Эфиоп, или Последний из КГБ — страница 9 из 13

СЮРПЛЯС

СЮРПЛЯС — 1. Велосипедное стояние на месте.

2. Сюрреалистический танец.

Из какого-то словаря

ГЛАВА 1. ГАЙДАМАКИ, ИЛИ ГЕНЫ ВРАЗНОС

То, что литературные критики называют моим стилем — корявость и рубленность фразы, есть просто мое неумение писать. Умение — ремесло. Настоящий писатель не должен уметь писать. Каждый роман он должен начинать писать не умея, чтобы научиться писать именно этот роман.

Э. Хемингуэй

Потом была Франция. Сашко запросился в профсоюзный отпуск — сколько же можно заниматься любовью? — и получил его. Но и там каждый день приходилось трудиться в парижских веселых заведениях, потому что профессионал должен поддерживать форму и в отпуске.

«Мин херр, — писал Сашко из Франции Гамилькару III. — Ради Бога, мин херр, пришли еще денег немного! Девки здесь дюже дорогие!»

Гамилькар III отвечал своему любимцу известным анекдотом: «А знаешь ли ты разницу между херувимом и парикмахером?…»

«Знаю, — уныло отвечал Сашко. — У херувима хер спереди, а у парикмахера сзади».

Но в деньгах Гамилькар никогда Сашку не отказывал.

И все же смелый генетический эксперимент Гамилькара вскоре пошел вразнос — все гены перепутались и смешались, многочисленные дети Сашка сначала разбрелись но всему Офиру, по соседним (в тот период) Египту, Эфиопии и Сомали, а потом заполонили всю Африку. Гамилькар со счету сбился их считать. Была даже создана счетная комиссия, но толку не получилось, комиссию тут же поразила коррупция — брали взятки за фальшивые свидетельства о рождении очередного Сашка Гайдамаки и т. п. и т. д. Офир всходил и заходил, исчезал и появлялся со свойственной этой стране непредсказуемостью, Сашки Гайдамаки росли как на дрожжах, взрослели в детском возрасте, служили в гвардии негуса, были дипломатами, писцами, скитались бродягами, бомжами, проходимцами, бичами, плавали моряками, вкалывали железнодорожниками и т. д., были желанными для всех африканских женщин, но вот настоящих поэтов среди них не случалось — вернее, многие рифмовали, зная цель своего выведения на свет, но эти попытки были не пушкинские, «Русланом и Людмилой» не пахло.

По генетическому плану Гамилькара (он продолжал в задумчивости перебирать двойные четки из засушенного разноцветного горошка, скрученного в двойную спираль) и по аналогии с арапом Петра Великого, Александр Пушкин должен был родиться в четвертом поколении. Но хотя дети от Сашка шли неучтенным косяком, поэтических склонностей они не проявляли. Чистота эксперимента нарушилась, потому что генетический семенной фонд растрачивался, расходовался бездумно, случайно, без всякого плана. К тому же многочисленные потомки Сашка спешили рано начать половую жизнь и вели ее как скаженные, будто в последний раз в жизни. Возможно даже, что офирский Александр Пушкин где-то и появился на свет, но за рассеянным по всему Офиру и прилегающим странам Сашковым потомством невозможно было уследить, даже приблизительно учесть его. Только потом с высоты состояния современной генетической инженерии стало ясно, что подлинного Александра Пушкина вывести невозможно в силу нарастающей неопределенности, но тогда генетика пребывала еще в зачаточном состоянии и гадала на экспериментальном горохе основателя генетики монаха Менделя.

Потом даже образовался профессиональный клан африканских гайдамак, которые мельтешили с посохами по всему континенту, наподобие странствующих проповедников. Чтобы хоть как-то различать и выделять этих новых миссионеров, им давали порядковые номера, а особо запомнившимся гайдамакам присваивали клички: Офонарелый, Прыщавый, Банан Неутомимый, ets. Официальный статус гайдамак не был определен, но в их неписаные обязанности входило посещение африканских селений, чтение на майдане письма-щастья от Святой Люси, дефлорирование девственниц, удовлетворение незамужних женщин, дегустирование молодого вина, наставление неразумных жен, беседы с мужчинами. От гайдамак в Африке научились забивать cozyol-dominikanus{222}, гайдамаки конкурировали с коренными африканскими колдунами; колдуны не очень-то любили гайдамаков, но колдуны были мудры и понимали, что гайдамаки по праву занимают свою социально-биологическую нишу.

Гайдамаки попадались разные, были НЕГРОИДНЫЕ гайдамаки с темным цветом кожи — от каштаново-коричневого до густо-черного, с вьющимися кольцами или спиралями черными волосами, толстыми губами, приплюснутым курносым носом и выдвинутой челюстью. В некоторых районах гайдамаки-негроиды смешивались с европеоидами, и четкий тип отсутствовал. Встречались «западенцi» — гайдамаки-НИЛОТЫ, очень высокие сухопарые люди с очень черной кожей, они жили в верхнем течение Нила. Гайдамаки, принадлежавшие собственно к ЭФИОПСКОЙ расе, были темно-коричневыми (до красного оттенка цвета кожи), среднего роста, с длинными, слегка вьющимися волосами, тонкими чертами лица. На экваторе жили гайдамаки-ПИГМЕИ — метр с кепкой, с бледно-желтой кожей, широким ртом, топкими губами и сильно приплюснутым носом. Волосы спиралями, негустые. Наконец, гайдамаки-БУШМЕНЫ — низкорослы, темно-желтая до красноты кожа, сильно вьющиеся, разделенные на пучки и стоящие торчком волосы, сильно развит подкожный жировой слой на бедрах и ягодицах.

Каждый гайдамака хотел бы стать офирским Пушкиным, но выше частушек «Ехал на ярмарку Ванька-холуй» мало кто поднимался. Иногда сочиняли стихи на свой лад кто под Пушкина, кто под Блока и т. д. Хорошо шло под Маяковского. Были Надсоны и Есенины. Конъюнктура среди гайдамак была большая, случались недоразумения и выяснения отношений — легко представить встречу в африканских тропиках двух Пушкиных! — но они, понимая, что делают одно общее дело, делили Африку на сферы влияния и пытались не мешать коллегам.

Украинский был для них своеобразной латынью или эсперанто. Гайдамака, не розмовлявший на мoвi, подвергался остракизму другими гайдамаками. Встречаясь где-нибудь в джунглях Конго, задавали вопрос:

— Чому не розмовляєшь на мoвi?

— А ты что, по-русски не понимаешь? Тогда пригласи переводчика.

За такие ответы били в морду и лишали звания гайдамаки.

На европейский слух Африка вообще говорлива. Африканцы, встречаясь, задают друг другу бесчисленные вопросы, а потом, разойдясь в разные стороны, продолжают спрашивать и отвечать, даже не оборачиваясь, и их голоса так ясно разносятся по округе. Гайдамаки переняли эту привычку. Тайным языком гайдамак, как уже говорилось, был украинский, каждый гайдамака должен был владеть мовою. Украинский язык так и разносился над Африкой — чую, бачу, огирок.

Первый сынок Сашка — Сашко Второй от Гураге (если не считать севастопольского Сашка от Люськи Свердловой-Екатеринбург) — умер от желтой лихорадки. Значит, Сашко Первый впервые стал отцом в 9 лет, а зачал африканскую ветвь Гайдамак в 8 годочков.

Сашко Третий от Оромо никаких особых способностей, тем более поэтических, не проявил, был нормальным человеком, и слава Богу. Он занимался сельским хозяйством, пахал землю на быках-зебу, откармливал бородавочников на мясо, и свирепого вида бородавочники становились похожими на украинских мясных кабанчиков. Сашко от Оромо любил сало, чеснок и кровяну ковбасу, но с возрастом перешел в вегетарианскую веру. Живет до сих пор как в раю где-то под Амбре-Эдемом.

Судьбы Сашка Пятого от Амхары и Сашка Шестого от Оромо неизвестны. Понятно, не все потомки Сашка рождались мальчиками; девочек называли Люсями и Оксанами, но их уже никто не считал.

Один из первых Гайдамак (от Турканы) дослужился до начальника офирского департамента почты и телеграфа.

Другой Гайдамака (внук Сашка) испанского происхождения (его отец был мулат, сын Сашка), рванул зайцем на корабле в Испанию в 1-ю анархистскую бригаду имени Петра Кропоткина, откуда был вывезен в Советский Союз в пионерском галстуке и в пилотке, но сделать в Испании сынка он успел. Его арестовали за сомнительное непролетарское происхождение, и он закончил жизнь на помойке одного из островов ГУЛАГа.

Зато Сашко Девятый отметился в поэзии. Он родился от красавицы Берты. Сашко Девятый с длинным оселедцем на бритой голове был похож одновременно на князя Святослава и на Тараса Бульбу, но автоматически оказался евреем и гражданином Израиля, потому что его мать Берта была фалаша, эфиопская иудейка. Назвали его двойным именем — Сашком-Самуилом. Его выделяли среди других Гайдамак. Образец его любовной лирики под Пушкина, но с лесенкой Маяковского:

Я Вас любил.

    Любви уж быть не может.

             Она в душе угасла навсегда.

Но пусть хандра

           Вас гложет

               и тревожит.

                  Хочу ли Вас я опечалить?

                                       Да.

Я Вас любил.

        Вопил,

           как Маяковский.

                   Бухал.

                         Блевал.

                  Не подавал пальто.

Я Вас любил фальшиво и по-скотски!

                    Как дай Вам Бог,

                                 чтоб не любил

                                             никто.{223}

Или такая охальная «песнь песней» на стене «Hotel d’Ambre-Edem»:

Вздымает бурно перси и

Стоном мне ответствует,

Когда уста отверстые

Я подношу приветственно

К желанному отверстию

Навстречу мне отверстому.{224}

Этот Сашко-Самуил ушел в Израиль по воздушному мосту, но поначалу промахнулся — вышел не в тот конец и посетил Гуляй-град. В Израиле его дискриминировали на бытовом уровне но цвету кожи. Убирал мусор в Хайфе и примкнул к Шепилову, т. е. стал убежденным антисемитом. Обратной дороги в Офир он уже не смог отыскать.

Правда, эксперимент однажды был близок к успеху: удалось-таки вывести черного двойника Пушкина — один к одному, если судить по портрету Тропинина, — впрочем, не совсем черного, а светло-кофейного, переходного, с желтыми зрачками, как и предсказывал колдун. Этого Пушкина показывали дипкорпусу, все восхищались, особенно русские. Отдали мальчика в парижский лицей и т. д. — этот Пушкин занимался всем, чем угодно, вот только не мог срифмовать даже козы с морозом. Все же русские забрали его в Москву и приняли его в Литературный институт. Жизнь этого Сашка Гайдамаки в литобщаге была веселой. Все приходили посмотреть на вечно пьяного черного Пушкина, играющего на аккордеоне.

«Ну какой из меня Пушкин? — говорил Гайдамака. — Скорее, Александр Блок».

И читал уже известные стихи:

Вас, белых, — легион. Нас — тьмы и тьмы, и тьмы!

И мы вас не хотели трогать.

Да, негры мы! Да, эфиопы мы —

блестящие и черные, как деготь.

Вы Африку насиловали всласть,

стреляли львов, от пороха пьянея,

вождям пустыни спирт вливали в пасть

и называли нас: «Пигмеи!»

Вы отлучили нас от наших вер,

но не Христос явился, а Иуда.

Нам с Библией принес миссионер

туфту и триппер Голливуда.

И мы зубрили Англии язык,

сортиры белых драя обреченно…

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш кадык,

как в черных пальцах кнопка саксофона?

Грядет пора — китаец, шизоват,

нагрянет в европейские столицы

вливать в мозги социализма яд

и жарить мясо бледнолицых.

Мир— импотент! Пока еще, как встарь,

ты не прогнил, парламентский и шаткий, —

замри пред негром, как фрейдистский царь

пред Сфинкса неразгаданной загадкой!

Еще слонов не поднял Ганнибал,

суров, как будто ночь Варфоломея…

Идите к нам! Мы примем ваш кагал

в оазисах прекрасной Эритреи!

В последний раз — опомнись, белый мир!

Покуда ты не стал сплошным бедламом,

пока не начался кровавый пир —

внемли рокочущим тамтамам!»

Среди студентов нашлись иуды, донесшие эти стихи в КГБ. Андропов, тогдашний председатель Конторы (тоже поэт, но слабый), надел очки и прочитал:

Идите к нам…

Мы примем ваш кагал…

— A on hu ne ho?{225} — по-английски спросил Андропов с некуртуазным локтевым жестом.

За эти стихи Гайдамака был приглашен гебистами в черный автомобиль и чуть не выдворен из СССР как нежелательный элемент черного расизма. С тех пор он сменил пластинку и говорил:

«Ну какой из меня Пушкин? А вот Тарас Шевченко — вполне!»

Он разворачивал аккордеон и пел (поэтессы внимали):

Нам не треба ковбаси,

Нам не треба сала,

Тiльки б зipкa на Кремлi

Зроду не вгасала!

Его поили за свои гонорары, он пил за чужие гонорары. За окном на деревьях висели прозрачными белесыми соплями выброшенные ночью из окон литобщаги презервативы. Слово «гонорар» происходило то ли от «гонора», а это хорошо, то ли от «гонореи», а это плохо. Поэты трахались с критикессами, прозаики с поэтессами. На ободранных обоях неизвестным поэтом были написаны красным фломастером гривуазные стихи:

Дух Эллады воскрес!

Торжествует поэт:

К яйцам вновь интерес,

И заманчив минет.

Содрогаясь и пенясь,

К цели близится пенис.

И заманчивы вновь,

Как бывало всегда,

И звезда, и любовь,

И любовь, и… звезда!

Здесь же, в Литобщаге, Сашко на спор (ящик водки с гонорара, всего лишь) превысил подвиг Геракла — за одну ночь (за 6 часов) удовлетворил сразу 61 (шестьдесят одну) поэтессу, критикессу и писательницу (у дверей его комнаты стояла длинная очередь), при этом подхватил гонорею (а это плохо), был занесен в книгу рекордов Гиннесса и чуть было не выдворен из СССР; но очередной генсек, узнав о подвиге, прослезился от умиления и сказал: «Ну дает Сашко! Наш человек Сашко! Я не знаю, может быть, он и людоед, зато наш, наш людоед, с ориентацией на социалистический путь развития!» — и приказал вылечить Сашка от гонореи и перевести его на филфак университета им. Патриса Лумумбы — уж там пусть трахает, кого хочет. В перестройку этот Сашок был драгоценен для советских студенток как негр-еврей, по фиктивному браку переправлявший их на Запад — вот где была хлебная и непыльная секс-работка.

Наконец Гамилькар III по совету Мендейлы прекратил свой эксперимент с гайдамаками. Вечная проблема «поэт и царь» упиралась в проблему «царь и повар». Царю не нужен гениальный поэт, царю нужен хороший повар. Гамилькар недаром рассказал байку об одноногом купидоне. Ну, а причины неудачи искусственного выведения Пушкина лежали на поверхности.

Первая ошибка заключалась в том, что насильственное выведение из Сашка Гайдамаки конкретного Александра Пушкина если бы и привело к успешному результату, то к результату неожиданному: к появлению на свет никакого не Пушкина, а, конечно же, Тараса Шевченки (а уж этот великий поэт шутить не любил) — и экспериментаторы должны были бы этот успех предвидеть, если бы умели отличать русских хлопчиков от украинских, но все российские хлопчики были для них на одно лицо.

Второе: Мендейла планировал использовать первую, «бешеную» сперму, проконтролировать все половые акты Сашка Гайдамаки, начиная с 12 лет, — потому и решили ждать еще два года, считая Сашка десятилетним, — значит, уже промахнулись; тем более, что колдун не знал, что Люська приголубила Сашка еще в Севастополе, когда он, Гамилькар, отсутствовал по своим бахчисарайским делам.

Итак, эксперимент пошел вразнос, гайдамаки заполонили всю Африку. Селекция шла как-то странно, одни потомки Сашка занимались черт те чем, но только не поэзией, и наоборот, другие — имя им «легион» — занимались исключительно поэзией, потому что знали цепу окончательного результата. Гайдамаки бродили по Африке с аккордеонами и баянами, пили, соперничали, дрались между собой, представлялись «Пушкиными»: «Узнаете ли меня? Я — Пушкин». Как же еще определить Пушкина, если он не представится? С экспериментом следовало кончать, а с гайдамаками — что ж, гайдамак следовало узаконить как повое африканское племя.

ГЛАВА 2. ПОСЛЕДНИЙ ОБРЫВОК ИЗ ЛЕТОПИСИ ОТ***В ЖЕНСКОМ ТУАЛЕТЕ ДОМА С ХИМЕРАМИ

Гиляровского я знаю 20 лет, мы с ним начали в Москве карьеру. В нем есть что-то ноздревское, беспокойное, шумливое, но человек это чистый сердцем, в нем совершенно отсутствует элемент предательства. Рассказывает анекдоты, носит часы с похабной панорамой и показывает карточные фокусы.

А. Чехов


БУДОЧНИК МОРГАЛЫЧ

«Будочник свирепо спал в будке, закутавшись в овчинный тулуп и опустив шлагбаум перед Кузнецким мостом. Гайдамаке давно пора было выходить из этой ситуации, но он по пьянке медлил, хотя чувствовал, что змей Нуразбеков опять испытывает его и втягивает в очередную историю. Будочника он видел насквозь. К меченной стронцием водке будочник имел лишь косвенное отношение. Водкой он приторговывал подпольно во время ночных дежурств, об этом вся Москва знала. Звали его Моргалыч. Старый суворовский солдат, он, конечно, имел в казарме свою койку, но никогда ею не пользовался, вот только с разрешения командира перенес в будку соломенный матрас, казенное солдатское одеяло и томик Грехема Грина с „Тихим американцем“. Моргалыч жил в будке („Живу я здесь“, — объяснял он) и не покинул ее даже при наполеоновском нашествии! Сейчас ему было 102 года. В тесной будке он мог спать только сидя. Моргалыч, конечно, нарушал царскую монополию на водку и оправдывался тем, что продает ее „себе в убыток“, — но даже Николай Первый со своей строгостью, дурацкой палочной дисциплиной и свойственной ему добротой однажды сказал, проезжая я карете мимо алкогольной будки:

«Pas mal, soit, Mourgalitch on peut».{226}

С тех пор Моргалыча вообще никто не трогал. Кряж он был необыкновенный — как видно, в нем проросло чье-то семя богатырское, хотя и незаконнорожденное.

