиня не отзывалась и не оглядывалась.
ГЛАВА 12. ДАВАЙ ЕГО СЮДА!
Царство небесно, як i дiвоча незайманiсть,
любить, щоб його брали силою.
Известный в Одессе Дом с Химерами был построен в начале века каким-то французским архитектором и сплошь отделан цементной лепниной из всяких фантасмагорических полузверей-полулюдей — сфинксы, кентавры, рога, клыки, копыта, сиськи-масиськи, рыбьи хвосты. Купол здания венчала известная всей Одессе скульптура летящего обнаженного Амура с луком, колчаном и с громадным достоинством в состоянии крайней эрекции, как флюгер указывающим на Луну.
Вспомнив в последний момент о Боге и мысленно перекрестившись в направлении невидимых отсюда обескрещенных куполов областного планетария (бывшего Успенского собора, что напротив вокзала), Гайдамака потянул тяжелую дверь, вошел в ихний предбанник, выставив перед собой повестку к таинственному Нрзб, и сразу же нарвался на первую неожиданность — на лейтенанта, затянутого в ремень и портупею и так похожего на чернокнижника Родригеса, будто только что расстались с ним под дождем у бронзовой львицы.
Ну не может же такого быть! Лица один к одному, вот только щеки лейтенанта до синевы выбриты, а чернокнижник ходил с трехдневной щетиной… Этот псевдо-Родригес даже как будто по-свойски слегка подмигнул Гайдамаке, заглянул в повестку и весело сказал:
— Опаздываем, гражданин Сковорода! Вообще-то, вам надо на последний этаж с заднего крыльца через общественную приемную, а здесь служебный вход. Что же с вами делать?…
Гайдамака уже хотел было разоблачить лейтенанту свою настоящую фамилию, но в последний момент придержал язык и отложил такой выигрышный сюрприз до лучших времен: пусть пока разбираются со Сковородой, а он, Гайдамака, послушает. Паспорта проверять надо!
— Ну, да ладно, все равно лифт не работает, — сказал лейтенант, совершая элементарную методическую ошибку по непроверке документов. — Придется вас проводить, чтобы не шлялись по коридорам. Идите за мной.
(Даже голос похож: «Стой, куда пошел?! Тебе как было сказано?… Иди к Оперному!»)
И Гайдамака начал восхождение на свою Голгофу за вышколенной спиной лейтенанта КГБ. Лейтенант поднимался ровно, легко, на его холеной спине все скрипело. Гайдамака разглядывал его новенькую непользованную кобуру с «макаром», примеривал к этой военной спине вместо портупеи и кобуры легкомысленную сумку «Родригес» и пытался сообразить — «он? не он?…». Как вдруг вспомнил об особой примете Родригеса — синюшной чекистской татуировке «щит и меч» па левом запястье. Гайдамака перевел взгляд па левую лейтенантскую руку, но в этот момент лейтенант, как назло, засунул левую руку в карман, что-то там искал или чесал, и никак не мог вытащить ее (руку) из кармана.
Пошли потихоньку выше. Долго и тяжело поднимались по широким лестницам с зелеными ковровыми дорожками мимо мраморного Дзержинского высотой в два человеческих роста, мимо «Наших дорогих ветеранов» и «Наших достижений» на лестничных площадках. «Что за достижения, прости Господи», — думал Гайдамака и норовил взглянуть на левую лейтенантову руку. Лейтенант, казалось, тоже стал уставать от восхождения. Он вытащил из кармана левую руку с носовым платком, правой рукой снял фуражку, протер платком внутренности фуражки и высморкался в него (в платок). Гайдамака впился взглядом в левое запястье лейтенанта, по татуировки не обнаружил, потому что левая рука лейтенанта оказалась правой, а настоящая левая рука уже покоилась впереди, на ремне лейтенанта, и не была видна за его спиной.
Пока Гайдамака, отдуваясь, считал лейтенантовы руки, забрались чуть ли не на чердак и двинулись по узкому, низкому, пустому, длиннющему и страшноватому коридору со скучным коричневым чисто вымытым линолеумом без ковровой дорожки и с черными дерматиновыми дверями. Номера на дверях сигали за пятьсот. Ни воплей, ни стонов истязуемых подследственных не было слышно, но тишина здесь стояла какая-то душная, мрачная, мертвящая, в отличие от тишины вестибюля — прохладной, уверенной и торжественной.
Прошли весь коридор и остановились у крайнего кабинета без номера — дальше в закутке располагался лишь дамский туалет с наклеенными на двери двумя нулями и грудастой и что-то сексуально сосущей Бриджитт Бардо из «Плейбоя». Гайдамака пригляделся — киноактриса сосала мороженое на палочке. Провожатый Гайдамаки, не снимая левой руки с пряжки ремня, указательным пальнем правой руки постучал в кабинет какой-то своей условной азбукой Морзе, дождался ответа: «Да-да!» — и открыл дверь.
«Не в кабинет ли коллеги Пинского?» — угрюмо предположил Гайдамака и громко икнул.
Лейтенант почтительно доложил в открытую дверь:
— К вам сковорода, Нураз Нуразбекович!
Именно так и доложил, с насмешкой перевирая фамилию: «сковорода», с маленькой буквы.
— Давай сюда сковороду, Вова, — последовал ответ в том же духе.
«Нет, голос не Пинского, — успокоился Гайдамака. — Пинскому место не здесь, а в Моссаде».
— Я вам нужен еще? — спросил лейтенант.
— Украл масло, Вова?
— Да бросьте шутить, Нураз Нуразбекович. Может, вам чай принести?
— Нет, Вовчик, иди, иди, какой к черту чай в такую жару. Дежурный лейтенант Вова уже в открытую, как старому знакомому, подмигнул Гайдамаке — по всему выходило, что он — Родригес?! — правой рукой, загнув левую за спину, в насмешливом полупоклоне сделал округлый приглашающий жест и, скрипя, пошел, пошел удаляться по коридору, а Гайдамака остался стоять на пороге кабинета наедине со своей коньячно-приторной отдышкой, беспрерывно икая и промокая носовым платком лицо и шею. Он уже готов был поверить хоть в черта, хоть в шайтана, хоть в кагебиста Вову Родригеса, спекулирующего па черном рынке в свободное от государственной безопасности время «Архипелагом ГУЛАГом». «А что? Все может быть. Почему и не быть? У кагебистов зарплата средненькая, им тоже как-то жить надо», — думал Гайдамака.