Узнав, что водка отравлена, Моргалыч так возмутился, как возмутился он же при въезде Наполеона в Москву. Как и тогда, он спросонья вылез из будки, заморгал глазами, развел руками и произнес всего три слова:

«Ah ty eobtvoyumat'b!»

На что Наполеон, говорят, сказал своим приближенным из свиты на чистом русском языке:

«Не обижайте этого русского старика, он безопасен».

Пока разбирались с водкой, будочник потянул Гайдамаку за рукав скафандра и тихо сказал:

«Люкс, секс…»

«Что?» — не понял Гайдамака.

«Ну… Бабу хочешь?»

Алкогольный старик ко всему еще занимался сутенерством, Он никак не мог понять, что Гайдамаке не до женщин в такой мороз и в такую рань, Гайдамака же увидел, что может оставить генерала Акимушкина под надежным попечением Моргалыча, и попросил их во что бы то ни стало найти и арестовать того беса, который отравил водку, — змея Нуразбекова (Гайдамака не сомневался, что это был он) там, конечно, уже в помине не было, но их нужно было чем-то занять до утра; Сашко уже понимал, что генерала, Моргалыча и Василия ему придется выдернуть из привычного им пространства — времени и забрать в свою дружину на поиски купидонов — чтобы они не распускали слухи и потому, что они уже были мечены бесовской печатью. Они об этом, конечно, не догадывались, и он дал им время общаться до утра на почве славянолюбия; Моргалыч тут же вспомнил, что водку ему доставили еще позавчера из трактира купца Родригеса; они завернули прискакавшего Василия и помчались в трактир с фрейдовским дозиметром ловить того басурманина, а Гайдамака, ударившись оземь, отправился в одесскую чеку вызволять нужного ему богатыря Абрама Терца, которого какие-то очередные черти посадили ни за что. Но, как потом оказалось, басурманин тот Родригес, имевший фальшивый паспорт на имя Соломона Пинского, оказался не змеем Нуразбековым, а его мелким подручным бесом. Вместо того чтобы, сбыв Моргалычу отравленную водку, дать деру, он третий день не выходил из трактира, гуляя с бабами. Он не ожидал нападения и дал всем троим вцепиться в себя; но когда понял, что его миссия провалена, стал извиваться с такой энергией, будто был не мелким бесом, а самим Змеем. Что там происходило, Гайдамака не видел, но рассказывали, что голые бабы удирали по морозу, трактир сгорел, а бес Родригес-Пинский тащил всю его гвардию в Сибирь до самого Ишима, где Гайдамака их нашел и присоединил к отряду. Опять вместо Луны Гайдамака угодил черт знает в какой дым — купидоны здесь не водились.

ГЛАВА 3. ERNESTO HEMINGWAY

— Кто захочет танцевать под музыку львиного рычанья?

Расхожая фраза римских гладиаторов


Европейцы думают, что увидеть брачные игры львов — редчайшее событие и великое счастье для простого африканца, знак свыше, — все равно, что простому китайцу съесть полную миску семенного риса, щирому украинцю увидеть изображение тризуба с наколотым шматом сала, нищему факиру посетить Мекку, религиозному еврею — Ершалаим, а старому русскому постоять на Мавзолее. Так думают европейцы: тот из офирян, кому посчастливилось наблюдать львиный коитус, может считать, что недаром прожил жизнь на этой земле. Они думают так потому, что в период львиной случки офиряне устремляются через райские врата в африканские саванны и джунгли. Увидеть львиный коитус — та же охота, но без ружья, даже без фотоаппарата (фотография — моветон), даже без пристального взгляда (молодые львы начеку, они чувствуют нескромные взгляды).

Гайдамаке повезло — он наблюдал львиный коитус поздней весной под Килиманджаро. Каждую ночь гора содрогалась от львиных ревов и рыков, совсем не похожих на визги майских котов на Украине. Во тьме светились желто-зеленые глаза. Однажды утром Сашко увидел у водопоя старого ободранного льва. Несчастный зверь дрожал, еле стоял на ногах, шумно лакал, вонял, кости ходили под кожей, без ветра качался, чуть не свалился в ручей. Рядом молодые гордые львы, полные сил после бессонной ночи, посматривали на старца свысока, даже как бы не замечали, даже брезгливо лениво вставали и уступали дорогу, чтобы не заразиться от старого льва старостью и бессилием; но Сашко знал, что наблюдать надо именно за стариком, в реальности все обстоит наоборот — этот старик и есть главный любовный производитель, он никого не подпускает к красивой львице. Дело происходило на полянке в лесу. У львицы началась течка, она ненасытна, она мурлычет, катается в траве и требует, требует, давай, давай еще, еще, еще, и старый лев не смеет отказать, он, дрожа взбирается к ней на спину и начинает пилить, пилить, пилить — две недели такого Гулага и, кажется, старому льву конец, но он не уступает красавицу-львицу молодым львам, которые стерегут по краям поляны каждое его движение, но как бы не видят счастливых молодоженов, а смотрят вдаль и ждут — когда же этот старый хрыч сдохнет? Старый лев на скорости мчится к водопою, лакает водички и бегом возвращается к ненасытной львице, которую молодежь не смеет в его отсутствие не то что тронуть, а даже подойти и понюхать. Но горе старому льву, если он не справится с супружескими обязанностями, если львица останется недовольна — молодые загонят, загрызут, зацарапают, в лучшем случае выгонят к чертовой матери!

В 9 утра Сашко вышел из палатки и увидел абсолютно голого и безоружного белого человека с черной шкиперской бородой и с большим Кюхельбекером, который (белый человек) удирал от львиного прайда. Сашко побежал в палатку за винчестером. Когда выскочил наружу, львы возвращались на свою солнечную полянку, а голый человек с веткой шел за ними и угрожающе размахивал веткой над головой.

— Что вы делаете? — крикнул ему Сашко. — Вы кто? Сумасшедший, что ли?

Этот сумасшедший дразнил львов во время львиных любовных игр. Несколько львов опять лениво затрусили за ним, делая вид, что догоняют. Мужик так боялся львов, что, казалось, испытывал себя — выходил безоружно, смело дразнил их и удирал в страхе. Львы смотрели на эту голую обезьяну и чего-то недопонимали. Обезьяны, в общем-то, им не мешали, но эта голая обезьяна чего-то хотела от них. Непонятно. У львов были свои дела, у обезьян свои.

— Вы кто? — опять крикнул Сашко. — Русский? Или американец?

Сашко не мог понять. Он выстрелил в воздух. Львы обернулись и посмотрели на него. Потом пошли прочь. С одетой обезьяной с ружьем никто не хотел связываться.

Представились. Звали этого холеного янки Эрнесто Хемингуэй. Он зачем-то зашел за кустик, натянул штаны, вынул бутылку и в половину десятого утра в слепящем зное радушно стал настаивать, чтобы Гайдамака выпил с ним стаканчик чистого виски. Пришлось согласиться. Выпили. Виски оказалось чистым самогоном. Запахло «Интернационалом», но Гайдамака сдержался.

Хемингуэй Гайдамаке понравился. Эрнесто был профессиональным боксером и литератором, а здесь под Килиманджаро он тренировался, готовясь к финальному бою с великим Львом. Гайдамака не сразу понял, о каком Льве идет речь. Этим Львом оказался Лев Толстой. Американец хотел избавиться от страха перед Львом и не придумал лучшего способа, чем дразнить львов в брачный период.

— А ты кто? — спросил Эрнесто.

— Я человек. Просто человек. Я здесь живу.

— Местный? Почему же ты белый?

— Я не белый. Я негр.

— Рассказывай.

— Я негр-альбинос. Вы тоже негр. Все белые — негры, но негры-альбиносы.

Эрнесто задумался. Мысль ему понравилась.

— Я это запомню, — сказал он. — Но у альбиносов красные глаза, а у тебя голубые.

— Они выцвели. Разве имеет значение, какого цвета у меня глаза или кожа?

— Для меня — нет. Я не расист.

Хемингуэй считал себя специалистом по львам. Он говорил Сашку:

— Встречаясь со львами, тиграми и леопардами, я на себе проверил, как важно: а) держать высоко голову и смотреть льву в глаза, когда дело дошло до прямой конфронтации, и б) присесть или пригнуться, застыть и опустить взгляд, если не хочешь вызвать страх или агрессивные реакции. С голодным львом лучше не связываться, но если лев уже насытился, приматы вполне могут отогнать его от добычи, крича и размахивая ветками. Львы нападают на антилоп, и человек поэтому не должен выглядеть антилопой. Я видел, как одинокий пастух, крича и стуча посохом по кустам и деревьям, заставил нескольких львов уйти от только что убитого домашнего буйвола. Вряд ли, чтобы Лев Толстой был из львов исключением. Он бы тоже ушел, не сопротивляясь насилию.

— Ты — дурак, — сказал Гайдамака.

— Что ты сказал? — спросил Хемингуэй, становясь в боксерскую стойку, вместо того чтобы сразу ударить.

— Ты — белый, ты не знаешь львов, — сказал Гайдамака.

— Ты тоже белый, — сказал Хемингуэй, опуская кулаки.

— Я — черный, — сказал Гайдамака. — Львов нельзя дразнить, львов можно дразнить, — львов никогда не знаешь. Но Лев Толстой — вегетарианец. Поэтому он всегда голоден. Голодный лев очень опасен. Вегетарианец — это очень опасно. Вегетарианца нельзя дразнить.

— Вегетарианца нельзя дразнить, это очень опасно, — с удовольствием повторил Хемингуэй. — Thank you.{227}Я это запомню.

ГЛАВА 4. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
ПЛЮС СОРОК ПО ЦЕЛЬСИЮ

Вчера я обедал у Лаврова. У Лаврова приятно обедать. Выпили по пяти рюмок водки. Чисто московская помесь культурности с патриархальностью.

А. Чехов


Гайдамака вернулся из второго хождения в туалет уже без блевотных позывов, но с головной болью. Летопись «От» не давала ему покоя. Он готов был поклясться, что с ним все это происходило — все, о чем писал в летописи отец Павло. Но он не помнил! «Ох, где был я вчера, не найти днем с огнем», — вспоминал он слова поэта.

— Дочитали?… Ну, тогда выпьем за успех нашего безнадежного предприятия! — провозгласил тост майор Нуразбеков, поднимая рюмку. — Не чокаемся, а то чокнутыми станем.

Обед наконец-то успешно начался.

Майор Нуразбеков подмигнул Гайдамаке и, как и положено хлебосольному хозяину, у которого собрались стеснительные гости, подал пример: смакуя, выпил первым, выдернул пальцами шпротинку из дровяного штабеля и отправил в рот; пальцы же облизал и промакнул какой-то очередной компрометирующей бумагой, так и не объяснив, за успех какого безнадежного предприятия они пьют.

Гайдамака не стал терять времени. Он быстренько хлопнул рюмку «Климента Ворошилова Высшего Качества», вкуса и крепости не ощутил, закусывать не стал (опыт, опасно — как бы опять срачка не напала), а принялся дожидаться, когда пройдет головная боль. Она проходила. Тут же захотелось выпить еще — оказалось, что такой коньяк можно и не закусывать, недаром его генсеки пьют. Этот «Клим Ворошилов», пожалуй, будет получше «Наполеона», решил Гайдамака. Но попросить налить по второй постеснялся и опять не в лад стал размышлять о трехстах рублях в «Архипелаге ГУЛАГе», хотя помнил, что здесь, в органах безопасности, опасно вообще о чем-либо думать, а тем более размышлять, а тем более об «Архипелаге ГУЛАГе». Но — думать «ни о чем» себе не прикажешь. Теперь вопрос стоял так: товарищ майор, как выяснилось, знает о трехстах рублях; Но знает ли он об «Архипелаге ГУЛАГе»?

Вот вопрос вопросов: успеет или не успеет Андрюха отдать деньги Элке до того, как?

До чего: как?

До того, как кагебисты нагрянут к нему в дом с обыском, а потом — в Элкину бухгалтерию, сверять угольный «дебет-кредит».

Им что, больше делать нечего?

И в Андрюхе ли спасение? Вообще, в спасении ли дело? Зачем спасаться? Надо ли спасаться?… (Ну, положим, из органов всегда надо спасаться.)

Чего добиваются от него этот странный майор, эта блядовитая Люська и этот страшный Николай Николаевич со своим развратным обедом?

Вопросы, вопросы…

«Придет время — сам скажет, — решил Гайдамака. — Но лучше бы знать заранее».

А сейчас надо бы поесть и набраться сил для дальнейшего (знать бы, чего «дальнейшего»?), но есть и хотелось и не хотелось. Хотелось выпить еще. Что-то он «Климента Ворошилова» не распробовал.

Все же Гайдамака решился немного поесть и начал обед со сметаны.

Люська по-птичьи высербала коньячок и отправилась с ключом и с тележкой в женский туалет (процесс посещения Люськой туалета скромно опускаем), а оттуда — в тайные подвалы КГБ за обеденным инструментом, за мороженым и черт знает за чем еще.

Шкфорцопф подслеповато, почти на ощупь, нашел на столе свою рюмку, дрожащей рукой подтащил ее к губам, потом раскрыл рот пошире, запрокинул голову и попросту вылил водку в глотку. Поставил рюмку на стол и взялся за холодный маринованный огурец.

«Умеет, умеет. Хорошо пошло», — с профессиональным уважением оценил Гайдамака эту сложную фигуру высшего алкогольного пилотажа.

Майор Нуразбеков опять же пальцами выловил из банки маслину, пожевал, пожевал, выплюнул косточку в железного ежика и, в точности угадав желание Гайдамаки, спросил:

— Что, не распробовали коньячок? Ну тогда, как говорят в населении: между первой и второй перерывчик небольшой, верно?

И налил всем по второй.

— А неплохой коньячок, — похвалил майор. — Леонид Ильич все-таки не дурак был — знал, что пить. И Николай Николаич наш расщедрился. Это он — по-командирски, отец солдатам! «Полковник наш рожден был хватом», — процитировал Нуразбеков поручика Лермонтова.

— Был такой… следователь КГБ, — вдруг произнес Шкфорцопф, так и не дотащив до рта маринованный огурец.

— Что вы сказали?! — Майор Нуразбеков от неожиданности чуть не подавился второй маслинкой. — Так, так, так, так, так!.. Расскажите, Николай Степанович, — какой-такой Хват, следователь КГБ?

— Был такой… Хват… Алексей Григорьевич. Крупный специалист… по генетике. Напомнили. Полковник наш… рожден был Хватом.

— Ну, ну, ну, ну, ну?!. Продолжайте!.. Хват Алексей Григорьевич, полковник КГБ — оч-чень интересно! Я с ним не знаком, в первый раз слышу. Вы что, раньше имели дела с нашей Конторой, Николай Степанович?

— Не я… Академик Вавилов… Николай Иваныч… генетик. А Хват… был у него… следователем. Кажется, полковник Хват.

— Да, да, да, да, да!.. — Майор Нуразбеков был весь внимание. — И чем эта история закончилась?

— Ну… закончилась… генетика.

— Когда это было?

— В тысяча девятьсот… кажется… тридцать девятом… году.{228}

— А-а, понял, — сказал майор Нуразбеков. — В те времена наша организация называлась не КГБ, а НКВД… Ну, за обедом о таких неаппетитных делах ни слова. Смотрите, друзья мои («Уже друзья его», — отметил Гайдамака), какой обед! Не обед, а целая обедня! Считаем… — майор начал загибать пальцы, — две бутылки «Клима Ворошилова», да «Московская-экспортная», да полкабанчика, да остальная закусь — такая объедаловка в «Лондонском» рублей на триста потянет, как раз на мою зарплату… Ну, не буду, не буду напоминать вам об этих чертовых трехстах рублях, — опять напомнил майор. — Вы же их не присвоили, а перевели в Фонд Мира, верно? Или куда? Ну, не буду вам аппетит портить. Давайте вздрогнем!

Все, все знает товарищ майор!

Выпили по второй.

И тут же — по третьей. Майор, как видно, решил загнать лошадей, но метод допроса, надо сказать, был выбран весьма гуманный и оригинальный — напоить подследственного и развязать ему язык.

«Не на того напал! — думал Гайдамака, чувствуя, как „Клим Ворошилов“ потихоньку успокаивает головную боль, придает силенок и возвращает подзабытую спортивную форму матерого алкогольного профессионала. — Врешь, не возьмешь! Триста рублей уже у Элки Кустодиевой и уже перечислены в „Фонд помощи любителям пива“.

— Что, Николай Степанович, потеплело? Пришли в себя после третьей? — поинтересовался майор Нуразбеков, отважно закусывая коньяк взрывным малохольным помидором.

— Полегчало… малость. Но сильно… знобит. Очень уж холодно… тут… у вас, — отвечал Шкфорцопф, плотнее запахивая больничный халат и зубом на зуб не попадая, — И ноги… сильно замерзли. Вязаные носки… в госпитале забыл.

— А вы горячего бульончику похлебайте, согреетесь… А то все водку да водку. И не беспокойтесь — мы вашу одежду из госпиталя забрали и привели в божеский вид. Люсьена постаралась, скажете ей «спасибо». Сейчас она привезет, переоденетесь. Ф-фу, какая жара… Сниму-ка я майку, что ли? И вы, командир, не стесняйтесь — снимайте рубашку — можно. Даже нужно. И штаты — тоже. Жарко, потому что. Делай, как я! Р-раз!..

Майор Нуразбеков подал пример — на счет «Р-раз!..» он сиял белую майку с красной эмблемой «Мальборо»; сказал: «Ды-ва!..», развязал и сбросил белые адидасовские кроссовки; потом сказал: «Тр-ри!..» и снял белые накрахмаленные брюки, аккуратно сложил их и повесил па спинку стула; подумал, стянул белые носочки, засунул их в кроссовки и остался в белых спортивных трусах с голубыми полосками и с прописной заглавной буквой «Д» в ромбике кагебистского спортобщества «Динамо».

— Разоблачайтесь, командир! — призвал майор. — В тени уже сорок четыре, бля, по Цельсию! Я бы этому Цельсию в тридцать седьмом, будь моя власть, — десять лет за саботаж плюс пять по рогам, и обжалованию не подлежит!

ГЛАВА 5. ЛИТЕРАТУРА КАК БОКС

Новые, значительные мысли являются на свет голыми, без словесной оболочки. Найти для них слова — особое, очень трудное дело. И наоборот: глупости и пошлости приходят наряженными в пестрые старые тряпки — их можно сразу преподносить публике.

Л. Шестов. «Апофеоз беспочвенности»


Спасенного американца Гайдамака привел в палатку, накормил и подарил ему на ночь свою восьмую жену Беджу из соседней палатки. Беджей Эрнесто Хемингуэй остался очень доволен. Он был похож на врожденного дофениста. Кто он такой, Гайдамака не сразу понял, потому что американец был помешан одновременно на боксе, виски, охоте и литературе. Оказывается, Эрнесто проводил здесь свой личный эксперимент.

— Будем на «ты», — сказал он утром Гайдамаке, сразу уселся на своего любимого конька и преподал Сашку урок литературного мастерства. — Все критики — merde{229}, я не слушаю критиков. «Критики объясняют». Что же они объясняют? Великий Лев вот что сказал: художник, если он настоящий художник, передал в своем произведении другим людям те чувства, которые он пережил; что же тут объяснять? Мало того, другие люди испытывают эти чувства каждый по-своему, и все толкования излишни. Если же произведение — нравственно оно или безнравственно — не заражает людей, то никакие толкования не сделают его заразительным. Если бы можно было словами растолковать то, что хотел сказать художник, он и сказал бы словами. Толкование искусства доказывает только то, что тот, кто толкует, не способен заражаться искусством. Как это ни кажется странным, критиками всегда были люди, менее других способные заражаться искусством. Вот что сказал Великий Лев.

— Это он хорошо сказал, — согласился Гайдамака.

— А в общем, все литературное ремесло состоит в искренности и в здравом смысле. Можно придумывать все, что угодно, но нельзя придумывать характеры, психологию. Это удар читателю ниже пояса. Например, человек отправляется на Северный полюс и встречает там свою возлюбленную, которая добралась туда раньше его — ну что ж, допустим, таков сюжет. Его реакция?

— Крайнее удивление, — отвечал Гайдамака.

— Изумление, верно. Он глазам своим не верит. Но всякие литературные moudacki придумают, что он хладнокровно раскланивается с ней и отправляется в обратный путь. У Льва Толстого есть более удачное, львиное сравнение с методом Достоевского, архискверный гений которого Льву Толстому спать не давал. Вот что говорил Великий Лев: «Если безоружный человек встречает в пустыне льва, — говорил Лев Толстой, — то он пугается, дрожит, пытается убежать, спрятаться или, не в силах двинуться, остается на месте. Это реакция нормального человека. Трусливый человек побледнеет, наложит в штаны или упадет в обморок. У Достоевского же все наоборот: его персонаж, встретив льва, покраснеет, закричит, чтобы привлечь его внимание, схватит палку, побежит на зверя». Не люблю Достоевского.

Оказалось, что Хемингуэй решил испытать этот метод, поставить на себе эксперимент по Толстому — Достоевскому — может ли быть выдуман человеческий характер и изнасилована психология? Он приехал к подножью Килиманджаро и принялся дразнить львов. Все звери в природе благодушны, ленивы и трусливы, и только умопомрачение от голода или наглости пришельца вызывает у них агрессию.

Хемингуэй рассказывал Гайдамаке:

— Через два года после начала моих занятий боксом я побил всех соперников и видел перед собой спины только трех великих бойцов: француза Henry Beille'я{230} по кличке Stendhal{231} и двух русских — Ивана Тургенева и графа Льва Толстого. Хорошенько потренировавшись, я вышел на бой со Стендалем и послал его в нокдаун в девятом раунде. Еще через два года я вызвал на бой Ивана Тургенева и выиграл у него по очкам. Но никогда — ты слышишь, Сашко, никогда! — я не выйду на ринг против графа Толстого!

Эрнесто Хемингуэй не сдержал слова, он все-таки вышел на ринг против Великого Льва. В тот год финал Офира по боксу среди дофенистов (приравнивается к финалу чемпионата мира) проходил, как всегда, в Амбре-Эдеме, и Гайдамака хотя и не интересовался боксом, но поехал посмотреть, как дерется его новый друг Эрнесто, да и Великого Льва хотелось увидеть.

— Зачем ты выходишь против Льва? — спросил Гайдамака перед началом боя.

— Так надо, Сашок, — ответил Эрнесто, надевая нелепые боксерские перчатки. — Я вызвал его. Я должен ему по гамбургскому счету.

— Он может тебя убить.

— Пусть. Но я должен.

— Ты не мазохист ли, Эрнесто? Я могу познакомить тебя с хорошим врачом.

— Все врачи дерьмо, — сказал Эрнесто.

— Этот хороший. Его фамилия Freud. Зигмунд Фрейд.

— Ты знаком даже с Зигмундом Фрейдом?

— Да. Он неплохой врач.

— Он дерьмо. Или дурак. Или очень умный хитрован. Он действует ниже пояса. Его интересует все, что у человека ниже пояса. Он очень-очень хитрожопый еврей. Я не антисемит, но я не люблю хитрожопых евреев.

До этого Эрнесто дрался в четвертьфинале с приземистым Французским крепышом Анри Стендалем. Француз хорошо держал удар; но его техника в обороне была прямоугольна, а в атаке старомодна, Стендаль терял время, сильно бил с размаху короткими руками и не мог достать Хемингуэя прямым в голову. Стендаль понимал это, лез в ближний бой или порхал вокруг Хемингуэя, как воробей, но тот держал его на дистанции вытянутой левой руки, набирая очки редкими, но точными ударами правой в корпус и в голову. Стендаль держался восемь раундов, но в девятом наконец-то упал после серии ложных отвлекающих замахов и сокрушительного крюка правой, в подбородок.

Потом был бой с Тургеневым. В полуфинале Хемингуэя ожидал Иван Тургенев — очень техничный русский великан, отличный стилист, с тяжелыми кулаками-кувалдами, с белым рассыпчатым, как картофельное пюре, телом, но рыхловатый, нескоростной и — что совсем уже не годится для боксера-мыслителя — благодушный. Эрнесто задумал оглушить Тургенева в самом начале, а это была очень опасная стратегия — очень опасная! — русских Иванов никогда не следует дразнить. Бой получился на редкость кровавым и нервным. В четвертом раунде у Тургенева была рассечена левая бровь, кровь заливала ему глаз, рефери был настороже, он то и дело останавливал бой и носовым платком промокал Ивану бровь, готовый в любую секунду засчитать ему поражение.

В конце седьмого раунда случился боксерский казус — одновременный обмен ударами привел к обоюдному нокдауну, и рефери на ринге, не зная, что делать, двумя руками открыл счет обоим. Спас гонг, они расползлись по своим углам.

Богатые американцы, сидевшие рядом с Гайдамакой в первом ряду, уже ликовали. Хемингуэй мог усилить натиск, мог даже раскрыться, нанести еще несколько ударов в голову, в бровь — и делу конец, — но Эрнесто вовремя почувствовал, что русского Ивана нельзя задразнить, нельзя довести его до последней точки. Со стороны это выглядело интеллигентничаньем, мягкотелостью, но Хемингуэй все точно прочувствовал — он дал противнику время прийти в себя и не довел его до взрыва. В перерывах над Тургеневым суетились секунданты, и к седьмому раунду кровь была остановлена. Тургенев понял, что противник с третьего по седьмой раунд интеллигентно отпустил, не добил его — он был благодарен Эрнесто и потому в оставшихся раундах так и не смог взорваться, и Хемингуэй чисто выиграл по очкам. Тургенев искренне поздравил соперника и пожал ему руку. Теперь Хемингуэй ожидал финального боя с Великим Львом и тренировался у Килиманджаро, дразня львов.

ГЛАВА 6. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
КЛИМ ВОРОШИЛОВ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА

Что Вы скажете о моей повести? Кажется, действие течет плавно и закономерно. Спешил очень, вот что плохо. Наверно, в спешке проскользнула какая-нибудь подлость.

А. Чехов


Солнце прожаривало цементный купол Дома с Химерами, на чердаке из-за парникового эффекта было, как у черта в духовке. Гайдамака подумал-подумал, посмотрел-посмотрел на мускулистую пляжную фигуру майора Нуразбекова и внял его призыву к саморазоблачению — тоже разделся до семейных трусов в зеленый горошек, почесал волосатые грудь и пузо и наконец-то почувствовал себя легко и свободно — настоящим, полным, голым дураком в квадрате. Хуже того — идиотом.

Подхалим— вентилятор гонял ветерок по кабинету. Взялись за горячий бульон с куриными фрикадельками в подарочных узбекских пиалах с дарственными золотистыми надписями восточной вязью:

Одесскому КГБ от ташкентского КГБ в честь 60-летия ВЧК

Шкфорцопф жадно и близоруко алкал из пиалы, не поднимая ее со стола.

— Очки наденьте, Николай Степанович, — посоветовал майор. — А то фрикаделька в глаз попадет.

Шкфорцопф не отвечал.

— Опять с крючка сорвался. Когда сегодня Луна восходит, Николай Степанович?



Шкфорцопф тут же оторвался от пиалы и ответил без запинки, не задумываясь:

— В 22 часа 19 минут с секундами.

— А точнее? Секунды не помните?

— Помню. По теории: в 22 часа 19 минут 12,6658 десятитысячных долей секунды, но на практике из-за дрожания земной атмосферы получается разброс в плюс-минус долей секунды, так что секунды для нас не существенны, — охотно объяснил Шкфорцопф, совсем не заикаясь.

— А заход когда?

— Поздно утром. В половине девятого. Луна бледна.

— Ну и… Что вы намерены делать сегодня ночью?

— Наверно, на Луну слетать и обратно, — ответил за Шкфорцопфа Гайдамака и вдруг на полном серьезе почувствовал, что ПОПАЛ, и потом уже никак не мог отогнать от себя это лунное озарение — мысль о полете на Луну отходила и несмело возвращалась, поджав хвост, как бродячая сука, и Гайдамака не мог пнуть ее ногой или бросить в нее камень, потому что здесь, в застенках КГБ, эта мысль казалась какой угодна странной и невероятной, но зато не казалась глупой — тем более что майор Нуразбеков шутку не поддержал, а чуть кивнул утвердительно и отвел глаза.

— Как всегда, — отвечал Шкфорцопф.

«Что — как всегда? — подумал Гайдамака. — На Луну слетать, что ли?»

Установилось неловкое молчание.

Куриный бульон затягивался золотистым жиром и никак не хотел остывать из-за парникового эффекта; приходилось заедать его холодными маринованными огурцами.

Опять заявилась Люська с тележкой, взглянула на голых мужиков в трусах и даже не удивилась, не фыркнула, будто так и надо. Будто каждый день привыкла лицезреть в КГБ мужские трусы в горошек и спортобщества «Динамо». Она бы и сама разделась в этом плавильном цехе, но работы еще много, да и Николай Николаич не так поймут — он у них насчет этого строгий.

Что она привезла в этот раз?

На первом этаже тележки располагалась одежда Шкфорцопфа — синий выглаженный костюмчик, постиранный и заштопанный свитер, чистая байковая рубашка, старомодное драповое пальто без пуговиц (явно из химчистки), теплые ботинки и вязаные носки. На втором этаже — обеденный инструмент, нарезанный батон, кирпич ржаного хлеба и килограмм «Красной Шапочки» в полиэтиленовом пакете. На третьем — чувствовалось незримое присутствие за кулисами самого генерал-майора: железный Николай Николаевич прислал от щедрот своих дополнительные две бутылки «Климента Ворошилова» и еще одну бутылку водки — на этот раз «Пшеничной».

— «Красную Шапочку», Люся, я для тебя заказал. Домой забери, для дочки, — приказал майор Нуразбеков, остужая пиалу с бульоном под прохладной струей вентилятора. — Хочешь еще рюмочку?

— Спасибо, Нураз Нуразбекович, но мне сегодня работать и работать, посуды много.

— Да разве ты еще по столовой числишься?!. Безобразие! Как же ты посуду с таким маникюром моешь?… Я ведь русским языком попросил Николай Николаича перевести тебя в мою опергруппу! Забыл, старый козел, или не хочет? Ладно, я ему но-французски объясню! C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la{232}, — сказал по-французски майор Нуразбеков и постучал пальцем по лбу. Странно, но все его поняли. — Эх, нет на него Андропова!.. Выпей с нами, Люся.

— Mersi{233}.

— Mersi — «да», или mersi — «нет»?

— Эх, наливайте! Спаиваете вы меня, Нураз Нуразбекович. А мне еще к пальто пуговицы пришивать.

— Я тебя не спаиваю, Люся. Как можно — спаивать женщину! Но я требую от тебя отдачи на рабочем месте, — опять наливал майор.

— Так в чем же дело? Я — всегда s'il vous plait!{234} — Люська прикоснулась к нижней пуговичке халатика, угрожая расстегнуть ее для немедленной отдачи на рабочем месте.

— Отставить! — засмеялся майор Нуразбеков. — Не в том смысле — «отдачи». Тебе еще дочку из детского сада забирать, а у тебя одно на уме — отдача! Запомните, пожалуйста, Люсьена Михайловна: вы сейчас на работе. Я, Люсьена Михайловна, — ваш ра-бо-то-да-тель. Так уж получается. А в моей опергруппе работа сейчас такая — пить коньяк «КВВК». Улавливаете разницу от вульгарной пьянки на рабочем месте?… Ваша работа сейчас состоит именно в этом — пить с нами коньяк. Можем даже записать этот пункт в трудовом соглашении. Будете получать молоко за вредность, будете коньяк молочком запивать. А что, Люся, выходи замуж за Шкфорцопфа! А?… Согрей его, Люся. У него, кроме меня и командира, никого из друзей не осталось, а с нас — какой спрос? Ты Николай Степановичу ну очень правишься, он мне сам на допросе чистосердечно признался. А мы ему сразу — если, конечно, все пойдет по плану — погоны полковника, Героя Союза и персональный оклад. Соглашайся, Люся! Счастливой будешь. Свадьбу в «Красном» сыграем. Или в «Лондонском», по желанию невесты. Уж на такую свадьбу Николай Николаич денег не пожалеет.

— А что? Вот возьму и выйду за Николая Степановича! — дерзко отвечала Люся. — Вот номер будет!

— Вот и выходи!

Грядущий полковник и Герой Советского Союза Клаус Стефанович Шкфорцопф совсем порозовел, застеснялся, заерзал на стуле.

— Забыл, вы в армии служили, Николай Степанович?… Служили, служили… В какой, если не секрет?… В гитлеровском вермахте, наверно. Или у Власова?… Нет? Значит, в бундесвере, при Аденауэре. Ха-ха-ха!.. Шучу, не обижайтесь! У вас какое звание запаса?

— Старший… — начал объяснять Шкфорцопф.

— Сержант?… Лейтенант?… Или куда пошлют?… — допытывался майор.

— Матрос.

— О-о-о! Что же вы молчали?!. Всем встать! Свистать всех наверх! Выпьем за Военно-морской флот!.. Тогда мы вас не в полковники, а сразу в капитаны! Капитан 1-го ранга Шкфорцопф! Звучит! Ушаков, Корнилов, Нахимов, Шкфорцопф! На капитанском мостике, с кортиком, с крабом на фуражке, в белом кителе из роз впереди Исус Христос! Будете у нас замком по морде. Не поняли? Замкомпоморде — должность такая: заместитель командира но морским делам. Л-лева р-руля!.. Пр-рава р-руля!.. Полный впер-ред!.. Сто-оп машина!.. — нес ахинею опьяневший (опьяневший ли?) майор Нуразбеков. — А вы кто но национальности… виноват… вы кто по военной части, командир?

— Это — военная тайна, — ответил Гайдамака.

— Люблю! Люблю военные тайны! Давайте, выкладывайте. Не бойтесь, у нас — можно. У нас все можно.

— Я давал подписку о неразглашении.

— Ну как хотите, засекреченный вы мой человек! Я и без вас знаю: рядовой ракетного спецдивизиона. Что вы там делали, рядовой? Баллистическим ракетам хвосты крутили?

— Вроде того. Ядерным бомбам запалы ставил.

— Тоже красиво, — уважительно сказал майор. — Почему не выслужились в командиры?

— Попробовал — не получилось. Два дня был младшим сержантом, но разжаловали за то, что в пьяном виде не отдал честь замполиту и послал его на три буквы.

— У матросов нет вопросов.

— У Советов нет ответов, — тоже в рифму поддержал Гайдамака.

На него, кажется, опять снизошел стих. В армии он служил при ракетно-ядерном щите Родины в брянских лесах, где в самом деле крутил хвосты баллистическим ракетам, заправлял их топливом, от которого его смуглая кожа пошла белыми пятнами, как у леопарда. Однажды в белорусском лесу на боевом посту у этой длинной дылды на него снизошел стих на известный мотив, и он прочитал его Нуразбекову:

Дымилась, падая, ракета,

И от нее бежал расчет.

Кто хоть однажды видел это,

Тот хрен к ракете подойдет.

Гайдамаку понесло дальше: после общения с баллистическими ракетами он возненавидел любую технику сложнее велосипеда. Велосипедом он занялся поздно, ему в детстве не хватало велика. Он всегда испытывал тоску по коню. Он быстро вошел в сборную страны, потому что был упертый, как ишак, его любили друзья, соперники, публика, даже судьи. Отчаянная храбрость, веселый нрав, рыцарское благородство. Когда проехался по берлинской стене, то на середине стены попрыгал на велосипеде. Западные немцы прикрыли глаза от ужаса, мальчишки в восторге обалдели. Натура артиста, игрока. Давил 90 километров в час. Тренер кричал: «Так нельзя ездить, козел! Ты раз сто спуртовал, но тебе не дадут уйти!» Гайдамака отвечал: «Сегодня сто раз дернулся, завтра дернусь сто двадцать. И уйду». «За десять лет я участвовал в 947 соревнованиях, прошел 726 тысяч километров — то есть долетел до Луны, облетел и вернулся».

Все в кабинете были в восторге, в особенности майор Нуразбеков:

— Героический вы человек. Уважаю. Наверно, с губы не вылазили?

— Нет. Там каждый человек на счету. Губа считалась отдыхом.

— Вот кого мы — в полковники! И в наградную реляцию с вручением медали «Золотая звезда» и ордена Ленина.

— Себя, наверно, тоже не забудете? — поинтересовался Гайдамака.

— Нураз Нуразбекович у нас далеко пойдет, — ответила за майора Люська.

— Куда подальше, — ляпнул, не сдержался Гайдамака. — Если милиция не остановит.

— Высоко пойду, — поправил Люську майор Нуразбеков, игнорируя милицейскую шутку Гайдамаки.

— В председатели КГБ на Лубянку? — предположил Гайдамака.

— Точно. В феликсы-эдмундовичи. Помните, со школы… Как там у Маяковского: «Делать жизнь с кого? — С Феликса Дзер-жин-ско-го!»