ГЛАВА ЧИСТАЯ СТРАНИЦА
В Офирне 12-ричная система исчисления.
Я обожал читать романы до тех пор, пока не начал их рецензировать.
Реальности «Дела» таковы, что каждый меняющийся, как струйка дыма, пространственно-временной завиток наползал и смешивался с другими витками других реальностей, и начавшееся событие одной продолжалось в другой, или разрывалось и ничем не заканчивалось, или заканчивалось в третьей, десятой, двадцать пятой реальности. Спрашивать, откуда и как в известной нам реальности начала 20-го века (а что нам вообще достоверно известно о «нашей» реальности 20-го века?) — спрашивать, откуда взялся «Суперсекстиум» с каббалистическим числом «666» — значит спрашивать, куда ушла и где сейчас находится девятая волна от проведения вилами по воде, — хотя понятно, что эта волна, точнее, ее энергия, не исчезла бесследно, а смешалась с энергиями, начиная от всех мировых цунами и кончая всеми бурями в стакане воды.
Маргаритка была завезена в Южно-Российск скрывавшимся от чекистов в реальности БК(ВОД)Р З(ХРОНО) ОТ Шкфорцопфом в сентябре, а удравший в Севастополе Черчилль из реальности БКР Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН), чуя призыв самки, перекочевал в эту же реальность в октябре, перед самым наступлением большевиков на Крым, и был отловлен Гайдамакой и Куприным на одном из одиссеевых островков. Влюбленная парочка купидонов наконец-то встретилась в веселом заведении мадам Кустодиевой. Тогда-то на фасаде заведения вместо намалеванной в стиле (но не в духе) Пиросманишвили зеленой русалки устанавливается красивое медноклепаное изображение двух пузатеньких амурчиков-купидончиков с ангельскими крылышками, луками, колчанами и с волнистой электрической вывеской «АМУРСКИЕ ВОЛНЫ». С тех пор население Южно-Российска стало ходить на де'Рюжную не «до» вульгарной «Рыбы», а «до Шуры-Амуры» или просто «до Шуры»; и ходило «до Шуры» даже при военном коммунизме (комиссар Гробшильд-Гробштейн), а потом еще долго при НЭПе (следователь ГПУ Деревяга). С приходом же индустриализации и коллективизации все шуры-муры для рядовых южнороссов завершились, но веселое заведение с мадам Кустодиевой (она стала зваться «сестра-хозяйка») оставалось таким же веселым, но превратилось в заповедник для сановных особ.
По старинным литографиям и почтовым открыткам можно проследить эволюцию вывесок на фасаде заведения: полуворовской притон «Красный петушок», матросская пивнуха-бордель «Восьминогус», потом «Ночлежный дом купца Кустодиева», наконец средней руки, зато чистенькая свиданка-забегаловка «Русалка» (в просторечии «Рыба»), Но для историографии купидонов Шкфорцопфа интересна эволюция другого рода: превращение грязной южнороссийской ночлежки-клоповника в передовое Веселое Заведение всей Российской империи, а потом и Советского Союза — хоть присуждай Переходящее Красное Знамя.
Откуда такая метаморфоза? До октября уже известного года купчиха Кустодиева была женщиной строгого, даже ханжеского поведения с уравновешенным темпераментом. Если и грешила, то только в мыслях, как и положено любой воспитанной и культурной купчихе, но даже в мыслях не было у нее никаких Веселых Заведений. Правда, через дорогу от дома купца Кустодиева располагался художественно-фотографический салон «Шкфорцопф и О'Павло», куда купчиха Кустодиева ходила, как в галерею, рассматривать фотографии, и если и было у нее что-то с этим Шкфорцопфом (или О'Павлом), от ревности к которому крепко бивал ее покойный муж, купец 1-й гильдии Кустодиев Купидон Купидоныч, — если и был адюльтер, то скромный, тихий, незаметный, и не в самом салоне, а где-нибудь на стороне, на пленэре, на фоне отдаленного ландшафта за городом с Луной над морем. Никто не видел интеллигентного фотографа Шкфорцопфа (фамилия вроде немецко-еврейская, лицо несколько лошадиное, но славянское, — возможно, какой-то Скворцов, для пущей важности, заделался Шкфорцопфом) в объятьях необъятной Элеоноры Кустодиевой (позицию «наоборот» невозможно представить, потому что умным человеком сказано: «Нельзя объять необъятное»). Но висели, как сопли на вороте, клевета и пересуды соседей. Говорили, что кто-то видел в задней комнате салона большущую фотографию на всю стену, где эта бесстыдница, раскорячившись, позировала Шкфорцопфу в обнаженном виде — и не с чашкой чая, а с бутылкой «Абрау-Дюрсо».
После скоропостижной смерти купца Купидон Купидоныча все его достояние осталось вдове: одни долги, векселя и благотворительное заведение «НОЧЛЕЖНЫЙ ДОМ КУПЦА КУСТОДИЕВА». А в доме том — сплошные бомжи и нищие. Подкрались к вдове бедность, разруха, бессонница, смятение чувств. Но вдова проявила свой крепкий женский характер и, если можно так выразиться, на полном скаку остановила коня надвигающейся нищеты. То ли по советам Шкфорцопфа, то ли соседей, которых разжалобил траурный кружевной воротничок, который вдова надела в память о своем Купидон Купидоныче, то ли сама надумала — влезла еще в долги, выгнала из ночлежки всех бомжей и нищих, вымыла ее, вычистила, зарегистрировала в полиции под названием «Русалка», наняла соответствующий персонал и превратила благотворительное заведение в веселое.
Но что— то мало было веселья. Вдова думала привлечь в «Русалку» порядочных людей, но до «Рыбы» стали ходить все больше уволенные студенты, жиды, матросня, циркачи да подпольщики. Приходил даже чемпион французской борьбы Сашко Гайдамака и пел свой репертуар:
Кудри вьются, кудри вьются,
Кудри вьются у блядей.
Почему ж они не вьются
У порядочных людей?
А потому что у блядей
Деньги есть для бигудей,
А порядочные люди
Все спускают на блядей.