Майор за словами в карман не лез, а свободно ими жонглировал, — но странные, опасные были его слова.

Выпили за Военно-морской флот, дай ему Бог здоровья! За разговорами и аппетит нагулялся. Похватали ножи и вилки и с жадностью набросились па свиные отбивные с гречневой кашей; Люська же, опять не закусив, а запив коньячок водой из сифона, развесила одежду Шкфорцопфа на свободном стуле и поехала на своей телеге, как на самокате, мыть посуду, пообещав вскорости вернуться пришивать пуговицы на пальто.

— А насчет «если милиция не остановит» — это вы не правы, командир, ох, не правы, — проговорил майор с полным ртом гречневой каши. — Особенно здесь, в логове КГБ, милиция не котируется. Сейчас дожую и объясню…

Майор откинулся на стуле, прожевал отбивную с кашей, поковырял в зубах спичкой, запил «Боржоми», опять наполнил рюмки и продолжил свои странные речи:

— Хочу поднять тост за советскую милицию!

ГЛАВА 7. БОЙ СО ЛЬВОМ

Конечно, условия художественного творчества не допускают полное согласие с реальностью; например, нельзя изобразить смерть от яда так, как она происходит на самом деле. Нужно, чтобы читателю было ясно, что это только условность, но что он имеет дело со сведущим писателем.

А. Чехов


Но не выйти на финал против Льва Толстого — этого поступка (вернее, этого не-поступка) Хемингуэю никто бы не простил. Трус, сказали бы все. Эрнесто сам себе не простил бы трусости. Толстой был страшен. Зверь, кулаком его сбить нельзя, можно только задушить в женских объятиях. До этого Толстой выиграл бои у самого Вильяма Шекспира, у Жан-Жака Руссо и даже у Лоуренса Стерна. Великий Лев вышел на ринг в потертом крестьянском зипуне, но в хороших сапогах, походил но рингу, попробовал пружинистость деревянного настила, что-то ему не понравилось, ему вообще ничего не правилось. Он грязно выругался непроходимым русским матом. Он был растренирован, давно охладел к боксу, всех спортивных репортеров коротко посылал «nah…», ему все было до фени. Перед боем он выставил офирской федерации бокса единственное условие — драться без денежного приза. Деньги он ненавидит, сказал он. Федерация не понимала Великого Льва. Его никто не понимал. Он играл в бокс не по правилам, не брал денег. Толстой всем надоел, все болели за Эрнесто. Рефери на ринге готов был считать в его пользу. Секундантами Хемингуэя были Hertrouda Stein{235} и Scott Fitzgerald.{236} Хемингуэй видел толстое бледное лицо Гертруды в красном углу. Толстое старушечье лицо Гертруды Стайн то и дело сморкалось куда-то под ринг, зажимая ноздрю указательным пальцем, и утиралось хэмовским вафельным полотенцем. Рядом с ней Скотт Фицджеральд вовсю прикладывался к бутылке с виски.

— Хочешь глотнуть? — спросил Скотт, подставляя табуретку под Эрнесто в перерыве после первого раунда.

— Дурак — сказал Эрнесто.

Скотт Фицджеральд набрал в рот виски и выдул брызги в лицо Эрнесто.

— Страшно? — спросил Скотт.

— Ро houyam, — сказал Эрнесто.

— Брешешь, — сказал Скотт.

— Немного боязно, — сказал Эрнесто.

— А мне за тебя очень страшно, — сказал Скотт.

— Да, очень страшно, — сказал Эрнесто. — Ну и несет же от тебя.

— А ты ложись, — сказала Гертруда, размазывая вафельным полотенцем капли виски по лицу Эрнесто. — Прямо падай на ринг и лежи до счета «десять».

— Так нельзя, — сказал Эрнесто.

— Нужен один удар, — сказал Скотт. — Чтобы сразу вызвать у читателя подсознательный сексуальный интерес к литературному произведению (нравственно оно или безнравственно), его название должно состоять из одного слова, как один сильный удар — «Библия», «Одиссея», «Гамлет», «Возмездие». Можно из двух — «Великий Гетсби», «Кама Сутра», «Прощай, оружие!», но это слабее. Три слова — перебор, но иногда возможны — «Война и мир», где союз «и» не вполне слово; или «Сто лет одиночества», где слово «сто» обозначает цифру. Названия, содержащие более трех слов, не поднимают сексуальной волны и не запоминаются читателю. Так говорил Фрейд в «Сексуальных технологиях 3-го порядка».

— Ты пьян, Скотт, — сказал Эрнесто.

— Начинать роман следует с какой-нибудь случайной фразы: «После того как медицинская комиссия признала его полным идиотом, Швейк ушел с военной службы и промышлял продажей собак, безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные».

— Ты пьяный скот, — сказал Эрнесто.

Лев Толстой обходился без тренера и даже без толкового секунданта. Перчатки ему завязывал его личный врач, лысенький доктор Душан Петрович Маковицкий, чех, который ничего в боксе не смыслил. Маковицкий был очень добрым человеком, убежденным антисемитом и противником насилия, поэтому Толстой взял его и в лечащие врачи, и в секунданты — хороший врач должен быть убежден хоть в чем-нибудь. В перерывах доктор Маковицкий наливал из зеленой бутылки родниковую воду в белую эмалированную кружку, и Толстой жадно глотал родниковую воду из эмалированной кружки, высоко задирая свою седую бороду. Бородища у Толстого была, конечно, некорректная, многие боксеры обижались на него за эту некорректную бороду, которая закрывала его подбородок и грудь, сбивала сопернику прицел кулака и аммортизировала удар. Брови у графа тоже были некорректные, эти брови Толстой в юности нарочно сбрил да еще припалил свечой, чтобы новые брови отросли густые и жесткие, как канаты; такие некорректные брови трудно пробить кулаком и пустить кровь. В правилах спортивных единоборств нигде не записан запрет бороды у спортсмена: борода-не-борода — дерись! А ведь борода мешает не только психологически, когда перед тобой развевается черная, рыжая или седая мочалка, но и физически — в потных соприкосновениях борода колет, щекочет, трет шваброй по раскаленному телу, и Хемингуэй специально к бою с Толстым отрастил и себе бородку, чтобы смутить Толстого и скрыть свой квадратный подбородок. Но Великому Лео было все до фени. Он не порхал по рингу, как Анри Бейль-воробей, не бил с размаху, как Иван Тургенев, он вообще не бил; он коряво ходил по рингу на своих кривых кавалерийских ногах в длинных черных трусах по колено и лишь имитировал удары своими кривыми руками артиллериста. Из глубины огромных подбровных впадин на Эрнесто Хемингуэя смотрели желтые внимательные неандертальские глаза. Вся сила Великого Льва была в этих желтых умных глазах. Это не были ленивые хитрые глаза зверя — никакого зверя Эрнесто не испугался бы, не зря он дразнил африканских львов. Этот человек был страшнее любого зверя — этот человек был умнее и зверее самого Эрнесто.

— Я подслушаю, о чем они говорят, — сказала Гертруда Стайн и направилась в обход ринга к противоположному углу. Потом вернулась и сказала, нисколько не удивляясь: — Нам конец. Знаете, ребята, о чем они говорят? Они говорят об употреблении французского языка в русской литературе.



Вот какие разговоры между Львом Толстым и Душаном Маковицким подслушала Гертруда Стайн в перерывах между раундами:

— Лев Николаевич, почему у вас Наполеон в «Войне и мире» говорит то по-русски, то по-французски? — спрашивал Маковицкий, обмахивая Толстого полотенцем.

— Меня об этом уже спрашивали, mon ami, — для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал personne, глядя аu tableau и заметив в ней noir пятна (тени), которых нет в действительности. Peintге не повинен в том, что некоторым ombre, сделанная им аu face tableau, представляется noir пятном, которого не бывает в действительности, mais peintre повинен seulement в том, si тени эти положены неверно et грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества et Buonaparte et французов, имевших такое прямое participation в жизни того времени, je sans intention захопився формой воображения того французского склада мысли больше, чем це було noтpiбнo. Apres tout, не заперечуючи те, що положенные мною тени, probablement, неверны et незграбнi, je желал бы seulement, чтобы те, которым покажется tres смiшно, как Napoleon розмовляе tantot en russe, tantot en francais, знали бы, что это им кажется тiльки вiд того, что они, как personne, смотрящий аu portrait, видят не face со светом et плямами, a noir tache audessous de носом.{237}

— То же самое и с ненормативной лексикой, — продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. — Главное и драгоценнейшее свойство искусства — его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое — например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.

— Лев Николаевич! Ну, «govno» — это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… — сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.

— Какие же еще слова, Душан Петрович?

— Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?

— Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека — за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, — если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада — тут я полностью согласен с Фрейдом, — то почему я не должен называть эти образы своими именами?

Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…

Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, — вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.

— Вам плохо? — спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.

— Вызвать вам врача? — спросил Гайдамака по-английски.

— Да пошел ты на… — тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма — это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)

В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал от Эрнесто запах виски. Лев не выносил запаха алкоголя. В Leo проснулся настоящий зверь, неандерталец.

— Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, — сказал Толстой. — Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать — вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.

После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.

— Все вы — потерянное поколение, — сказала Гертруда Стайн.

ГЛАВА 8. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
ТОСТ ЗА СИДОРА

Как отрадно было бы увидеть в прозаических произведениях пример того поэтического беспорядка, того живого хаоса, о котором мы, запуганные литературными учителями, скоро не будем уже сметь даже мечтать.

Лев Шестов. Апофеоз беспочвенности


— Нет, я передумал, — сказал майор Нуразбеков. — За советскую милицию мы выпьем потом, а сейчас предлагаю выпить за Юрия Владимировича Андропова, стена кремлевская ему пухом! Имел я с ним однажды беседу — да, да, да, с самим Андроповым, — что тут удивительного? — демократичнейший мужик был, — точнее, не я с ним имел беседу, а он меня имел. Имел он меня в городе Киеве, в матери городов русских — до сих пор, кстати, не пойму, почему Киев — именно «мать» городов русских, а не «отец»? — Нестор-летописец, похоже, напился и перепутал женское и мужское начало. Было это лет десять назад в каком-то решающем, завершающем или определяющем году — точно не помню. Я тогда после окончания циркового училища и службы в Советской Армии стажировался в республиканском КГБ, около памятника Богдану Хмельницкому, охранял тело одного нашего закрытого космо-авиаконструктора — сейчас он уже почти рассекречен, в «Правде» статья второй год лежит, — ждут, пока помрет. Скоро о нем прочитаете. Золотой старикан, с юморком, дважды Гертруда, бронзовый бюст для Жмеринки уже, наверно, отлит, а фамилия его не Сидоров, и не Сидоренко, и даже не Сидорович, а совсем простая — Сидор. Владимир Кондратьевич Сидор. Лауреат всех, премий; простой, как Ленин; прямой, как угол дома, через два слова — мат, через две фразы — антисоветчина. Почему не сидел в ГУЛАГе — загадка природы. Целый год был я у него телохранителем. Куда он, туда и я… Но выпьем пока за Андропова — это длинная история…

Выпили пока за Андропова, а почему — неизвестно.

— Ну и надоел же я Сидору! — продолжал майор, не закусывая. — С прежним своим телохранителем Сидор сам справлялся — только тот зевнул (лейтенант уже в летах был и отягощен семьей), на ворон засмотрелся — ау, Сидор! Нету Сидора! Умел, как Ленин, от хвоста избавляться. Или честно договаривались: Сидор — налево, по своим кобелиным делам — силен был старик по этому делу, всегда у него в штанах стояло; а телохранитель — направо, в кино или домой к семье, к телевизору. А вот со мной, со стажером — фиг вам! Очень уж я ответственно относился к порученной работе. Сидор утром из дому выходит, на работу в институт или в свой почтовый ящик — я уже тут как тут, дверцу в персональной «Волге» распахиваю; он в кабинете кулаком на министров стучит, кричит: «Доколе!!!» — я в приемной делаю вид, что книжку читаю, а сам — секу! Он по цехам — я за ним, он посрать — я дверь туалета телом прикрываю, он — туда-сюда, я — туда же. Он меня гонит в дверь — я лезу в окно. Наконец Сидор взмолился:

«Нураз, — говорит, — дурак ты узкоглазый, татаро-монгол, эфиоп твою мать, я тебя как сына люблю, но что же ты со мной в мирное время делаешь?! Ты же Киева еще не видел! Мать городов русских! Что ты за мной, как верблюд за иголкой, ходишь? Делать тебе больше нечего? Иди, погуляй! Смотри, какие женщины! Иди, поставь! Весна! Каштаны! Украина! Крещатик! Схылы Днепра! Денег нет — вот тебе на ресторан. Оставь ты меня в покое, у меня свои интимные дела есть… Николай Степанович, может быть, вам сразу полный стакан водки налить, чтоб потеплело?

— Полный… стакан? — переспросил Шкфорцопф, уныло ковыряя вилкой в гречневой каше. — Я… подумаю.

— Подумайте. В общем, не сразу, но постепенно, Сидор меня уговорил, приручил, перевербовал в свою веру — да и как иначе: я — мальчишка, а он — старый потертый Сидор. Объяснил он мне, как надо жить, чтобы по утрам не было мучительно больно: главное в жизни, говорил Сидор, Свобода, и если работа тебе надоела, то работу — направо, а сам — налево, чтобы сполна использовать все степени Свободы, присущие человеку, включая свободу слова. Философия Сидора была простая: «ничегонеделанье». Что? Труд? Сидору не нравилась коммунистическая идея, что основой для счастья есть труд. Он вспоминал хиньского философа Лао-дзы, который учил, что высшее счастье и отдельных личностей, и народов есть последствие не труда, а, наоборот, «ничегонеделания». Все зло людей, говорил Сидор словами Лао-дзы, начинается с того, что они делают то, чего не надо делать. И поэтому люди избавились бы от всего зла личного и общественного, если бы они ничего не делали. И я думаю, говорил Сидор, что он полностью не ошибается. «Когда мне говорить с вами про философию, мораль и религию? Мне надо издавать газету с тремя с половиной миллионов подписчиками, надо строить железную магистраль, рыть Панамский перешеек, проектировать лунный челнок, идти на партсобрание, дописать 28-й том своих сочинений». Так говорит каждый из нас. А вот что говорил мудрейший Экклесиаст: «Кто передвигает камни, тот может надсадить себя, и кто рубит дерево, тот может подвергнуться опасности от него». Точно! Уже настало время изменить понимание жизни, отказаться от ее поганского устройства, заняться собой. «Сойдет за мировоззрение», — любил говорить Сидор. «На Луну на челноке не долетишь, — говорил Сидор. — Тут нужна особая сила, вроде кейворита у Уэллса. Тут трэба помиркуваты». И зажили мы с ним душа в душу: Сидор — направо, я — налево. Вернее, наоборот — все чаще «налево» он; очень уж старый кобель это дело любил… «Без женщин жить не мог на свете, нет, в них солнце мая, в них весны привет», — пропел майор. — Что надумали, Николай Степанович?

— Что ж, налейте мне… Нураз Нуразбекович… полный стакан… водки, — раздумчиво произнес Шкфорцопф. — Я, пожалуй, выпью… за вашего Сидора. Он мудрый человек.

— Правильно, пьем за Сидора! — тотчас согласился майор. — А советскую милицию держим в уме.

— Насчет труда и ничегонеделанья ваш Сидор абсолютно прав, — говорил Шкфорцопф, пока майор наливал. — Тот же Лао-цзы учил: достаточно сделать одно дело в день — но сделать его хорошо, — второе дело можно оставить на завтра.

— В мире мудрых мыслей! Я это запишу. Это ж сколько дел можно за год переделать? — прикинул майор. — 365 дел! А в високосном — 366!

Опять выпили, причем майор Нуразбеков налил Шкфорцопфу водку в тонкий стакан по-трясогузски, по «марусин поясок», и Николай Степанович, к восхищению Гайдамаки, без глотков залил в себя полный стакан водяры и даже не вздрогнул. Поставил стакан на стол, задумался, чем закусить; да так задумался, что закусить забыл; выбрался из больничного халата, стащил с худющих ягодиц больничные же черные трусы и, зачем-то прикрывая ладонью свои мужские достоинства, задумался над одеждой: с чего начать надевать?

Начал с надевания вязаных носков.

«Воду, что ли, пьет вместо водки? — вдруг засомневался Гайдамака. — Ну не может же человек с такими тощими ягодицами так дуть водку!»

— А целую бутылку водки сможете в себя залить, а, Николай Степанович? — спросил Гайдамака, вспомнив отца Павла.

— Смогу… — равнодушно ответил Шкфорцопф, выворачивая выстиранные трусы на правую сторону.

И Гайдамака поверил этому равнодушию: сможет!

— Сможет, сможет, — подтвердил майор Нуразбеков. — Время есть, сами увидите. Вы у нас еще и не такого насмотритесь.

— Что там дальше было, Нураз, с вашим Сидором? — спросил Шкфорцопф, прыгая одноногой цаплей посреди кабинета при надевании трусов.

ГЛАВА 9. ВОЙНА
Нападение. — Маршал Бадольо. — Маруся Никифорова. — Операция «Эдем». — Русская помощь. — Гарем-бронепоезд. — Песнь песней. — Гибель Сашка. — Легенда о хлопчике Назарчике. — Воскрешение Сашка. — По долинам и по взгорьям.

«Почему глава без эпиграфа?»

Редактор



Нападение Италии на Эфиопию с дальнейшим прорывом к Офиру было подгадано Муссолини в день национального офирского праздника исхода Адама и Евы из рая между 12 и 14 декабря. Дуче занял важнейший порт — Джибути — и двинулся с 500-тысячной армией по железной дороге (которую гайдамаки то и дело взрывали) к Аддис-Абебе. Применялись бомбежки, иприт, у эфиопов не было огнестрельного оружия, они с копьями бросались На танки.

Эфиопы, темный, обожженный солнцем народ, почему-то никак не хотели принимать итальянский ограниченный воинский контингент с хлебом-солью. Маршал Бадольо хотел как лучше, но эфиопы совсем озверели и бросались на проходящие танки мирных культурных итальянцев, которые хотели, чтобы тихо было. Муссолини думал, что ему это так сойдет, что итальянцы прошагают по Эфиопии, как на параде мимо его дворца, не видя кукишей в карманах чернокожего населения, и все будет хорошо. Он был не прав — у полуголых эфиопов кукишей в карманах не было, а началось отчаянное сопротивление, эфиопы защищали не только родину, но и Офир за своей спиной.