Мат, разврат, поножовщина, полиция. Да и сама вдова была женщиной сложной, нервной, закомплексованной, «от сих до сих», и Сашка Гайдамаку посылала она не с безнадежной просьбой «пойди туда, не знаю куда», как доложил в охранку дворник Родригес, а туда, куда даже дворнику повторить неудобно. Если же совсем откровенно: жадна была вдова до денег, хлестала своих русалок по щекам, стучала на своих клиентов в охранку (кличка ее в охранке была «Лошадь»), а в политическом движении раз и навсегда застряла в глубокой вонючей черносотенной канаве. Еще неизвестно, где нашли упокой белые косточки ее благоверного — не в фундаменте ли собственного дома? Откуда такое лютое подозрение? Из свидетельства в «Деле»: однажды купец Кустодиев так разбушевался, что сначала избил жену, потом кулаком повыбивал все окна в доме, собрал толпу, песни пел, потом тихо стало, ночь прошла, утром якобы купец уехал по делам в Кишинев и не вернулся, исчез, сгинул. Уехал ли?… Никто не видел. Хорошее слово «якобы». Допросили соседей, потом вдову — но она сразу стала в позу презумпции девичьей невинности. Так и не нашли покойного купца. Догадки, догадки… Но всем участникам этих событий за давностью лет — амнистия. Оставим это.
Как вдруг происходят с купчихой Кустодиевой разительные перемены. В октябре девятьсот четвертого года вдова стремительно помолодела, спорола черный воротничок, до основанья опустила декольте и сменила свое пуританское поведение на вызывающе демократическое. Откуда что взялось? Вглядимся в ее фотографии в «Деле». Бот съемка в августе, купчиха позирует «Шкфорцопфу и О'Павлу» (хотя этого О'Павла никто никогда не видел). Вид у вдовы такой, будто явилась не в заурядную фотографченку, но крайней мере в Гранд-Опера. Корчит из себя высший свет, будто она графиня, — шляпа с павлиньими перьями, фальшивые шеншеля, черный воротничок, китайский веерок в мясистой левой ручище, раскрытый зонтик в такой же правой. Август. Южно-Российск. Жара за сорок. Но под тяжелыми, спадающими на пол складками панбархатного платья так и чувствуется присутствие толстых байковых панталон до колеи. А вот фотография ноября того же года. Она… И не она! Рядом с ней Сашко Гайдамака. Прижался к ее левой груди и жрет арбуз. Листья. Осень. Веранда. Как видно, достаточно холодно. Графиня (т. е. купчиха, — уже не разберешь, кто есть кто в этом дыме реальностей), отставив мизинчик и подмигивая в объектив фотографу (Шкфорцопфу? Да, несомненно), пьет чай с вареньем (не видно каким — крыжовник?), с халвой и с медом, а сибирский котик Лапчик, сидя на правом оголенном плече купчихи, соперничая с Гайдамакой, облизывает ее обнаженное декольте. Бутылки с водкой нигде не видно — хороший признак; но, может быть, под столом? Не с этой ли фотографии срисовал — точнее, не эта ли фотография вдохновила великого Бориса Кустодиева на великую картину «Купчиха за чаем»? Одно к одному, вернее, одна к одной! Медовый месяц ноябрь у купчихи Кустодиевой с Сашком Гайдамакой, свободная любовь, о которой так пылко переписывались ночами Ленин с Арманд, — без венчания в церкви и без регистрации брака. Сошлись, перезимуют и разбегутся.
«Что же случилось? — спросил себя Нуразбеков. — Почему эта жирная гусеница с облегчением сбросила панбархатный кокон с байковыми панталонами и явилась на свет огромной прекрасной бабочкой? Ведь даже наблюдательный дворник Родригес, бляха № 3682, доносит, что с недавних пор вдова стала сочувственно относиться к „скубентам, жидам и сицилистам“, а когда клиенты окликают ее „хозяюшка“, не посылает „па h…“, как в былые времена, а весело откликается: „Ась?“
«Ответ один, решил Нуразбеков. — Вдову-хозяйку уколол или даже укусил купидон. То ли Черчилль, то ли Маргаритка. А может быть, оба вместе».
ГЛАВА 14. ЭТНОГРАФИЧЕСКАЯ,ИЛИГРАФИНЯ УЗЕЙРО
Если ты попал в страну, где все подражают льву, то не подражай козе.
Там же у молодых состоялся медовый месяц. Жили на берегу озера Тана в круглой камышовой хижине с крышей из листьев диких бананов и беспрерывно занимались любовью. Ствол Гамилькара весь месяц пребывал в раскаленном состоянии, а ночами даже светился. В холодные ночи на офирском плоскогорье он согревал не хуже электрического радиатора. Пожалуй, на этом вертеле, не разводя огня, можно было бы приготовить шашлык.
Шоферы грузовиков (особая офирская нация со своим бонтоном — при малейшей аварии бросают грузовик и в скорби уходят в пустыню к верблюдам) разнесли известие о прибытии Гамилькара с невестой по селениям вдоль шоссейных дорог, а сигнальные барабаны сообщили его по офирским деревням быстрее, чем это сделали бы гонцы или газеты. Через пару дней нельзя было сыскать деревню, где никто не слышал про красивую и «дюже» толстую графиню Узейро.