За убийство итальянского генерал-губернатора маршал Бадольо приказал казнить 30 тысяч эфиопов, развешал трупы на столбах вдоль железной дороги.

Маршал Бадольо был как две капли похож На доброго безногого дедушку Максюту (тот ездил с Марусей Никифоровой и Сашком по Гуляй-граду на тачанке с двумя «Максимами» и ящиком водки и палил в окна обывателей из пулемета. Тачанка была увешана дорогими персидскими коврами, на дышле реял Марусин кружевной бюстгальтер, конфискованный во время грабежа екатеринославского магазина дамского белья. Кучер хлестал лошадей, Сашко играл «Интернационал», дед Максюта сидел на коленях у Маруси. У дедушки Максюты не было обеих ног, но все остальное было при нем, и это самое главное — иначе зачем бы он понадобился Марусе? Без ног даже лучше, удобней. Максюта очень походил на итальянского маршала, безумный был инвалид и великий дофенист). Но речь сейчас о Бадольо. У него было две ноги. Вооруженная до зубов 500-тысячная армия итальянцев ворвалась в Эфиопию из Эритреи, а на эфиопском побережье высадила красноморские десанты и двинулась в глубь страны на Аддис-Абебу, чтобы потом развить наступление на Офир и окружить Лунные горы. Муссолини наконец-то решился захватить Офир — «Эдемом» эту страну он называть не решался. Гамилькар III эвакуировался в свою резиденцию в Лунные горы и оттуда руководил сопротивлением. Райские врата замаскировали, а после налетов итальянской авиации демонтировали, смазали машинным маслом и надежно спрятали. Лига Наций бросила Эфиопию на произвол судьбы, никто не хотел вмешиваться. Правда, русские предлагали помощь, но взамен потребовали подписать секретный протокол о пропуске Красной Армии к Красному морю через Румынию, Болгарию, Турцию, Палестину и Египет. Речь шла о рае земном.

Сераль Гайдамаки превратился в передвижной образцово-показательный гарем-бронепоезд и воодушевлял всю Африку, поднимая ее на борьбу с захватчиком, — жены Гайдамаки к тому времени уже являлись символами, святыми матронами каждого африканского племени. Они обладали всевозможными женскими прелестями, умениями и достоинствами. Краткая характеристика каждой невесты напоминала Песнь Песней (даем в сокращенном, грубом и испорченном цензурой подстрочном переводе):


Все жены Гайдамаки пели русские революционные песни и прославляли своего русского мужа, начальника дверей при Гамилькаре III. По одной легенде в реальности (ОСЕФ) гибель Сашка Гайдамаки последовала на железной дороге между Джибути и Офиром; он был распят и сожжен итальянцами на телеграфном столбе.

«Агау пользуется потрясающим сексуальным успехом на юге Африки, особенно у берберов, потому что по ходу любовного процесса умеет так напрягать свою громадную чугунную задницу, что звон от нее разносится вверх по всему континенту и даже достигает берегов Европы; Амхара надевает спереди маленький вышиванный передничек с изображением райских птичек по эскизу самого Пабло Пикассо, а сзади — задничек с райскими яблочками по наброску Сальвадора Дали; цветастые птички спереди призывно подрыгивают крылышками, а пурпурные яблочки сзади соблазнительно подпрыгивают; груди Ануак, как две толстые анаконды, свисают до колен; когда она кружится или исполняет танец живота, груди разлетаются, и кажется, что у нее четыре руки; ее груди можно завязать на спине, и этим все сказано; нежнозеленые, как знамя шариата, глаза Арабы сводят с ума мусульман; все естественные отверстия в теле Аргоббы напоминают входы в станции московского метрополитена (загадка! откуда в Африке такие сравнения?! — Прим. Автора) — войдешь навеселе, уже не выйдешь, не найдешь дороги назад; живот Афар упруг и мягок, как трехсотлетний английский газон для игры в гольф или как спортивный батут, на ее животе можно кувыркаться и прыгать до потолка; Бареа умеет закидывать ноги за голову, как цирковая гимнастка, и удовлетворять себя языком; самым главным сокровищем Беджи является…; талия Берты…; шея Гимирры…; пупок Гожи имеет свойство растягиваться и является дополнительным сексуальным отверстием, что ошеломило доктора Фрейда; курчавые волосы Гураге напоминают пупырчастую кратерную поверхность Луны…; Каффа умеет готовить борщ и вареники с вишнями; от нее пахнет луком и чесноком, ее вареники удивительно напоминают женские влагалища, из них сочится сладкий вишневый сок; когда люди видят эти вареники, у них…; Кома — умеет ткать, вязать и плести корзинки для кошек; Консо научилась читать и писать по-украински, и все африканские гайдамаки не упускают случая… и пользуется успехом у сельских грамотеев; Кунама через каждые семь месяцев рожает нормальных девятимесячных детей, и за это была внесена в книгу рекордов Гиннесса; Мурле одна может полноценно удовлетворить сразу дюжину мужчин; для этого она укладывает их на спины и действует семью естественными отверстиями (ртом, передком, аналом, двумя ноздрями и двумя ушными раковинами), двумя руками, между грудями и двумя подмышками — итого 12; язык Нуэр умеет все: лизать, говорить, облизывать, слизывать, вылизывать, прилизывать, зализывать, сплевывать и т. д.; Омето ходит на четвереньках…; жирная и черная, как свежий асфальт, спина Оромо манит африканский пролетариат укатать ее…; Сахо носит очки с толстыми стеклами, и на ней любят млеть интеллигентные японцы; Сидомо оправдывает свое имя и сидомо на всем, на чем можно сидомо…; Сомали может обходиться без сна и не может без мужчин, она принимает любых мужчин в любое время — даже тоскливым утром в сезон дождей; Тиграи — садистка, она…; Тигре — мазохистка; а то, что вытворяет в постели Эдем, вообще не поддается описанию».


Все жены Гайдамаки пели русские революционные песни и прославляли своего русского мужа, начальника дверей при Гамилькаре III. По одной легенде в реальности (ОСЕФ) гибель Сашка Гайдамаки последовала на железной дороге между Джибути и Офиром; он был распят и сожжен итальянцами на телеграфном столбе.

— Хлопцi! — орал Гайдамака со столба согнанным на показательную казнь эфиопам. — Нема раю на землi, та нема й на небi!

В этой же реальности среди эфиопских христиан сохранилась очень милая легенда об украинском происхождении Иисуса Христа — о том, как какой-то украинський хлопчик — то ли Назарчик Ивасюк, то ли Ивасик Назарчук — две тысячи лет тому назад попал в турецкий плен с одной лишь гармошкой и велосипедом. Назарчик понравился султану, был взят в султанский гарем, услаждал там султана игрой на невиданном и неслыханном инструменте, набрался у турков всяческой премудрости, но некорректно повел себя со своим покровителем (услаждал, слух не только султана, но и его фавориток), удрал от султанского гнева в Египет к фараону, там також не ужился, перебрался в Карфаген к Ганнибалу, участвовал в северном антиримском походе брата Ганнибала Гасдрубала в Испанию в качестве заместителя командующего, а потом и командующего отрядом боевых слонов, что соответствовало генеральскому званию и должности командующего танковой армии — вроде Рыбалко, Лелюшенко или Гудериана. После злосчастного поражения Ганнибала в битве при Заме Назарчик бежал от итальянского (читай: римского) преследования в иудейский городок, который впоследствии был назван в честь его Назаретом, проповедовал там, влюбился в красивую еврейскую девушку Мариам и каким-то хитроумным способом, не лишая ее невинности, — во что действительно трудно поверить — произвел на свет Ивасика Назареянина. И т. д. Остальное известно. Его последователи назывались назареянами, а сам Ивасик был распят итальянцами (читай: римлянами), против которых поднял бунт. И т. д.

По другой версии в реальности А(ЗАКЕН) Сашко Гайдамака остался жив и с армией гайдамак с луками, копьями и мушкетами, на тачанках, запряженных верблюдами и лошадьми, гнал от Офира маршала Бадольо в хвост и в гриву через всю Эфиопию до самого Джибути, который напоминал тогда осажденный Севастополь, и сбросил итальянскую армию в Красное море, а вскоре добрался до самого Муссолини.

Война же решилась знаменитой атакой на итальянскую армию стадом не боевых слонов или верблюдов, а молодых тиранозавров, которых колдун-акустик вызвал при помощи обыкновенного граммофона — он с Гайдамакой забрался в тыл итальянцам, установил граммофон и проиграл на нем обыкновенную долгоиграющую пластинку с записью любовного призыва самки тиранозавра. Колдун давно и тайно работал над этим страшным биологическим оружием, он изучал устройство гортани костных останков этих страшилищ — составлял диаграммы носоглоток, восстанавливал нёбо, горловые щели и задние язычки; это был тонкий генетический эксперимент, опыт прекрасно удался, призыв самки тиранозавра получился даже лучше натурального — несколько десятков взбесившихся самцов, внезапно появившихся из реальности «СЕКСТИУМА-666» — PRO-ALPHA 2GGZ 5GB O3У(RAM) 666-КГБ, — атаковали итальянскую армию, разметали ее в клочья (колдун с Гайдамакой едва успели удрать) и в недоумении стали бродить вокруг заигрывающего перед ними граммофона. Потом разбрелись по Африке и опять вымерли.

Но все это было потом, а пока Муссолини (Муссолини, конечно, подставил вместо себя маршала Бадольо, а сам сидел в Венецианском дворце), навербовав в итальянскую армию черных сомалийцев — этих предателей чернокожего дела, — шел по Эфиопии.

ГЛАВА 10. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
ОСВОБОЖДЕНИЕ ИВАНА ТРЯСОГУЗА

Важнейшим из искусств для нас является кино, поэтому нам нужен строй цивилизованных кинооператоров.

В. Ленин.

Что делать?


— Продолжаю про Сидора, — сказал майор Нуразбеков, наливая какую-то там по счету рюмку. — Однажды…

Но в дверь постучали условным стуком лейтенанта Вовы Родригеса.

— Заходи, Вовчик! — крикнул майор. — Опять кого-то привел? Майор ошибся — в кабинет вошел не дежурный лейтенант Вова Родригес, а сам генерал Акимушкин.

— У вас все в порядке? — спросил Николай Николаевич, неодобрительно разглядывая голую задницу Шкфорцопфа — неодобрительно не потому, что голую, а потому, что тощую.

— Выпейте с нами, товарищ генерал! — тут же пригласил майор Нуразбеков.

— Пейте, пейте без меня. Это вам на работе можно, а мне — нельзя, — отвечал генерал Акимушкин недавними словами Гайдамаки. То ли подслушал, то ли эти слова сами напрашивались.

— Так за Андропова же пьем, не за кого-нибудь. Такой тост пропускаете!

— Не отвлекайтесь, продолжайте работать. Я просто шел мимо, дай, думаю, загляну — не нужно ли чего? Если нужно — скажите. Мое дело вас всем обеспечить.

— «Мороз-воевода дозором обходит владенья свои», — продекламировал майор Нуразбеков, как видно, неплохо разбиравшийся в школьном курсе русской литературы. — Обеспечить, всего-то. Непременно скажем, если чего будет нужно. Шампанского пришлите на вечер. Бургундского не надо. А в общем, все идет но плану. Люсьену еще на одну ночь оставьте — с двойными отгулами. Наблюдателей на крыше тоже надо удвоить — да скажите им, чтоб не палили по одиночным целям почем зря, как в прошлый раз, так ведь и убить можно! И ПВО в ОдВО{238} строго предупредите — одиночные самолеты не сбивать! Два бронированных «форда» — к подъезду. Эскорт мотоциклистов — само собой. Сегодня будет буйная ночь, та самая. Готовность — номер «ноль». Даже «два ноля».

— Все помню. Я ночью домой не уйду. Но вы уверены, что ЭТО состоится именно сегодня ночью?

— Была бы только ночка, да ночка потемней, — пропел майор. — Погода тоже соответствует.

— А ОН согласен?

Николай Степанович опять прыгал на одной ноге, просовывая вторую ногу в штанину, и неизвестно было, согласен ли он; как вдруг Гайдамака понял, что вопрос «а ОН согласен?» относится не к Шкфорцопфу, а к нему, Гайдамаке, — к нему, Гайдамаке, к нему и только к нему.

— Я ЕМУ еще не говорил, но куда ОН денется? — успокоил генерала майор.

О нем, о нем говорят… «ОН» — это и есть он.

— Ну, на ваше усмотрение, — согласился генерал и подмигнул Гайдамаке, совсем как Вова Родригес — Я на вас надеюсь. Теперь от вас все зависит.

Безусловно, Гайдамака был в этом кабинете центральной фигурой — американскому шпиону так не подмигивали, как ему. Но что, что именно от него «все зависит»?

— Да, чуть не забыл, — вдруг вспомнил майор. — Три билета на футбол достаньте, товарищ генерал. Не знаю точно, но очень может быть, что мы сегодня на футбол пойдем, «Черноморец» с Киевом играет. Матч смерти, ничья «три-три», у них там все схвачено. Блохин два мяча забьет, а остальные — как получится.

— Сейчас позвоню, — засуетился генерал Акимушкин. — Вас проведут в Центральную ложу без всяких билетов.

— Ото гарно! Будем как жидомасоны в ложе сидеть. Будем французское шампанское пить — «Мадам Помпадур».

— Ну… «Мадам де Помпадур» вы поздно заказали, Нураз, — сказал Акимушкин. — Могу послать за «Советским».

Генерал уже был на выходе, когда охмелевшего Гайдамаку будто черт за язык дернул. Он вскочил со стула, подтянул трусы и сказал:

— А у нас тут не все в порядке, товарищ генерал!

Генерал тут же обернулся, майор Нуразбеков неловко поставил полную рюмку коньяка прямо в пиалу с остатками бульона, а Шкфорцопф перестал застегивать пуговички на рубашке — так и остался расхристанным.

— А что именно не в порядке? — обидчиво спросил генерал. — У вас ко мне претензии? Жалобы? С вами тут плохо обращаются? Обед не понравился?

— Нет, все хорошо, но одно плохо…

— Выкладывайте!

Гайдамака схватил свою рюмку, опрокинул ее в себя без всякого тоста и выпалил:

— Освободите Трясогуза, товарищ генерал!

— Не понял. Объясните, — удивился тот.

Майор Нуразбеков заулыбался, а Шкфорцопф наконец-то надел свои знаменитые очки и сделался похожим на самого себя.

— Иван ни в чем не виноват! — горячо начал доказывать Гайдамака.

— «Она сама его морочила, а он ни в чем не виноват», — подсказал майор.

— Он же просто дурак, ванька! Ну, разволновался тут у вас — как же у вас тут не разволноваться? — потом выпил, не закусил, развезло, с кем не бывает? Он вечером на футбол собирался, зачем его в вытрезвитель?

— Ага, понял! — тоже заулыбался Николай Николаевич, — что вы, что вы! Вы думаете, это мы Трясогуза милиции сдали и в вытрезвитель засадили?… За кого вы нас принимаете! Нехорошо-с! Мы уже позвонили, Иван Трясогуз спит в вытрезвителе в чистой постельке, милиция над ним на цыпочках ходит, а когда он проспится, опохмелится, позавтракает — или поужинает — и придет в себя, то будет доставлен домой в Гуляй-град с синей мигалкой на зеленый свет в лучшем виде в любое время дня или ночи. А вот к футболу вряд ли проспится — очень уж нехорош был. Несло, как из бочки.

— Так он же целую бочку и выпил.

— Милиция жаловалась — нетранспортабелен был, мягко говоря. Из подвала подъемным краном вытаскивали. Впрочем, посмотрим.

— И на работу не сообщайте! — потребовал Гайдамака.

— Как можно! Не в наших правилах. А то, что за друга беспокоитесь, — похвально. Я сейчас туда еще позвоню, нагоню страху. Обедайте спокойно. Ну, я пошел. Да, Нураз, а Блохин в самом деле два мяча забьет?

— Забить-то он, конечно, забьет, да кто ж ему даст забить, — философски ответил майор Нуразбеков.

ГЛАВА 11. СОВЕТЫ ЭФИОПАМ
ПЕРВОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ЭРНЕСТО ХЕМИНГУЭЯ ПО РАДИОСТАНЦИИ «ЭХО ЭДЕМА»

Носороги топчут наше дурро,

Обезьяны обрывают смоквы,

Хуже обезьян и носорогов

Белые шакалы итальянцы.

Кто добудет в битве больше ружей,

Кто зарежет больше итальянцев,

Люди назовут того ашкером

Самой белой лошади негуса.

Н. Гумилев


— Муссолини — величайший шарлатан Европы, — так начал Хемингуэй свое выступление. — Даже если он схватит меня и расстреляет завтра на рассвете, я все равно останусь при этом мнении. Сам расстрел будет шарлатанством. Возьмите хорошую фотографию синьора Муссолини и попристальней вглядитесь в нее: вы увидите, что у него слабый рот, и это заставляет его хмуриться, выпячивать нижнюю губу, надувать щеки — этой знаменитой гримасе Муссолини подражает каждый девятнадцатилетний сопливый фашистик в Италии. Приглядитесь к его биографии. Вдумайтесь в компромисс между капиталом и трудом, каким является фашизм, и вспомните историю подобных компромиссов. Приглядитесь к его способности облачать мелкие идеи в пышные слова. К его склонности к дуэлям. По-настоящему храбрым людям незачем драться на дуэли, но это постоянно делают многие трусы, чтобы уверить себя в собственной храбрости. И наконец, взгляните на его черную рубашку и белые гетры. В человеке, носящем белые гетры при черной рубашке, что-то неладно даже с актерской точки зрения.

Все войны в Африке — это попытки завладеть Офиром. Португалия, Англия, Франция, Италия, арабы — все рвались в Офир, но не знали, что Офир не только непобедим, он даже недоступен для захватчиков. Итальянцы, пытаясь захватить Офир, высадили десанты в Эфиопии, захватили побережье и начали продвижение в глубь страны к Аддис-Абебе, как на прогулке. Пусть Гитлер воюет с Европой и Россией. А он, Муссолини, захватит небольшую, но самую заветную территорию — Офир. Он еще не знает, на кого напал. История показала, что на русских нельзя нападать из-за морозов и просторов, на афганцев из-за жары и гористой местности, а на эфиопов — из-за того, что у них самые длинные болты в мире. Эфиопские женщины могут изменять своим мужьям с другими эфиопами, у которых болты больше, но они никогда не отдаются завоевателям. Мужчин с самыми железными болтами в мире и женщин, не отдающихся завоевателям, покорить нельзя. Вот гимн народной, партизанской войны:

Эх, яблочко с померанцами!