Графиня начала познавать логонский экзотический быт. Например: Гамилькар, как и всякий уважающий себя офирянин, презирал американские презервативы. Да и какой резиновый или каучуковый презерватив подошел бы ему? Разве что пожарный брандспойт. И все же предохранительные средства у логонов существовали. Об офирских презервативах, этом предмете быта и национальной смекалки, следует сказать следующее: офирские презервативы изготавливаются — не то слово, — офирские презервативы культивируются, выводятся, селекционируются из гремучих и других змей — их, кстати, впервые описал для европейцев в «Африканских дневниках» русский врач и путешественник Игорь Федоров, искавший Эдем и попавший в Офир еще в середине прошлого века; но ему никто не поверил. Маленьким змейкам офирские аптекари удаляют ядовитые зубы. Когда змееныши подрастают, начинается дрессировка: им регулярно дают пробовать мужскую сперму, потом потихоньку натягивают на мужской фаллос, который они сосут, и тем самым приучают к мужской сперме, как к лакомству. Выведенную змеюку затем используют в качестве презерватива: гремучая змея не кусается, но от удовольствия крутит хвостом с погремушкой, женщины получают неслыханное наслаждение, а мужской оргазм доходит до рыка царя зверей. Стоимость такого живого презерватива достигает тысячи долларов, в зависимости от величины и вида змеи и толщины американского кошелька. Но бедняки пользуются простыми ужами; гремучие змеи очень уж дорогие, для местной знати и на тайный экспорт (контрабанду). Если кто скажет, что гремучие змеи в Африке не водятся, будет не прав — в Офире водятся; а женский обряд инициации производится именно гремучими змеями. Продолжая этнографическое отступление, нужно отметить, что у логонских женщин в древнейшем обычае было ходить с бананом — или даже с апельсином — внутри. Тщательно выбирается недозревший кривой твердокожий с пупырышками банан; мандрагоровый банан, особая порода бананов, похожих на мужской фаллос. 1). Вместо тампакса. 2). Для удовольствия. 3). И главное: для постоянного поддержания большого размера влагалища. В Офире женщины с небольшим влагалищем не в моде, как и мужчины с небольшим вставлялищем. Над ними посмеиваются, их престиж и социальное положение в офирском обществе находятся на низком уровне и т. д. Чтобы поступить в военное училище и дослужиться до «шака» (полковника) мужчина должен предъявить строгой придирчивой медкомиссии свое солидное достоинство. Офирское общество стихийно делится на длинно— и короткофаллых, вроде свифтовских партий остроконечников и тупокопечпиков. Отсюда и психическая болезнь лиульты Люси, у которой по офирским меркам норка была слишком мелкая и узенькая, но достаточно просторная для фрейдовского психоанализа.
Графиня Узейро полюбила офирскую флору и фауну как родную. Здесь зимовали все знакомые ей российские аисты и журавли. Все здесь напоминало Россию, недаром Россия, сколько себя помнила, стремилась к теплым морям и проливам, но вышла к холодному Берингову. «Що маемо — тэ маемо»,{162} — говорил Сашко. В древности слоны переселились из России в Офир. Однажды к хижине новобрачных подошел старый африканский слон, еще помнивший, наверно, своих русских предков, понюхал и шумно посопел хоботом, поклонился и похлопал ушами. Графиня Узейро никогда не видела живых слонов, но это животное показалось ей каким-то родным, добрым знакомым. Графиня сорвала цветок под ногой у слона. Слон понятливо попятился, покивал головой, признал ее за свою — хоть и не слониха, но тоже большая и белая. То же происходило и с носорогами. Носороги любили графиню, а львы даже стеснялись рыкнуть при ней. Графиня и купидоны — особая статья. Со всеми она дружила, не понимали ее только ослы. С верблюдами графиня Узейро не поддерживала отношений, верблюдов в Офир не пускали. Однажды Узейро хотела сесть на носорога, но носорог страшно испугался и сделал ноги. Злые зебры здесь путались с лошадьми и давали потомство полосатых мулов — мулы под графиню садились. Графиня Узейро боялась только мух цеце, но в Офире мухи цеце не водились, разве что изредка залетали в период дождей и кусали исключительно заблудившихся итальянцев.
Вскоре прежней графини Л. К. уже не существовало. Узейро Кустодиева облезла, сменила кожу, почернела, похудела, сиськи налились новым соком, как у девочки, бутоны набухли, ягодицы переживали вторую молодость. Такую графиню теперь мог бы полюбить сам Дмитрий Иванович Менделеев, который, как уже говорилось, преподавал ей в Смольном институте органическую химию. Гамилькар ходил в шортах, графиня Узейро прикрывалась набедренной повязкой.
Сашко был предоставлен самому себе, по Гамилькар в перерывах «между» задумчиво поглядывал на него. Вид обнаженного женского тела еще не успел Сашку надоесть, а может быть, женщины в Офире были красивее и стройнее тех, которых он раньше встречал в России и позже в Африке; и он смотрел на них во все глаза. Еще Сашко беспрерывно жрал и однажды обожрался бананами так, что свалился в желтую лихорадку. Температура была сорок внутри и снаружи.
— Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест, — произносил он в тяжелом бреду.
Его спасли, положив в постель юную офирянку; она взяла всю болезнь в себя, и Сашко выздоровел.
Сексуальность африканской природы разжигала графиню. В России природа красиво тиха, скромна и подчиняется человеку. Иногда российская природа взбрыкивает наводнением, извержением или засухой, по это не более чем «взбрыкивание», это забастовка разгоряченного коня, бодливой коровы, одуревшего пса на цепи. Она, российская природа, знает свое, отведенное человеком, место. В Офире наоборот — природа отвела человеку свое место. Нельзя было бы желать более необычного медового месяца. Листья диких банановых пальм пошли на строительство хижины. Собирали утреннюю росу раскинутыми на траве простынями, выжимали влагу в сосуды. Гигантские трехметровые цветы лобелии, словно огромные свечи в подсвечниках, торчали среди трав. Вокруг лобелий порхали колибри-нектарницы, они высасывали нектар из многочисленных маленьких цветочков, покрывающих поверхность этих пустотелых колонн, и своим ярким оперением напоминали драгоценные камни. Вся природа в Офире стояла, находилось в эрективном состоянии. Солнце весь день стояло в зените, а когда опускалось на отдых, то эректировала Луна и стояла турецким рогом. Стояла жара. И не падала. Все, все здесь напоминало графине мужское орудие производства. Ей довелось быть участницей фаллического ритуала; технология приведения в боевую готовность шкиперской гаубицы состояла в следующем: через сорок дней после свадьбы пришли живописные логонские женщины помочь и поддержать мужскую способность. Сняли с Гамилькара набедренную повязку, закопали его в мокрый песок, оставив торчащими нос для дыхания и эбонитовый член для противостояния. Плоский нос был не виден, Гамилькар сопел в две дырки, а в это время его [Кого «его»? — Прим. ред.)] украшали цветами, гирляндами, золотыми кольцами, потом водили вокруг пего хороводы. On dit qtt'il a ete tres beau.{163} Так начался праздник дефлорации, посвящения девушек в женщин. Приводили молоденьких девушек и потихоньку сажали на торчащий вороненый ствол с пульсирующей гидравликой. Происходила отдача от каждого выстрела, девушки млели и отлетали уже женщинами. Вороненый ствол на глазах превращался в раскаленно-красный. К такому обычаю графиня Узейро не ревновала своего князя, к тому же это было любимое народное развлечение, а также неплохой способ охоты на крокодилов: любопытные крокодилы, особенно крокодилицы, вылезали взглянуть на этот земснаряд, на это чудо природы. Грелись рядом. Одна крокодилица даже почесалась, как корова о березку. Тут ей и конец пришел.
Из наблюдений изумленных путешественников:
«У мужчин болты по колено. Огромный потенциал! У женщин омуты глубоки. Женщины умеют накручиваться на болты, как гайки. Каждому болту своя гайка. Из гривуазных подробностей: „гризетка“, по-офирски, — та, которая грызет.
«Те, у кого поменьше, надевали шарикоподшипники разного размера, шарикоподшипники были в Офире в большой цене».
Но вот прошел намазанный медом месяц, и прискакал на тачанке, запряженной зебрами, пропыленный гонец с факелом в левой руке и с папирусным свитком в правой от регента Фитаурари. Нгусе-негус прощал Гамилькару все грехи и приглашал к себе во дворец с призывом поработать на благо родины:
«Дошло до нас, что ты, наконец, женился и стал настоящим мужчиной, — писал нгусе-негус. — Одобряю, но хватит бабиться. Мне нужны люди, люди мне нужны. Полный Офир людей, но людей не хватает. Приходи ко мне с женой, не бойся. Лучше быть укушенным родственником, чем обласканным чужим».
— Je vous avoue que toutes ces fetes et tous ces feux d'artifice commencent a devenir insipides,{164} — сказал Гамилькар жене.
Ему уже поднадоели народные песни с плясками и музыка Би-Би-Си над холмами. Следовало появиться пред очи негуса, но брать во дворец графиню Узейро было безумием, потому что в древний офирский ритуал входил обычай jus prima noctis,{165} разрешавший всем мужчинам, приглашенным на свадьбу — и пожелавшим того, — в натуре поиметь невесту; неприглашенные же считали себя оскорбленными, и дружба с ними могла восстановиться только лишь при выполнении этого условия. Конечно, этот патриархальный обряд скрупулезно не выполнялся, — даже почти не выполнялся, — даже совсем не выполнялся, — но и не был отменен до сих пор. Нгусе-негус мог если и не предъявить права, то — ухмыльнуться, подмигнуть, намекнуть, напомнить. Гамилькар погрузил в тачанку медный самовар — а медь в Офире была дороже золота, — аккордеон и Бахчисарайский фонтан, бережно устроил на корме вместо пулемета березовое полено и прошлогоднюю новогоднюю елку, оставил графиню на хозяйстве, подсадил Сашка, и они, распевая частушки, отправились в Ambre-Эдем в гости к негусу:
С бодуна встаю в Абиссинии,
эфиопы вокруг черно-синие!
С дрыстуна бегу я в уборную,
эфиопы вокруг сине-черные!{166}
А хороший писатель и человек Грем Грин, присутствовавший на этой офирской свадьбе, записал: «В глубине Африки белые сбавляют спесь и остерегаются обзывать негров „черномазыми“; чиновникам строго приказано „Ne tutoyer!“{167}; тут приходится иметь дело с настоящими африканцами, — чем дальше от Берега, тем ближе Офир, тем больше к ним уважения. Нелепо смотреть на аборигена сверху вниз: пусть о каких-то вещах вы знаете больше, но то, что знает он, намного важнее здесь. Вы не умеете заклинать молнию и вызывать добрых духов, крокодила на берегу принимаете за бревно, ваше ружье в джунглях бьет не дальше и не точнее, чем его духовая трубка, и он куда скорее вашего вылечит змеиный укус».
ГЛАВА 15.ТОВАРИЩ МАЙОР
Свiт ловив мене, але не пiймав.
Но к делу.
Ванька Трясогуз не соврал: в тесном прокуренном кабинетике с низким, скособоченным в сторону окна потолком — натуральный перестроенный чердак — за письменным столом, заваленным книгами, папками и бумагами, сидел спиной к окну совсем не реббе Пинский, а ослепительно белый, будто накрахмаленный, как чепчик у винарщицы Надьки, человек монголоидного типа с плоским скуластым, узкоглазым лицом цвета слоновой кости, в белой соединенно-штатовской майке с красной рекламой «Marlboro» на груди, в белых брюках с белым ремнем, в белых носках и в белых кроссовках с красной лейбой «Adidas». Трусы из-под брюк не выглядывали, но никаких сомнений не оставалось — трусы, понятно, тоже были белые. Судя по моложавости и степени облысения, этот монголоид пребывал в звании никак не ниже — но и не выше — майора КГБ, хотя одет был как-то легкомысленно для сотрудника такой серьезной конторы. Он обдувался хлопотливым вентилятором-подхалимом, курил опять же «Marlboro» — мало сказать «курил»: одна сигарета дымилась в пепельнице, вторая во рту, а третью он выдергивал из пачки левой рукой — и что-то писал роскошной китайской авторучкой с золотым пером и с золотым двуглавым драконом с недостающей третьей головой на черном лаке — третья драконья голова располагалась на свинченном колпачке.
Пересчитав драконьи головы и майоровы сигареты, Гайдамака опять икнул.
— Что, жарко, товарищ Сковорода? — спросил татаро-монгол, не переставая писать и щуриться от дыма, хотя куда уж щуриться с таким узкоглазием.
Гайдамака немедленно икнул в ответ и с чувством глубокого удовлетворения отметил про себя, что обращение «товарищ» по социальной иерархии выше, лучше, намного лучше, чем «гражданин», но вслух недовольно заметил, что «да», жарко, — жара, ее мать, с утра, и, что «нет», он не товарищ Сковорода, а совсем другой товарищ, и что его вечно путают с бродячим философом Сковородой, потому что фамилия его покойной матушки тоже Сковорода. А сам он товарищ Гайдамака.
И опять икнул.
— С Григорием Саввичем путают? Из Киево-Могилянской академии? — совсем не удивился татаро-монгол. Он устало потянулся, большим пальцем задавил дымящийся окурок в железной пепельнице-ежике, затянулся второй сигаретой, положил ее в пепельницу, третью прикурил от дорогой газовой зажигалки и стал вскрывать новую пачку «Marlboro», — Тот, который велел написать на своем надгробии: «Свiт ловив мене, але не пiймав.»? Знаем, а как же! Знаменитый по тому времени был диссидент.
— Не точно, — сказал Гайдамака.
— Что, простите, не точно?
— Не точно цитируете. Надо так: «Мир ловил меня, но не поймал», — уточнил Гайдамака. — Григорий Саввич эту фразу по-русски сказал.