Воевать идем с итальянцами!

Вот что они еще поют:

Прибыл из Италии посол.

Сука, падла, ыбанный козел.

Вы отдайте Эритрею, Сомали и Дагомею,

Афару и город Карфаген!

Кто сочинил эту антифашистскую песню — я не знаю, но это крепко, это настоящая поэзия. Народ, умеющий сочинять такие песни, непобедим. Муссолини не войдет в Офир, как не войдет верблюд в игольное ушко.

«Гэть з верблюдом!» — кричат ему.

Офир — это та страна, которая всегда с тобой. Она в тебе, ты в ней. Бог не изгонял людей из Эдема — он сам Эдем изгнал, сделал его недоступным. Сейчас Офир находится в Африке, но Африка прячет свой Офир. Кто не знает входа, тот никогда не войдет. Муссолини псевдодофенист, Офир ему не светит.

Тот, кто воюет, может быть побежден, может проиграть — если, конечно, не подстроить войну с Румынией. Но эфиопы войну не проиграют, потому что с ними Офир. До сих пор эфиопы не сражались. Вы только отступали, предоставляя итальянским войскам продвигаться вперед. Выходит, будто Италия занимает страну почти без борьбы. Но Италии необходимо выиграть хотя бы одно сражение, для того чтобы она могла добиваться от Лиги Наций признания прав на занятую территорию или даже протектората на всю Эфиопию. Эфиопы же пока упорно отказываются идти им навстречу. Эфиопия сейчас — единственная независимая страна в Африке. С каждым днем все дальше растягиваются коммуникации итальянцев и растет число миллионов лир на содержание армии. Вам следует поучиться у русских. Если вы отступите настолько, что у вас появится возможность начать партизанскую борьбу на итальянских коммуникациях, так и не приняв сражения, — Италия проиграла войну. Так произошло с армией Наполеона в России. Но, возможно, из гордости вы не пойдете на это и, рискуя всем, примете сражение и будете разбиты — все шансы против вас, — но и тогда не все потеряно. Если вы привыкнете к воздушным налетам, научитесь рассыпаться и вести по самолетам прицельный залповый огонь, одно из крупнейших преимуществ Италии будет сведено к нулю. Авиации требуются крупные объекты, бомбардировщикам — города, штурмовикам — скопления войск. Рассредоточенные боевые порядки для самолетов опаснее, чем самолеты для них. О танках. Еще до начала войны Россия доставила в Эфиопию целый пароход пустых бутылок; затем в Джибути пришел русский танкер с «коктейлем Молотова». Это страшное оружие, испробованное русскими во многих войнах. А если вы сумеете продержаться до нового сезона дождей, тогда и танки, и автотранспорт итальянцев окажутся бесполезными. И наконец, боевые купидоны. Лихая эфиопская кавалерия в сочетании с дрессированными купидонами и бутылками с коктейлем Молотова — незнакомое, страшное оружие. У Италии не хватит денег продолжать войну. Также не надо забывать, что вы находитесь в своей стране, вы привыкли есть один раз в день, на вас смотрят и вам помогают сестры, невесты и жены, а Италии каждый ее солдат стоит огромных денег, нужна сложная и дорогая транспортная система, чтобы содержать итальянца в полевых условиях и кормить так, как он привык. Да, в авангарде итальянской армии идут купленные сомалийские части. Муссолини справедливо считает, что на европейскую пехоту в Африке полагаться нельзя, и хорошо усвоил урок прошлых войн: если воюешь недалеко от экватора, победить можно только с помощью черных войск. Однако если дело дойдет до крупного сражения, когда итальянцы сумеют продвинуться далеко в глубь Эфиопии, им придется ввести в дело свои войска, потому что черных солдат у них для этого сражения не хватит. Вот чего они стараются избежать, и на чем строят свои расчеты эфиопы. Вы уже били итальянцев при Адуе и верите, что побьете их снова. А пока что вы отступаете и отступаете, а итальянцы продолжают наступление, посылая вперед отряды сомали, вербуя новых ненадежных союзников и расходуя все свои деньги на содержание армии.

ГЛАВА 12. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИТОСТ ЗА СИДОРА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

ВЗЯТЬ, БРАТЬ НА АРАПА (разг.). Делать что-либо в надежде на случайный успех. (На авось, на ура, на шермака, на фу-фу, на бум-бум, наобум Лазаря.)

Фразеологический словарь


— Во как суетится! — сказал майор Нуразбеков после отбытия генерала Акимушкина. — Если ночью домой не уедет — значит, чует; значит, верной дорогой идем, товарищи! А я и забыл вас предупредить, что с Трясогузом все в порядке, никто его в вытрезвителе не обидит. На чем мы остановились?… Не помню. Выпьем еще по одной… А вам в цивильном идет, Николай Степанович. Я вас в цивильном не видел — когда вас в Гуляй-граде арестовали, я еще в Москве пребывал. К лицу, к лицу! Что значит — женское внимание и забота!

Польщенный Николай Степанович после стакана водки и унылого больничного халата в самом деле выглядел размороженным, отстиранным и расхристанным добрым молодцем, хотя двубортный костюмчик с манжетами на брюках и с планкой на спине болтался на нем, наверно, еще со времен первых искусственных спутников и Карибско-бассейного кризиса.

— Так. Значит, на чем я остановился?… Андропов, милиция, вытрезвитель… Ага, продолжаю про Сидора. Однажды в межпраздничье, между первым и девятым маями — какая уж там работа — мы с Сидором выпили по сто грамм то ли за День Радио, то ли за День Печати, не помню точно; Сидор послал меня на одно слово из пяти букв, начинающееся на «Н»: «А теперь иди ты, Нураз…» — куда именно — я потом уточню; а сам отправился куковать па встречу ветеранов своего авиаполка в ресторан «Кукушка», что на схылах Днепра. Ну, там боевые друзья-подруги, «фронтовики, наденьте ордена» и все такое. Я и пошел, куда послали, на все четыре степени свободы. Где я был в тот вечер — не имеет отношения к делу. Наступил, значит, вечер, потом, как водится, ночь. Тепло! Весна, каштаны, Луна и звезды. «Нич така мисячна, зо-ряна, ясная, выдно, хоч голкы збырай…» Такое все… Я возвращаюсь, хорошенький такой, вполне удовлетворив свою молодую холостяцкую напругу, в кагебешную общагу, пора спать, завтра рано вставать, Сидора пасти. А в общаге везде свет горит, полный переполох:

«Явился! Иди, тебя ждут!» «Кто меня ждет?» «Иди, иди…»

Лифт, понятно, не работает; поднимаюсь своими ногами на шестнадцатый этаж и думаю: «Интересно, кто это меня ждет? Кому не спится в ночь глухую?»

Вхожу в комнату. На моей кровати под фотографией Андропова сидят два штатских бугая — во-от с такими кулаками — и спрашивают: «Где Сидор, парень?» «А вы кто?»

«Мы — майоры ГБ, он Семэн, а я Мыкола. Где Сидор?»

«Где, где… Дома, где. А что?»

Вижу, мой однокашник и сокамерник по общаге Борька Сидюк, компьютерщик, делает во-от такие глаза и этими глазами показывает на фотографию Андропова на белой стене… Непонятно…

Майоры Семэн и Мыкола разъясняют, что час назад звонила в ГБ Сидорова коза и спрашивала: где мой муж?

«Где, где… — опять бурчу я. — В ресторане „Кукушка“ кукует с боевыми подругами: ку-ку, ку-ку, ку-ку».

«Мыкола, он чего-то не понимает, — сердится майор Семэн. — Вот ты у меня сейчас покукуешь! Хлопцы уже подняли с постели директора „Кукушки“ Атоса Алавердыева — он мамой клянется, а мы ему верим, что Сидор с боевыми подругами ушли вчера из „Кукушки“ в детское время, не позже восьми вечера, с песней „Темная ночь, только пули свистят по степи“, но не сильно пьяные. Почему домой не проводил?»

«Я что, должен в ресторане у него под столом сидеть?! Без сменщика работаю!»

«Должен! Сменщика захотел! И так людей не хватает, набираем в контору черт те кого! Ишь! Сидорова жена скандалит! Два часа ночи! Какое… Начало третьего! Весь Киев на уши поставила, теперь Москву поднимает. Где Сидор сейчас может быть? Говори, ты знаешь!»

Отвечаю: «Где, где…»

А сам, конечно, знаю адрес одной относительно молодой Сидоровой подруги — ну, вроде пашей Люськи… Кто там? — опять прервал тост майор Нуразбеков.

— Это я, Красная Шапочка!

— А вот и Люська, легка на помине! Въезжай, Люсинька, я тут про Андропова рассказываю, сооруди нам кофейку с коньячком.

ГЛАВА НЕНУМЕРОВАННАЯ

В Офире рождение ребенка отмечается в предполагаемый день зачатия — т. е. считается, что только что родившемуся ребенку уже исполнилось 9 месяцев. По исполнении 12 лет мальчик или девочка три месяца проходят инициацию (посвящение), им «присваивается» 14 лет и они становятся совершеннолетними. 13-летних детей в Офире не существует.

Из записок путешественников


ГЛАВАРХ

Наконец Дом с Химерами вводится в эксплуатацию без замечаний приемной комиссией из представителей духовенства, муниципалитета и общественности. Присутствует сам генерал-губернатор Воронцов (тот самый, который сказал: «Я вами управляю, чтобы вы платили налоги, а вы платите налоги, чтобы я вами управлял»). Скульптора Неизвестного со строительной бригадой вместе с обслуживающим персоналом Заведения (Рыбиной, Кефалью, Камбалой, Скумбрией, Сарделькой и Манькой-Бычок) Шкфорцопф отправляет с глаз долой в «Гамбринус», где они три дня подряд промываются темным гамбургским пивом. Архиерей, окропляя Дом с Химерами, не возводит глаза до неба, дабы не смущаться крылатым громоотводом, который нацелен на бледную дневную Луну. Произносятся речи, вспоминают добрым словом погибшего архитектора Блерио, как вдруг — как с Луны свалился! — появляется он сам, живой призрак архитектора Блерио в авиаторской фуражке с темными очками и подмигивает Шкфорцопфу. Дамы из общественности падают в обмороки, архиерей отчаянно крестится, губернатор Воронцов (тот самый) проявляет любопытство, Шкфорцопф невозмутим — ничего особенного не случилось, явился архитектор, не смог усидеть. Блерио предлагает приемной комиссии провести испытания на предмет проверки сверхпрочности его суперцемента, например: обстрелять Дом с Химерами из морских корабельных орудий или сбросить бомбу с монгольфьера. Он, как архитектор, ручается: ни одно цементное перышко с крыла Амура не упадет, ни одна химера не развалится, зато все стекла — вдрызь! За стекла он, Блерио, не ручается, стекло — очень ненадежный материал. Во время артобстрела Блерио готов стоять на куполе, держась за громоотвод, — он своей жизнью гарантирует прочность здания.

Губернатор Воронцов в принципе не прочь повеселиться и разок-другой стрельнуть по куполу, чтобы проверить гордого француза на сухость штанов, но состояние общественных дам плачевное, и Шкфорцоф отговаривает губернатора от этой шутки. И все-таки подобное варварское испытание на прочность было проведено — даже дважды. Сначала восставший броненосец «Портвейн Таврический» бил по городу из главных корабельных орудий, целясь, подлец, прямо в купол Дома с Химерами и желая во что бы то ни стало подбить Амура. Одна бронебойная снарядина таки угодила в купол, вторая — в стену с химерами. Все стекла — вдрызь, как и предсказал Блерио; с химер — ни коготка, с Амура — ни перышка. Второе испытание, но в другой реальности, провели фашистские летчики при налете на Южно-Российск, и оно закончилось не в пользу германских люфтваффе — вокруг визжали «Юнкерсы», но Амур с гордым презрением показывал им свой громоотвод, мол: «А вот вам…!», а один из знаменитых асов, отбомбивший всю Европу, не веря глазам своим и зачарованно вглядываясь: «Что там такое торчит?!», забыл вывести свой «Юнкере» из пике и рухнул прямо на Амура. Ни перышка! Так и валялся «Юнкере» на крыше до конца войны. Делались попытки снять его. Когда румыны взяли Южно-Российск, они устроили в Доме с Химерами свою сигуранцу и послали военнопленных Семэна с Мыколой на крышу — сбросить ржавеющий «Юнкерс», но чтоб никому не на голову. «Дафай-дафай!» — сказал им лейтенант Бухареску и стал внизу отгонять прохожих. Семэн с Мыколой переглянулись, поднялись на крышу и сбросили обгоревшее крыло «Юнкерса» прямо на голову румынского лейтенанта, за что и были тут же расстреляны у стены с химерами. С химер же — ни коготка! Потом румын сменили немцы, а сигуранцу — гестапо. Гестаповцы «Юнкерс» не стали сбрасывать, но поднялись на крышу, чтобы захоронить своего знаменитого аса. Аса в кабине «Юнкерса» не было — ни скелета, ни косточки, — он давно уже отправился прямиком на Луну. Наконец, Красная Армия прогнала немцев, и в Доме с Химерами разместился областной Комитет государственной безопасности.

По сей день стоит Амур над городом в первозданном виде, как памятник Любви и Терпимости, — стоял, стоит и стоять будет! Всякое с ним бывало, в разных реальностях по-разному, а все равно — стоит громоотвод! Стоит и смотрит в Луну. Молнии в него бьют, ласкают его облачка, моют дожди, окутывает туман, садятся на него чайки, вороны, перелетные птицы, но один раз в году, в майское полнолуние, когда купидоны мигрируют с Луны на Крайний Север и опускаются на купол Дома с Химерами, вороны кричат и тучами улетают из города, собаки воют и поджимают хвосты, майские коты прекращают брачные игры и удирают с крыш, и даже бегемот в зоопарке визжит, как свинья, и прячется в воду — все чувствуют присутствие реликтовых звероящеров.

Стоит Амур. Всякое с ним бывало — а стоит. Война с ним безуспешно продолжается, то затухая, то разгораясь, в зависимости от характера очередного наместника. А наместники в разных реальностях тоже разные. Одни, осторожные и ленивые, иногда вяло предлагают вместо Амура с громоотводом поставить Ленина с указующей на Луну рукой; принимают проект соответствующего постановления о конкурсе на лучшего Ильича на крыше, но в последний момент, испугавшись окрика из Москвы: «У вас там что, крыша поехала?!», откладывают Ильича в глубокий ящик и Амура как бы не замечают — ну, торчит там над городом какая-то штуковина, из окна дворца плохо видно, пусть торчит. Другие, стыдливые, подыскивают для скульптуры функциональную нагрузку — то цепляют на громоотвод корабельный прожектор для охраны порта от шпионов и диверсантов (прожектор разбивает молния), то параболическую антенну спутниковой связи (антенну сносит ураган с женским именем «Люси», сменивший маршрут и примчавшийся с этой целью в Южно-Российск аж с Бискайского залива). Третьи, агрессивные, вроде градоначальницы Синицы (фамилия подлинная, не кличка), объявляют громоотводу священную войну и доводят город до анекдотов. Синица вызывает Главного архитектора (сокращенно «главарх») и приказывает любой ценой отбить, отпилить, демонтировать или залить бетоном это архитектурное непотребство. Ночью (чтоб люди не видели) Главарх отправляет на купол здания бригаду каменщиков-бетонщиков. Каменщики и бетонщики, жадные до премиальных (30 рублей на брата!), штурмуют купол с пожарной лестницы, бросаются на Амура с молотками, пилами и мастерками, как вдруг будто небесное озарение посещает каменщиков и бетонщиков, они не в силах поднять руку на этот шедевр Эрнста Неизвестного даже за 30 сребреников. Шатаясь, бродят по куполу, отравленному купидоньим пометом, в изнеможении валятся на теплый суперцемент под крылами Амура, раскладывают на газетке («Вечерний Южно-Российск») тарань, колбасу, хлеб, помидоры, потягивают «Бiле міцне», впервые в жизни глядят на Луну, на звезды, пытаются угадать их названия и за одну ночь превращаются в милых, достойных, плачущих от любви к ближнему Человеков.

«Что там, на звездах? — задаются они вопросом. — Существует ли там жизнь и внеземные цивилизации? Существуют ли на Большой, к примеру, Медведице своя градоправительница Синица и ремонтно-строительные управления? Есть ли над ними Бог?»

Вот что делает с людьми купидоний яд в слабой концентрации!

Утром Синица выходит на работу, отдергивает штору и… что она видит? На куполе все стоит, как стояло, а пожарники снимают с него пьяных и плачущих каменщиков-бетонщиков. Подвели! Не выполнили! Обманули! И начинается: бедолагам снимают 13-ю зарплату, выносят выговоры, их лишают, снижают, увольняют, но они уже неисправимы и неуправляемы, кто хоть раз побывал на крыше Дома с Химерами, тот остался там навсегда; побывавшего Там опять неодолимо тянет Туда. Вскоре купол становится местом паломничества городских строителей разных профессий. Пожарные лестницы им уже не нужны, они взбираются на купол простейшим способом Эрнста Матюгальника по рогам и хвостам химер — более того, в ночных условиях тащат на плечах хохочущих неробкого поведения. Всю ночь веселятся, танцуют и философствуют под Луной. После подобных восхождений кто-то попадает в вытрезвитель, а кто-то под суд на 15 суток, но оргии продолжаются.

Синице докладывают о странных проявлениях фаллического культа среди южно-российских строителей. Она уже сама не рада, что связалась с этим громоотводом. Она — пас! Ей только этого не хватало — масонского заговора; мало ей сионистов и диссидентов! Фаллический культ не по ее части. Все же она решает попробовать последний раз. Начинается совсем уже фантастическая история, хотя и подтвержденная многочисленными свидетельскими показаниями. Плохо верится, но вот они, подшиты к «Делу»…

Итак, озлобленная Синица решает использовать последний патрон своего терпения, хотя чувствует, что война с громоотводом зашла чересчур далеко, вышла за рамки приличий и может стоить ей карьеры; но она не в силах остановиться, она не может работать в таких условиях — громоотвод, как магнит, притягивает ее к окну. Она опять вызывает Главного архитектора, грубо затягивает ему на горле узел швейцарского галстука, подтаскивает на галстуке к окну, указывает на парящего Амура и с интонацией произносит: «Сегодня. Сейчас. Собственноручно. Понял? Возьми для скорости мою „чайку“.