— Ну, это одно и то же, — уклонился майор от филологического спора на тему, на каком языке писал Григорий Сковорода. — Дай Бог каждому из нас такую фразу после себя оставить. Что, икотка напала? Вот стакан, выпейте водички, командир. Стакан чистый, вода кипяченая.
«Он сказал; командир, — отметил Гайдамака и с опаской выпил теплой водички. — Номер с фамилией не прошел, в Конторе знают, кого вызывать и как называть. Все знают».
— Курите.
Нуразбеков применил к нему сигаретное угощение. Это плохо, оценил Гайдамака.
— Не курю.
— Задали вы нам работку, командир. Целый месяц мы Кочергу искали, потом Сковороду, а вы, оказывается, Гайдамака.
— Кочерга — это моя бабушка. Ик-к.
— И бабушку вашу знаем.
После теплой водички лучше не стало, стало хуже — водичка размешала в животе гыдку конину с сиропом и шоколадными конфетами и возобновила отрыжку:
— Ик-к.
— Знатные у вас в роду фамилии. Командирские. Сковорода, Кочерга, Гайдамака. Шевченков не было? А насчет того, что паспорт у вас не проверили, — не беспокойтесь, Вова вас в лицо знает…
— Ик-к.
— Стукнуть вас по спине? — сочувственно предложил татаро-монгол, потирая и почесывая ладони.
— Нет, спасибо… ик-к.
Татаро— монгол заглянул в повестку, навернул на авторучку колпачок с третьей недостающей драконьей головой и спросил совсем уже шутливо:
— А вы, значит, тоже философ? Нет?… Ну и слава Богу! Уже легче, что не философ. А то здесь у нас все такие вумные, аж пр-ротивно. Закрывайте дверь, тащите стул, садитесь поближе.
Гайдамаке очень поправилось, что этот ослепительно белый монголоид говорит по-русски без малейшего акцепта — более того, скорее по-одесски, чем по-русски, — и запросто знает имя-отчество странствующего украинского философа, будто в его сейфе хранится личное дело на самого Григория Саввича Сковороду. А что?… В Конторе все может быть.
Гайдамака опять запил икоту теплой водой из казенного граненого графина и хотел было уже возразить, что все как раз обстоит наоборот, что кругом как раз не вумные, а сплошные дураки; и уточнить, что в шутке майора есть доля правды, — что Григория Саввича Сковороду лишило кафедры и выперло за диссидентство из Киево-Могилянской академии тогдашнее малороссийское КГБ, чтобы впоследствии было удобней привлекать философа за тунеядство и бродяжничество, — вполне современный способ; хотел напомнить своему визави, что много курить вредно — тем более, эти суррогатные кишиневские «Marlboro», — мол, посмотри на себя: полные мешки денег под узкими глазами, и вид такой уставший, будто хозяин мешков всю ночь напролет курил, пьянствовал, играл в карты и толкал девочек, — хотел все это честно выложить, но опять икнул и вовремя вспомнил, ГДЕ находится, — здесь ему не гуляйградский райисполком, — и решил не лезть на арапа, а смирно сидеть на стуле, утираться носовым платком, икать и отвечать только на поставленные вопросы. Видать, в самом деле, вумный шайтан. Одно лишь это «Нрзб» чего стоит. Дураков в КГБ тоже не любят и не держат, даже азиатских чурок.
— А может, стукнуть все же? — опять предложил татаро-монгол. — Говорят, помогает от икотки.
— Не надо стучать… ик-к…
— Ну, хорошо, не буду. Моя фамилия Нуразбеков, майор КГБ, следователь по особо важным делам, — официально представился татаро-монгол, заботливо направил на Гайдамаку прохладный вентиляторный ветерок, расчистил жизненное пространство письменного стола от книг и бумаг — впрочем, один исписанный листок оставил перед собой — и сразу взял быка (скорее, козла) за рога:
— Давайте без философий и предисловий: вы Николая Гумилева знаете?
Да, — ответил Гайдамака.
ГЛАВА 16. NGOUSE-NEGOUSE
Если хочешь быть слоном, то и кучи ты должен делать слоновьи.
В Амбре— Эдеме Гамилькар с Сашком поселились неподалеку от дворца негуса все в том же шикарном «Hotel d'Ambre-Edem», где когда-то офиряне ограбили послов царя Соломона и чуть было не обчистили Николая Гумилева. За Бахчисарайский фонтан Гамилькар не боялся — слишком тяжел, а вот новогоднюю елку засунул глубоко под кровать, закрыл все окна от налета диких купидонов, зевнул и сказал:
— Спать. Завтра пойдем к нгусе-негусу.
Утром Гамилькар почистил зубы мелом, поднял сонного Сашка за шкирку, опять взвалил на плечи Бахчисарайский фонтан с березовым поленом, елку с аккордеоном отдал Сашку, и они отправились к негусу Фитаурари. Амбре-Эдем был нетипичной африканской столицей, кладом для археолога, — город неплохо сохранился с допотопных времен, сапог захватчика не оставил здесь следа. Еще крепкие пирамидальные здания времен ранних фараонов, площадь в центре с очередным, огороженным толстыми цепями, гранитным фаллосом, но поменьше, чем па озере Тана; на окраинах разноцветные лоскуты крыш домов и домиков в буйной зелени. Они подошли к массивному кубическому зданию в три высоких этажа, украшенному лепниной легендарных птиц и зверей — торчала даже украинская птица Рух.
«В таком доме должен жить сам Pohouyam», — простодушно решил Сашко, вспоминая гуляйградский вокзал с раскрашенными оленями, и ошибся: здесь в одной половине здания размещался гарем нгусе-негуса, а в другой жил всего лишь губернатор Амба-Эдема. Дворец же негуса разочаровал Гайдамаку: он располагался за губернаторским домом, на задворках, в скромном двухэтажном здании с верандой по всей длине второго этажа, а за дворцом возвышалась аккуратная, по громадная поленница дров этажа в четыре — она напоминала чуть ли не культовое сооружение, — кому понадобилось столько дров в жаркой Африке, Гайдамака не мог понять, — возможно, это был стратегический запас топлива?