Полузадушенный галстуком главарх понимает маму с полуслова. Он бросается в Синицыну „чайку“, мчится в скульптурные мастерские Худфонда, одалживает там алмазную ножовку и титановую кувалду, бросает их в сумку; не закусывая, выпивает для храбрости 150 коньяка, несется, как бык на красный свет, к Дому с Химерами и начинает восхождение. Внизу собирается народ и милиция. Отступать некуда. Главарх бьет все рекорды скоростного подъема, и вот он на куполе. Тяжело дыша, он приближается к Амуру, чувствуя то, что чувствовали до него все горновосходители — небесное озарение, любовь к ближнему и к Отечеству. Но главарх крепкий парень, он пересиливает в себе эти чувства. Вот он уже под крылами Амура, вот он уже взобрался на торс и, ухватившись левой рукой за крыло, начинает пилить алмазной ножовкой по громоотводу. Слой купидоньего помета осыпается на него. Ни царапины. Главарх вытирает потное лицо галстуком. Попробуем иначе. Главарх усаживается на торсе поудобней, свешивает ноги, берет ножовку в обе руки и изо всех сил начинает пилить. Ноль эмоций. Главарх достает кувалду. Пот, смешанный с ядом, застилает глаза. Главарх плачет. Он размахивается кувалдой и… кувалда выпадает из его рук, с грохотом подпрыгивает вниз по куполу и, дзенькнув о край бордюра, отвесно летит вниз на толпящиеся головы, но, к счастью, никого не убивает, а проламывает крышу Синицыной „чайки“ (хорошо, что шофер отошел выпить пива). По телу главарха начинает разливаться никогда не ведомое им благотворное безразличие к жизненной суете. Главарх, держась за громоотвод, восстает над городом во весь рост. Он впервые видит Южно-Российск с этой точки зрения. Он видит дело рук своих: спичечные новостройки, памятные стамески, аммиачный завод, вонючий порт и гниющее море. Под ним простирается засранный и облупленный коммунальный город, главарх даже не подозревал о существовании такого города. Он думал, что все так миленько… „А как все это привязано к местности? — думает он. — А никак не привязано!“ Он хватается за голову. Нелепость! Что он здесь делает?! Как стыдно! Лететь, улетать отсюда!

Главарх сбрасывает туфли, рвет рубаху из-под галстука, оголяет волосатую грудь и живот. Он уже ни о чем не думает, в нем работают инстинкты, инстинкты, одни лишь инстинкты, в нем пробудились древние гены живых летательных аппаратов вроде птерозавров и птеродактилей. Страсть к полету, эта отрава, обуявшая в иной реальности даже уравновешенного отца Павла, действует на главарха с десятикратным эффектом. Главарх уже не боится летать, главарх уже умеет летать, он предназначен для полета, он знает, чувствует, как это делается. Он чувствует себя новой птицей — главархом. Птица главарх. Птерозавр, археоптерикс, орлан, главарх. В полет!

Главарх плачет от счастья и догола раздевается на куполе. Туфли, брюки, трусы и носки летят в толпу. От винта! Птица главарх растягивает на всю ширину рук фалды белой рубашки — это будут крылья! — слегка отталкивается от громоотвода, смело ложится на восходящий воздушный поток и летит. Он летит… Он уверенно кружит над Южно-Российском, и только затянутая на горле петля синего галстука в белый горошек напоминает о его былой несвободе. Главарх закладывает вираж и гордо и медленно пролетает перед окном Синицы, гонительницы сионистов и воительницы диссидентов. Вот она, поблекла в окне! Главарх расправляет крылья пошире. Пусть лицезрит в натуре эту штуковину, пусть знает, как это выглядит! Не может оторвать взгляд. Смотри! Знай: есть гордая птица главарх! Между тучами и морем гордо реет эта птица. И не боится никаких синиц. Смотри внимательно, синица, запоминай зоологические приметы: на шее главарха болтается синий галстук в белый горошек, но этот галстук уже не аркан, а опознавательный знак, не более. Прощевай, Синица! Что лучше: синица в руках или в небе? Лучше в небе.

Полет продолжается. Теперь круг над базар-вокзалом. Ветер надувает рубаху, над Южно-Российском летит голый человек в свисающем синем галстуке в белый горошек. Главарх пролетает над Приморской лестницей, над портом, над маяком и летит над заливом. Древний инстинкт гонит его над морем к теплым проливам, а потом к одному из одиссеевых островков Средиземного моря. Внизу ошеломленные пограничники на торпедном катере сопровождают летящего над ними обнаженного человека. «Гражданин в галстуке, вернитесь!» Выходят в открытое море. «Вернитесь, гражданин в галстуке!» Главарх летит к Босфору. «Предупреждаем: откроем огонь на поражение!» Главарх рвется к Дарданеллам. Его не решаются сбить.

Возможно, главарх долетел бы до цели, если бы поднялся повыше к лучам заходящего солнца. Слишком низко… Инстинкт рыболова-птеродактиля внезапно швыряет его вниз на стайку беззаботной кефали, рубаха трещит по швам от этой фигуры высшего пилотажа, главарх надает и пребольно ударяется головой о морскую поверхность в нейтральных водах. Пограничники вылавливают его за галстук, составляют протокол о нарушении морской государственной границы и отправляют в военный госпиталь. Там его навещают представители разных оборонных организаций. Их интересует: это как? Как это так? Не сможет ли главарх повторить эксперимент в тех же условиях? В разных условиях? При каких условиях? Но главарх молчит. Он уже не гордый главарх, а какая-то нелетающая птица — нет, не страус, не индюк, и даже не глупый пингвин, а какой-то снулый дрожащий петух с галстуком — лапки кверху, ножки врозь. Выйдя из госпиталя, он занимается черт те чем — месит глину в мастерских Худфонда, пишет буквы на афишах кинотеатра «Амурские волны», работает помощником приемщика стеклопосуды (в том самом складе, где умер Эрнст Неизвестный), собирает на пляже выброшенные волной монетки от прошлогодних курортников. На жизнь хватает.

Но вдруг бросит стеклопосуду, выскочит из приемного пункта, расставит руки, как самолетные крылья, и помчится через де'Рюжную, сбивая пешеходов и сея панику у колес машин. Добежит до угла де'Рибасовской, замашет крыльями и закудахчет: «Куда-куда-куда-куда-куда?»

Потом начинает срывать с себя рубаху, штаны, туфли и т. д. Местные обыватели в приемный пункт: «Ваш опять полетел!» Выходит старший приемщик и бережно уводит главарха отдыхать в логово стеклопосуды, где тот спит 36 часов подряд. Синий галстук в белый горошек всегда на нем. Завязан насмерть, не снять.

Зато хоть Синицу сняли и перевели на другую работу.

ГЛАВА 14. СОВЕТЫ ИТАЛЬЯНСКИМ СОЛДАТАМ,ИЛИКОЕ-ЧТО ИЗ ОБЛАСТИ ОРНИТОЛОГИИ
ВТОРОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ЭРНЕСТО ХЕМИНГУЭЯ ПО РАДИОСТАНЦИИ «ЭХО ЭДЕМА»

Все толковое, что ему удалось написать, он выдумал сам.

Э. Хемингуэй



— Смотрите, я вам объясню, что такое война, — сказал мне один итальянский капитан.

Он растопырил пальцы. Пламя свечи отбросило на стену их тень. Он начал с большого и назвал по порядку все пять пальцев: большой — sotto-tenente{239}, указательный — tenente{240}, средний — capitano{241}, безымянный — maggiore{242} и, наконец, мизинец — tenente-colonello{243}.

— Вы уезжаете на войну sotto-tenente! — сказал капитан. — Вы возвращаетесь tenente-colonnello{244}! Вот что такое война!»

«Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати», — вот что я скажу этому капитану. Итальянские солдаты, не верьте ему! Через Суэцкий канал недавно прошло шесть пароходов с 9476 больными и ранеными итальянскими солдатами с полей брани на границе Эфиопии с Офиром. Их везут не в Италию, а в один из госпиталей-концлагерей на островах в Средиземном море. Деморализовать итальянца так же легко, как и воодушевить. Муссолини не желает, чтобы итальянцы видели скорлупу от яиц, разбитых для его имперской яичницы. «О, mamma mia!» — вот слова, которые чаще всего различаешь в стонах раненых итальянцев. Это итальянское mamma-mia'ньe совсем не та русская матерщина, которая поднимает дух армии; это жалобное поминанье матери допустимо в армии лишь в известных пределах, иначе армия может развалиться, и уж Муссолини предусмотрительно следит за тем, чтобы подобные песни исполнялись тихо и без аккомпанемента. Если итальянский солдат получит сравнительно безболезненное ранение — в ягодицу, икру или мякоть бедра, — то он сохранит способность испытывать благородные чувства и патетически восклицать: «Дуче! Приветствую тебя, дуче! Идущие на смерть приветствуют тебя, дуче!» Но если пуля заденет нерв, раздробит кость, разворотит живот, дуче сразу вылетит из головы и солдат только будет твердить: «О, mamma mia!» Малярия, дизентерия и вши тоже не способствуют усилению патриотического пыла.

Но есть еще кое-что. Война в Африке имеет одну особенность, о которой дуче знает, но молчит. Речь идет о птицах. В Эфиопии насчитывается пять пород птиц, делающих убитых и раненых своей добычей (есть еще один вид летающих, о нем разговор особый). Есть черно-белый ворон, который летает низко над землей и находит раненого или труп по запаху. Есть сарыч обыкновенный, он тоже летает невысоко и ориентируется как обонянием, так и зрением. Есть красноголовый маленький сап, похожий на худого индюшонка; этот летает сравнительно высоко и высматривает добычу. Есть громадный, омерзительный гриф с лысой головой и голой шеей, который парит на высоте, почти недоступной глазу; завидев неподвижно лежащего человека, он падает вниз, словно снаряд в перьях, со свистом рассекающий воздух, и вразвалку-вприпрыжку осторожно подбирается по земле к человеку, готовый клевать и мертвую, и живую плоть — была бы только она беззащитна. И еще есть большой безобразный марабу; он парит еще выше, откуда уже ничего не видно. Он наблюдает за грифами и бросается вниз, когда вниз бросаются грифы. Основных пород пять, но не меньше пятисот могильщиков слетаются, сбегаются и сползаются на одного раненого, если он лежит на открытом месте.

Ладно, мертвому все равно, ему не важно, что случится с его телом, но что делать раненому? Я видел, как за двадцать минут от убитой зебры не осталось ничего, кроме костей. А за ночь гиены с шакалами растащили, разгрызли и сожрали кости, так что утром даже места, где лежала зебра, нельзя было найти. А с трупом человека расправляются гораздо быстрее — он меньше и не защищен толстой шкурой. В Африке можно не хоронить мертвецов без риска нарушить санитарные нормы. Но главное, о чем дуче следует умалчивать перед своими солдатами, — это не опасность угодить после смерти в желудок стервятника, а то, что стервятники делают с ранеными. Каждый итальянский солдат должен усвоить одно правило: если ты ранен и не можешь подняться па ноги, то хотя бы перевернись лицом вниз. Я знаю одного солдата, которому это правило своевременно не преподали. Когда он, раненый, лежал без сознания, стервятники принялись выклевывать ему глаза. Режущая, слепящая боль заставила его очнуться, что-то вонючее в перьях возилось над ним; отбиваясь, он перекатился на живот и тем спас второй глаз. Тогда птицы стали клевать его сквозь одежду в спину и добрались бы до почек, печени или сердца, но подоспели санитары с носилками и отогнали их. Если вам когда-нибудь вздумается проверить, сколько времени нужно стервятникам, чтобы напасть на тело человека, ложитесь под деревом, замрите и наблюдайте; сперва они станут кружить на такой высоте, что покажутся черными пятнышками, потом начнут снижаться, описывая концентрические круги, и, наконец, ринутся на вас смертоносным шелестящим кольцом. Тогда сразу вставайте, и кольцо разлетится, хлопая крыльями. Но что будет, если вы не сможете встать?

Но птицы — еще не все. В запасе у эфиопов есть еще кое-что, самое страшное, о чем Муссолини молчит, потому что не знает, что происходит в Африке ночью и с какими силами он связался. Особый разговор о шестой птичке. О ней мало кто знает по обе стороны океана, но каждый что-то слышал. Она похожа на летучую мышь с мордой французского бульдога. Дело привычки — мне, например, нравится морда бульдога, она похожа на лицо Черчилля. Это не птица, а зверь. Есть несколько разновидностей, но нас интересует один вид. Есть одомашненная и дикая разновидность. Этот летучий бульдог не ест мертвечину, а пьет горячую кровь. Непосредственно нападая, он метит в горло, но куда опаснее смерти нападение другого рода — отравленный выстрел купидона. Синяк с долларовую монету. Начинает чесаться причинное место, но удовольствие продолжается совсем недолго. Потенция увеличивается раза в два и продолжает расти. Нежная кожа лингама разрывается, из тела человека начинает медленно и мучительно вырастать багровый обнаженный ствол. Он питается соками организма и причиняет ужасные страдания. Человеческое тело становится почвой и пищей для этого греховного кровоточащего древа. Это расплата. Человек истощается, но не умирает — он отдает этому древу все: мышечную массу, кровь, мозг, легкие — и превращается в многолетнее растение. Таких мыслящих растений в Офире — дремучие леса. Самое страшное в Африке — летучий бульдог.

Разумеется, никакие советы не помогут ни деревенским парням с крутых склонов Бонцаниго, ни механикам из мастерских Милана, Болоньи или Флоренции, ни велогонщикам с ломбардских дорог, ни футболистам из заводских команд Турина, ни косарям с альпийских лугов, ни лесорубам из лесов Пьомбино. Они будут страдать в Эфиопии от смертельного зноя, узнают все прелести края, где не бывает тени; они заболеют неизлечимыми болезнями, от которых ноют кости и разбухают внутренности и молодой человек превращается в старика; когда же наконец они попадут в сражение и услышат дикий страшный крик эфиопского джазмача: «Хло-о-пци, робы-ы гря-а-зь!», и будут атакованы взбесившимися купидонами-бульдогами и кавалерией на зебрах и верблюдах, и будут не убиты, а ранены, — хорошо, если, услышав над собой шелест крыльев слетающихся птиц, итальянские парии вспомнят, что нужно перевернуться лицом вниз и шептать свое: «О, mamma mia!»

И еще. Сынки дуче и тех, кого следует расстрелять, летают на самолетах, не рискуя быть сбитыми, потому что у эфиопов нет ни самолетов, ни зенитных орудий. Но сыновья простых людей Италии служат в пехоте — во всем мире сыновья бедняков служат в пехоте. Я советую им понять, кто их враг — и почему.

Е andiamo a casa!{245}

ГЛАВА 15.ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
НАРЕЧИЕ НА «Н» ИЗ ПЯТИ БУКВ, ОТВЕЧАЮЩЕЕ НА ВОПРОС «КУДА?»

Дочь одесского полицмейстера интеллигентна и порядочно одевается, иногда даже бывает умна.

А. Чехов


Въехала Люся с горячим чайником, с чашками из узбекского подарочного сервиза и с тремя порциями «Ленинградского» мороженого и начала сооружать кофеек.

— Мне кофе — отдельно, коньяк — отдельно, — заказал Гайдамака.

— Верно, «Пеле» с «Климом Ворошиловым» негоже скрещивать, а то получится что-то несусветное — гибрид черного футболиста с красным офицером, — согласился майор Нуразбеков. — Да, Николай Степанович? Вы же у нас генетик.

Соорудив кофеек, Люська близоруко вдела нитку в иголку и принялась пришивать пуговицы на пальто Шкфорцопфа, а майор продолжил историю про Сидора и Андропова, которую Люське, как видно, приходилось выслушивать не в первый раз.

— Так вот, знаю я адрес одной Сидоровой козы, к которой тот после работы домой захаживает на производственные совещания. Знаю, но молчу, как партизан на допросе.

«Ладно, поехали с нами», — говорят майоры Семэн и Мыкола, а Борька Сидюк опять глазами на стену показывает.

Что он хочет глазами сказать? К стенке меня, что ли, ставить везут?… Непонятно. На стене — фотография Андропова. Ну, фотография, ну, удачная, редкая, он там с каким-то то ли Ференцемварошем, то ли Яношемкадаром на улицах укрощенного Будапешта. Улыбается… Ну, улыбается, ну, фотография, ну, Андропова… Что из этого? Непонятно.

Ладно, поехали с вами. Сажусь в машину между Семэном и Мыколой, едем, Мыкола слева говорит:

«Плохи твои дела, хлопчик! Уже до Кремля дошло — Сидор исчез. И дело тут не в Сидоровой жене, старушка без мужа уж как-нибудь обойдется, а в Сидоровых заводах, лабораториях и конструкторских бюро, которые под его руководством разрабатывают космический корабль лунного многоразового использования. Понимаешь, парень? Это тебе не презерватив — натянул и выбросил, а это челнок, который многократно можно гонять туда-сюда, что обойдется дешевле для народного благосостояния. И так в космосе отстаем, американцы по Луне гуляют, а тут Сидор исчез! Сам Гетьман матерился, но приказал внести этот факт в ночную дежурную оперативную сводку и доложить в Москву — „Сидор исчез!“ А что делать — там все равно узнают. Сам понимаешь, Что Будет, если не доложить, — за сокрытие информации хуже будет».

Семэн справа продолжает:

«На Лубянке уже взвыли — утром надо Андрону докладывать. Представляешь, парень: придет Андрон на работу, а ему докладывают — здра-асьте, Сидор в Киеве исчез посреди Хрещатика! Говорят так: если к утру не найдете хотя бы труп — всем свистец. Всем, всем, всем! Нам, в Москве, — тоже. Но вам в Киеве — в первую очередь. Если в половину восьмого Генерального конструктора Сидора не будет на положенном ему месте на своей подушке под своим одеялом под боком у своей жены — весь личный состав Киевской государственной безопасности отстраняется от дел, из Москвы вылетают сразу две спец-свистец-опергруппы „Альфа“ и „Омега“ и приступают к работе: „Альфа“ раскапывает саперными лопатами схыли Дніпра, а „Омега“ взламывает отбойными молотками весь асфальт на Хрещатике, но Сидора находят живым или мертвым в виде трупа. Тебе нам не жалко, хлопчик. Жалко у бджiлки. Себя нам жалко, хлопчик. У нас жiнки молодi й дiточки маленькi. Думай скорей: где Сидор сейчас может быть? Ты же знаешь его маршруты».

Опять отвечаю:

«Где, где…»

Семэн слева кулаком мне в левый бок, больно:

«Давай, думай!»

Отвечаю:

«Ну, выпил старик, наверно. Где-то заночевал у знакомых. Он весь Киев знает, его весь Киев знает. Утром на работу придет. Зачем драться?»