Давно стоял вопрос о строительстве нового дворца или о переносе резиденции в Дом с Химерами, а этот дворец отдать под гарем или под совет министров, но ни один нгусе-негус на это не решился — во-первых, по легенде, в этом святом месте располагался холостяцкий шалаш Адама, во-вторых, маскировка резиденции негуса соблюдалась, и с воздуха летчику или потустороннему террористу трудно было отличить дворец от простого жилья, но, самое главное, всем офирским Pohouyam 'ам все было до фени уже на русский манер — хоть дворец, хоть сарай, — и так сойдет. Впрочем, нгусе-негус Фитаурари еще не носил титул Pohouyam'a, он числился всего лишь регентом, опекуном лиульты Люси, но власть, как падшая женщина, уже лежала у него под ногами, оставалось лишь нагнуться и совершить акт, но регент не спешил (в Офире считается сверхнеприличием нагибаться за властью, ее должны поднести, а ты должен отказываться, это целый ритуал). В общем, Гамилькар хорошо понимал, к кому он идет.
Нгусе—негус принял Гамилькара во дворце, уже без стеснения восседая на электрумном троне, застеленном потертой львиной шкурой. Негус имел право сидеть на троне Pohouyam'a — мог бы из приличия и не сидеть, — но ладно, можно и посидеть, каждый офирянин, войдя во дворец, мог посидеть на троне. Внутри дворца было зябко, сыро, противно, продолжался сезон дождей. Стены дворца были обиты дорогой черненой, но уже облупленной крокодильей кожей. Дворец давно нуждался в ремонте. В прошлом веке Дэвид Ливингстон, путая высшие звания, титулы и должности, так описывал быт современного ему офирского Pohouyam'a Селассие XXII:
«Их Величество нгусе-негус Pohouyam, увенчанные золотой короной с бриллиантами с двойным убором из перьев купидона, восседали на высоком троне из чистого электрума, укутавшись в львиную шкуру. Они то и дело открывали серебряную табакерку (серебро в Офире дороже золота) и нюхали какой-то белый порошок, похоже, кокаин; и запивали каждую щепотку глотком белесой жидкости. За их спиной в тематическом беспорядке громоздились на подвесных полках книги Вольтера, Байрона, Дюма, Платона, Вальтера Скотта и, конечно, арапа Пушкина. Библии я не увидел — наверно, Их Величество хранили ее под подушкой».
Трон был тот же. Шкура — та же. Корону Pohouyam'a нгусе-негус еще публично не надевал, но втайне уже примерил — она оказалась ему мала, башка у Фитаурари была сократовского размера, и он втихаря отдал корону дворцовому слесарю, чтобы тот отжал обруч и подогнал под размер регентской головы. Библиотека была та же, но прибавились книги Диккенса, Юма, Льва Толстого, Шопенгауэра, а из новых — хемингуэевское «Прощай, оружие» и «Три товарища» Марии Ремарка. Библии опять не было видно. Ливингстон ошибся еще в одном: конечно же, Pohouyam нюхал никакой не кокаин, а офирскую eboun-траву — стертые в порошок иглы купидонов — и запивал офирским национальным напитком — коньяком с кокосовым молоком.
Сейчас во дворце горели всего три газовые лампы — внутренняя проводка то и дело перегорала, не хватало лампочек Эдисона, к тому же запил дворцовый электрик, к тому же экономили электричество, потому что небольшая гидроэлектростанция на Голубом Ниле стала на ремонт и модифицировалась. Лампы освещали лица свиты и челяди ярким белым волшебным светом от напыленного на стекло электрума. Это был обычный трудовой день нгусе-негуса — только что он принял тайного итальянского посланника из соседней Эфиопии и подписал несколько указов о предоставлении политического убежища — гражданства Офир не предоставлял, потому что по статусу Офир был временным местопребыванием перед переселением в Эдем. Офирская знать чинно расселась справа и слева от Фитаурари, лицом к наложницам нгусе-негуса в ярких пестрых одеждах. Женщины оживленно двигались, переговаривались, создавая веселый калейдоскоп звуков и красок. Гамилькар стоял в дверях с бахчисарайской колонкой на горбу и ожидал, когда на него обратят внимание. Его видели, но не замечали. Сашко стоял с новогодней елкой. В дальнем углу зала стоял длинный стол, уставленный бутылками с изысканными винами, беспошлинно доставленными из Франции, и шотландским виски разнообразных марок. Такой же стол был накрыт на передней веранде — к нему могли подходить все, кто хотел напиться. Вино никто не пил (кроме женщин). Перед каждым из старейшин и вождей стоял тонкий стакан с крепким напитком, тыквенные чаши с хумусом,{168} курятиной, бараниной, жареными купидонами и овощами. Под столы были задвинуты оцинкованные ведра для костей. На отдельном столике, рядом с троном, стояли бутылка армянского коньяка, бутылка с холодной минеральной водой и три большие банки с молоком. Фитаурари держал стакан с жидкостью молочного цвета — это была смесь коньяка с кокосовым молоком, непривычных такая смесь сразу валила с ног. В центре зала танцевала какая-то из жен негуса. Руки ее по-змеиному извивались, сверкая золотыми браслетами и гипнотизируя зрителей, бедра и живот в разных плоскостях двигались в такт музыке, ноги и барабанная дробь составляли такое же целое, как пальцы барабанщика и кожа барабана.
Наконец Гамилькару надоело ждать, он вошел в зал и с грохотом сбросил с плеч на рассохшийся паркет бахчисарайскую колонку. Паркетины брызнули во все стороны. Нгусе-негус сделал знак, и танцовщица убежала с ковра, освобождая место для Гамилькара. Старейшины потягивали коньяк, нюхали eboun-траву и, казалось, не обращали ни на что внимания. Негус большими глотками осушил стакан коньяка с молоком и вытер губы тыльной стороной ладони. Гамилькар нагнулся, положил на паркет березовое полено и подмигнул Сашку; тот положил на паркет новогоднюю елку. К ним подошел какой-то страшный полуголый негр в переднике, похожий на людоеда, с ожерельем бараньих рогов на шее. Сашко испугался, подумал, что его сейчас убьют, разделают и съедят. Негр-людоед поднял березовое полено, повертел, кивнул и засунул его в карман передника, потом поднял елку, с интересом осмотрел, понюхал, постучал елкой по паркету: «Тук-тук», больно, но благосклонно постучал согнутым пальцем Сашку по голове и сказал:
— Тук-тук. Хороший мальчик!