Мыкола справа кулаком меня в правый бок, еще больнее:

«Дурак! НЕГДЕ Сидору ночевать, нету его НИГДЕ у знакомых. Все друзья и знакомые уже подняты, все опрошены, нету Сидора».

«Так уж и все?»

«ВСЕ».

Все, да не все, думаю.

Привозят они меня с помятыми боками на Владимирскую в Республиканский Комитет и прямиком ведут к самому Председателю КГБ. Обстановка, значит, такая: половина третьего ночи, полная иллюминация, бугаи меня заводят, объявляют:

«Товарищ председатель КГБ! Прапорщик Нуразбеков доставлен по вашему приказанию!»

А там как раз идет срочное оперативное совещание по проблеме исчезновения Сидора — стол буквой «Т», уходящий в бесконечность, за столом погоны, погоны, погоны, северное сияние погон, на погонах звезд, как на небе, и все звезды па меня смотрят, не мигая. Хмель с меня окончательно слетел, и мозги чисты, как табула раса, — то есть, ничего не соображаю, лучше бы оставался пьяным… Насмотревшись на меня, Гетьман ласково так спрашивает из бездны стола:

«Адрес какой, прапорщик?»

Ну, я не стал переспрашивать — чей адрес, что за адрес, почему адрес, потому что никогда не надо дураком прикидываться — если уж прикидываться, то не дураком, а умным. Отвечаю так:

«Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз!»

Наступает полная космическая тишина. Мух не слышно. Часы тикают. Потом Гетьман неуверенно спрашивает:

«Выпил ты, что ли, прапорщик?»

«Так точно, товарищ Председатель КГБ! Выпил с Сидором за День радио. В Сидоровом кабинете, в шестнадцать ноль-ноль, в конце рабочего дня. Он меня пригласил, налил мне „сто“, себе — „пятьдесят“, мы выпили за Генерального конструктора радио Александра Попова, потом он меня послал, я пошел, с тех пор я Сидора не видел».

«Куда он тебя послал, прапорщик?»

— Люся, закрой уши, — прервал свой рассказ майор Нуразбеков.

— Да уж говорите, как было, Нураз Нуразович, — отвечала Люся, отгрызая нитку. — Я это слово уже слышала.

— Ладно. А на меня какой-то кураж нашел в полтретьего ночи, и я прямым текстом отвечаю:

«НАХУЙ».

ГЛАВА 16 ИЗВИНЕНИЯ АВТОРА

Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны. Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, — правда.

Л. Толстой. Севастопольские рассказы


Автор повторяет свои извинения — в особенности молоденьким читательницам, — принесенные им в 9-й главе 1-й части за использование в романе ненормативной лексики. Автор, как мог, щадил слух и зрение русского читателя и (там, где это было возможно) писал подобные лексы латинскими литерами. В случае же употребления наречия на «Н» из пяти букв, отвечающего на вопрос «куда?», автор попал в крайне затруднительное положение: замаскировать его латынью? заменить эвфемизмом? выдумать неологизм? нарисовать? поставить многоточие? Все не то: авторское чутье подсказывает, что в целях высшей художественной правды наречие из пяти букв должно было быть произнесено майором Нуразбековым громко и ясно, как это и происходит на каждом шагу на российских улицах, в Конторах, Учреждениях, Заведениях и Институтах.

ГЛАВА 17. СМЕРТЬ ГАМИЛЬКАРА

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России…

А. Пушкин


После итальяно-эфиопской войны Гамилькар III недолго царствовал. В Офире он слыл за русофила, он был неофициальным российским консулом, полпредом сначала Врангеля, потом Молотова, горячим сторонником союза с Россией, знатоком России. «Россия — родина африканских слонов», — объяснял он. Ему верили.

— Дело Ганнибала продолжает жить в тысячелетиях, — говорил Гамилькар перед смертью. — Что-то все же в человеческой истории не состоялось. Если бы на заре цивилизации Карфаген победил римлян, а это было так близко, история была бы черного цвета, а не белого. Это великое слово «БЫ»! Карфагенская империя простиралась бы по всей Африке от ЮАР до Алжира. Черный Брут убил бы не в Риме, а в Карфагене черного Цезаря. В хижине дяди Тома ночевал бы белый раб Том из дикой Франции, а лупили бы его кнутами чёрные надсмотрщики. Белые племена Европы ходили бы в волчьих шкурах с дубинами, и какой-нибудь негритянский путешественник и этнограф Гумбольдт, выйдя дремучими лесами к Ла-Маншу, убедительно доказал бы культурное и технологическое отставание белой расы от черной тяжелыми природными условиями Севера — какая уж, к черту, европейская цивилизация, когда в Европе в мороз от костра не отойти.

Любимым стихотворением Гамилькара стал гайдамаковский «3aпoвiт» — когда Гайдамака прочитал его, Гамилькар заплакал на смертном одре из потертой дубленой шкуры старого льва, поцеловал Гайдамаку — как целуют великого национального поэта — и умер просветленным. Вот «3aпoвiт»:

Як умру, то поховайте

в Эритрее милой.

Средь песков, а не в асфальте,

выройте могилу.

И к надгробью караваны

шлите отовсюду,

чтобы слышал я гортанный

птичий крик верблюда.

Как помчится с Эритреи

кровь к персидским водам —

встану я, грозы чернее,

вровень с небосводом,

несвободу проклиная,

как пророк лучистый!

А покуда — я не знаю

Бога и Отчизны.

Отпевайте — и к восстанью,

воины пустыни!

Рассчитайтесь с белой дрянью{246},

рушьте их святыни,

рвите цепи их империй,

воздавайте кару,

красной влагой их артерий

вспрысните Сахару!

И меня в семье курчавой,

где воспрянет разум, —

помяните не для славы

незлой тихой фразой.{247}

Эти стихи хорошо передают тогдашние настроения Гамилькара III. Ему все надоело. Ничего не хотелось. Есть не хотелось — даже любимое украинське сало (к экзотическим русским щам он относился равнодушно, а вот итальянские макароны ненавидел всей душой). Раньше ему хотелось в Крым, в Эльдорадо, в Атлантиду, хотелось прошвырнуться по Африке. А сейчас — лежал на львиной шкуре, ничего не ел, пил только теплую воду, слабел и однажды попросил Гайдамаку исполнить его последнее желание.

«Встать! — заорал Гайдамака, сдерживая слезы. — Желаний должно быть много!»

«Камень сварится, месть останется твердой. Убей Муссолини», — прошептал Гамилькар и умер.

Ночью опустилось облако. Гамилькар откинул шкуру, поднялся и ушел в облако с таким равнодушием, что даже сам удивился; а его тело завернули в ту же львиную шкуру и положили в дровницу. Колдун достал уже палочку с камешком, но тут из Москвы Гайдамаке позвонил очередной генсек. Церемонию придержали. Через два часа в Офире приземлился «Антей» со свежесрубленной сибирской лиственницей. Мендейла установил ее над дровницей, и все сожженные Pohouуаm'ы зааплодировали в Эдеме. Колдун добыл огонь первобытным методом трения палочки о камешек. Вся Африка опять ликовала:

«В Офире опять жгут Pohouyam'a, значит, Офир живет! Pohouyam умер, Pohouyam родился!»

Дровница еще не успела сгореть, а к Гайдамаке подошли колдун Мендейла с послами от всех африканских племен и предложили ему рассказать тронную байку.

Сашко никак не ожидал такого подвоха и наотрез отказался. Его опять попросили:

— Расскажи, Командир!

Ситуация становилась опасной, двусмысленной. Отказавшегося от звания Pohouyam'a могли и съесть. Гайдамака подумал и ответил:

— Я собираюсь писать стихи. Поэт и царь несовместимы в одном лице… Кроме, пожалуй, Марка Аврелия.

— Какие стихи, Командир?!! — взвыли старейшины и упали на колени. — Офир почти не виден!

Колдун Мендейла подмигнул Сашку. Гайдамака подумал: «А хули нам пули?» [А почему бы и нет?] — и рассказал тронную байку «О недоступной девственнице».


О НЕДОСТУПНОЙ ДЕВСТВЕННИЦЕ

Одна очень красивая лиульта не хотела выходить замуж даже за самых видных женихов, потому что все мужчины глупы, а между ног у них болтается эта нелепая штука. Ее отец был в отчаянии, никто не мог лишить его дочь девственности! Но вот нашелся умный, добрый и миловидный юноша с немереным достоинством, но такой бедный, что с ним не хотели спать даже самые последние проститутки:

«Да, конечно, — говорили они, разглядывая товар, — эта вещь у тебя неплоха, но очень уж ты беден».

Тогда юноша пришел к колдуну Мендейле, тот выслушал его, дал ему женское платье, посоветовал прикинуться девицей и подружиться с недоступной красавицей. Что и было исполнено — юноша стал лучшей подругой лиульты. Дальше события развивались так: однажды на озере в жаркий день юноша сказал, что будет купаться на той стороне, в кустах, потому что стесняется.

«Вот дура!» — засмеялась лиульта, столкнула подругу с крутого берега, сама разделась и во всей своей первозданной красе прыгнула вслед за нею. Подруга вынырнула и с ужасом стала объяснять, что колдун Мендейла запретил ей купаться рядом с девушками, чтобы не превратиться в мужчину.

«Значит, предсказание уже сбылось?» — захохотала лиульта.

Ни слова не говоря, юноша вышел на берег, снял мокрое платье и показался во всей своей вздыбленной мужской красе.

«Господи, какой ужас! — вскричала лиульта, увидев такое дело, — Это я виновата в твоем несчастье! Не сказал ли колдун, как опять превратиться в девицу?»

«Для этого надо сесть сверху на ту, которая купалась рядом».

«Всего лишь? Садись скорее!»

Дочь вождя опустилась на траву под кустами, закрыла глаза, а юноша пристроился сверху и прижался к ней.

«О, как это чудесно! — удивилась лиульта. — Как сделать так, чтобы ты навсегда остался мужчиной?»

«Всего лишь выйти за меня замуж».

Они пошли к отцу и женились, а вождь одарил колдуна Мендейлу богатыми подарками — ящиком коньяка, примусом, козой и тремя курицами.


***

Вожди и старейшины нашли, что тронная байка великолепна, и положили у ног Гайдамаки первые палочки и поленца для его дровницы:

— Pohouyam умер, Pohouyam родился!

ГЛАВА 18. ГЛАВА 12. ОБЕД В ДОМЕ С ХИМЕРАМИТОСТ ЗА СИДОРА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ?

Мне семья уже ничего не стоит, ибо квартира, хлеб, овощь, молоко, масло, лошади — все свое, не покупное. А работы так много! Из всей фамилии Чеховых только один я лежу или сижу за столом, все же прочие работают с утра до вечера. Гоните поэтов и беллетристов в деревню!

А. Чехов


Майор Нуразбеков победоносно оглядел всех присутствующих и повторил нехорошее наречие на «Н» из пяти букв, отвечающее па вопрос «куда?».

Степы записывали, выставив уши.

— Представляете, Николай Степанович, так и ответил!

— Да-а уж, молодец! — похвалил Шкфорцопф. — Рисковый вы парень, Нураз!

— Так и ответил! — продолжал смаковать майор Нуразбеков дорогие ему воспоминания. — Громко, отчетливо и слитно — вроде как наречие места из пяти букв, отвечающее на вопрос «куда?» — вперед, наверх, нахуй, подгору… как в школе учили. Все генеральские погоны как сидели, так и остались сидеть. Сидят и ушам своим не верят. А Семэн и Мыкола за моей спиной — потом они рассказывали — уже приготовились вывести меня из кабинета и с уважением отметелить ногами тут же в гетьмановском предбаннике. Как вдруг выпрыгивает из-за стола наш дорогой Николай Николаич — я его еще не знал, он был тогда в Киеве чем-то вроде генерал-адъютанта при Гетьмане, но еще в полковничьем звании, — да как заголосит-запричитает по-бабьи, как это он один умеет:

«Да вы что, прапорщик, с Луны свалились? Да где вы находитесь? Да как вы себя ведете? Да что вы себе, ыбенамать, позволяете?!»

— Кстати, за это бабское сопрано его в Киеве называли Сопран Сопранычем, но, смотрите, случайно при нем не ляпните — обидится. В общем, Гетьман его усадил, успокоил, подошел ко мне, обнял меня за плечи и сказал: «А ты с юморком, сынок. Я тебя понял, ты доходчиво объясняешь. Давай вместе мозгами пораскинем. Ты целый год Сидора пасешь, он даже с тобой за День радио на работе коньяк пьет, ты его лучше всех знаешь — скажи, где он сейчас в такую глухомань может быть? Где эта улица, где этот дом, где эта девушка, что он влюблен?»

И тут я начал соображать: стоп, себе думаю, а не дурак ли я? Со мной пока еще по-человечески обращаются, хотя и ребра болят, — а ведь дело государственной важности, могут очень даже запросто и в морду дать, и нахуй с работы погнать. Нет уж, дорогой мой Владимир Кондратьевич, вы уж извините, но я сейчас не выдержу ночного допроса при ясной Луне и выдам вас с потрохами, потому что из-за твоих кобелиных степеней свободы американцы давно уже по Луне гуляют, а мы в космосе отстаем. Не будет тебе этой лишней степени свободы. Дiло робить треба!

Вот так соображаю, но пока молчу из ложно понимаемого чувства мужской солидарности. Гетьман же почувствовал мои сомнения и решил меня не кнутом, так пряником оглоушить — подозвал Николай Николаича, шепнул ему что-то в оттопыренное ухо, тот убежал в какую-то боковую дверь и тут же вернулся с бутылкой коньяка и двумя маленькими рюмочками.

«А почему, сынок, у тебя фамилия Нуразбеков, если ты узкоглазый? — проницательно спрашивает Гетьман, наливая мне и себе. — Твоя фамилия должна быть Нуразбаев».

«Так точно, товарищ генерал! Дед был Нуразбаевым, но попал в душманский плен и стал „бековым“. В личном деле отмечено».

«Ага. Не скрыл. Молодец. А почему ты, сынок, в прапорах засиделся? Давай выпьем с тобой за твои лейтенантские погоны! Пей, не стесняйся, хороший армянский коньяк „Ахтамар“. Вздрогнем!»

Вот тут я и не выдержал. Коньяк «Ахтамар» и офицерские погоны все же не хрен собачий. Со мной по-человечески разговаривают. Американцы по Луне гуляют, а Сидор исчез. Челнок для Луны робыть надо, а он со своей злоебучей сылой… Выпил, вздрогнул, заговорил, предал Сидора. Выложил все: улицу, дом, квартиру, этаж, имя-фамилию боевой подруги, в постельке которой Сидор сейчас кукует.

Но Генерального конструктора многоразового челнока голыми руками не возьмешь! Вижу — Гетьман разочарован. Говорит: рано мне еще в лейтенанты, потому что имя и адрес этой подруги в КГБ давно известен. Уже наведались туда, проверили — Сидора нет и не было.

Ах так! Чувствую охотничий азарт! Называю второй адрес — самой потаенной конспиративной Сидоровой квартиры — значит, Сидор к Светланке потащился, о Светланке даже Сидорова жена ничего не знает…

И опять мимо. Вижу — опять Гетьман недоволен, знает он адрес этой веселой вдовы Светланки. Уже проверено — там Сидором и не пахнет.

Ну, думаю, дает дед копоти! Ума не приложу — куда этот старый козел отправился?… Неужто уболтал эту аристократку и старшую экономистку Элеонору Кустодиеву из своего производственного отдела?! Сомнительно. Быть того не может… А может — может? Давно он ее хотел.

Даю телефон Элеоноры Кустодиевой — адреса не знаю, отчества не помню. Но предупреждаю: звонить осторожно, могут быть всякие не-пред-ви-ден-нос-ти. Она женщина крупная, породистая, индивидуальная, даже, кажется, купеческого сословия.

«О! А! Ага! — обрадовался Гетьман. — Вот о ней-то мы ничего не знаем! Аристократка, экономистка, да еще старшая — это уже кое-что. Эй, кто там поближе?… Позвоните-ка по этому телефону, спросите Элеонору Кустодиеву насчет Сидора. Но только культурненько, чтобы интеллигентную женщину зря не оскорбить».

Первым, конечно же, вскакивает Акимушкин, хватает трубку, набирает номер, долго ждет, когда в квартире проснутся, культурненько — это он умеет — здоровается с Элеонорой (извините, не знаю отчества) Кустодиевой, рассыпается в тысячах извинениях за ночной звонок, представляется полковником КГБ и наводит справки о наличии присутствия в ее квартире Генерального конструктора многоразового использования.

Ему что— то отвечают на том конце.

Акимушкин осторожненько кладет трубку, постепенно начинает краснеть и становиться вареным раком.

Гетьман ему: «Что ответила купчиха? Доложите!»

«Ответила… Послала… Вас, меня, все КГБ вместе с Сидором… И бросила трубку».

«Не понимаю! — сердится Гетьман. — Куда послала? Учитесь называть вещи своими именами, полковник!»

«Нахуй…» — прошептал Акимушкин.

(Эту картинку словами не описать, это надо смотреть и видеть.)

«Вот теперь попятно, полковник, — отвечает Гетьман. — И тут неудача. Но ты не огорчайся, сынок. Выпей еще рюмашку, а мне нельзя, у меня сердце. Ты теперь пан или пропал. Или погоны в звездах, или крест в кустах. Ничего, ничего… Давай, мы пойдем другим путем, как верные ленинцы. Давай попробуем применить дедуктивный метод. Скажи мне, какие у Сидора привычки? Что Сидор еще, кроме женщин, любит?»

Твердо, уверено отвечаю: «Egalite, fraternite, liberte ou la mort!»{248} Он мне сам по-французски говорил.

«Что— что?… О, мы и по-французски умеем! — обрадовался Гетьман и многозначительно глянул на генералов. — Ну, переведи… Ага, понятно. Ну, равенство, братство, свобода — это все фу-фу, эти понятия эфемерно-философские, a la mort — дело серьезное, но пока подождет. Ты скажи: что его КОНКРЕТНО в этой жизни интересует? Хобби-шмобби какие?… Давай, прапорщик, не стесняйся, думай».

ГЛАВА 19.


Сашко Гайдамака
ГРАФФИТИ НА ГУЛЯЙГРАДСКОМ
РАЙИСПОЛКОМЕ

БАЛЛАДА О ГУЛЯЙ-ГРАДЕ

Год за годом в тихом озерце,

обрамлен пейзажиком исконным,

отражался маленький райцентр

с красным флагом над райисполкомом.

Но однажды вздрогнула вода,

потемнело озеро к ненастью —

передали новость провода,