«Это хорошо, — подумал Сашко. — Тук-тук, все ясно. Племя Ням-ням. Болезнь бери-бери. Имя Кай-Кай. Блюдо кускус. Муха цеце. Все понятно. Здесь можно жить».
ГЛАВА 17.
Я-то думал, что честно
поделим Россию на части:
хочешь — сам пропивай,
хочешь — внукам оставь на пропой.
Накололи, заразы!
Опять я поверил начальству.
И опять пролетел,
как шрапнель над абхазской тропой.
В сберегательном банке,
куда собрались бедолаги
за своим за родимым,
Расеюшки кровным куском,
мне в стеклянном окошке
вручили кусочек бумаги
и сказали, что эта бумага —
моя целиком.
Я хожу до сих пор
со сведенными тупо бровями.
Пропивал и считал:
как припомню — стыдом опалит!
Всю страну отхватили
с морями ее и краями
и за все уплатили
неполных двенадцать поллитр!
Отдаю обстановку за так
спекулянтам-уродам,
и останутся скоро в дому
простыня да кровать.
Ты прости мне, Россия,
что я тебя дешево продал!
Мог продать подороже.
А мог бы и не продавать.{169}
ГЛАВА 18. НЕСКОЛЬКО АВТОРСКИХ СЛОВО ХРАМЕ ТЕРПИМОСТИ
Принцип Паули, что отдельная личность может вмещать лишь одну индивидуальность, мы оставили далеко позади.
В декабре девятьсот четвертого года купчиха Кустодиева, уже укушенная купидоном, подает южно-российскому генерал-губернатору Воронцову (тому самому, жена которого подарила Пушкину свой сувенир) совершенно оригинальный проект образцово-показательного увеселительного заведения нового типа. Дивный проект. У губернатора очки лезут на лоб. Купчиха получает аудиенцию и аудиняется с высоким царским сановником для беседы, которая длится восемь часов без перерыва во внутренних апартаментах графского дворца. Неизвестно, о чем они говорят, однако купчиха уходит от графа поздним вечером, окрыленная, но слегка помятая и обалдевшая, а в Санкт-Петербург к государю-императору отправляется ее проект, сопровождаемый вооруженным фельдъегерем, и так же быстро возвращается с Высочайшей резолюцией, но почему-то в ленинском стиле: «Да, нам нужны, до зарезу нужны увеселительные заведения нового типа, дабы отвлечь народ от пьянства в грязных бардаках и притонах, а более того от грядущих революционных перемен. Прожект госпожи Кустодиевой как нельзя кстати, он отвечает самым жгучим вопросам современности». [Напомним, что дело происходит накануне первой русской революции. Еще напомним, что через 80 лет в совсем иной реальности некий Горбачев начал перестройку именно с борьбы с пьянством и с закрытия грязных бадэг и винарок.] «Что делать с этими бардаками и притонами? — спрашивает император. — Закрывать? Запрещать? Не метод. Госпожа Кустодиева права: противопоставлять — вот как! Что делать с подступающей со всех сторон революцией? А вот что: открывать в российских городах новые увеселительные заведения по плану госпожи Кустодиевой. Кстати, кто она такая? Вдова купца 1-й гильдии? Похвально. Представительна, богобоязненна? К тому же симпатична и кровь с молоком? Прекрасно! Р-РАЗРЕШИТЬ! Пусть южнороссийские грузчики, подпольщики и студенты ходят в „Амурские волны“ к госпоже Кустодиевой под звуки духового оркестра, а не на баррикады под свист нуль. Купчиха Кустодиева — наш человек, а то все какие-то розылюксембурги, верыфигнеры и софьиперовские. Противопоставлять!»
Разумеется, всех этих размышлений в царской резолюции не было (они подразумевались), а было единственное слово: «Р-РАЗРЕШИТЬ!» (На первом «Р» красный карандаш сломался, дописывалось синим: «РАЗРЕШИТЬ!») Конспективно продолжим расшифровку этой краткой резолюции, тем более что проект госпожи Кустодиевой находится в «Деле».
«Облагороженное публичное Заведение нового типа. От. „Бог есть Любовь“. Хорошо. Бог есть. Где же Любовь? Заведение предназначено для Любви. Значит, Храм Божий. От. Значит, Добро Пожаловать! Допускаются даже девицы из благородных семей, даже дети с родителями, даже грузчики и заводские рабочие в чистой одежде, даже люди всех национальностей, не могущие жить без любви. От. Любовь есть Бог. Никакого соперничества с православной церковью. Никакой политики. Ликвидация классов и сексуальной безграмотности. Лекции врачей, консультации сексологов тет-а-тет. От. Ресторация с легкими винами, хересом и коньяком, пей — не хочу. Карты, шахматы, рулетка. 50-процентный налог с выигрышей — в Фонд помощи падших женщин. Отдай и не греши. Можно стриптиз. Библиотека классической эротики: Кама с Утра, Кама с Вечера, де Камерон, де Мопассан. Можно кого и покруче. Небольшая картинная галерея — копии мировых шедевров Рубенса, Гойи, Веласкеса, и прикупить этих, новых, французских, — там тоже есть на что посмотреть. Ну и, понятно, кабинеты свиданий для тех, кто испытывает неодолимую потребность. Но без афиширования, не это главное. Не похоть, а утонченное ощущение. Эрос. Амурус. Купидонус. И никаких „Ваших благородий или превосходительств“, никакой классовой напряженности. Свобода, равенство, братство, но не смерть, а любовь. Облагораживание нравов, плюрализм и терпимость — т. е. в прямом и лучшем смысле этого слова: Дом Терпимости. От».
Кто сочинил этот удивительный проект? Ясно кто. От. Не Александр же Иванович Куприн (хотя, с него станет! Мог и пошутить), — достоверно известно, что выдающийся беллетрист, как видно, слегка укушенный купидоном, неделю покутив в «Русалке» и сочинив на «Секстиуме-666» первую сексуал-дофенистическую листовку, вышел из обвального состояния, решил, что компьютер для писательского ремесла — вещь бесполезная, даже вредная, укатил в Петербург и под влиянием южнороссийских впечатлений засел там, макая перо в чернильницу, за свою знаменитую «Яму», которую по святой российской писательской лени закончил лишь через десять лет к началу первой германской войны. От. Но Куприн, конечно же, знал о шутливом заговоре и стоял у истоков создания партии сексуалъ-демократов, которая в дальнейшем не на шутку влияла на реальность С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(О-СЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ.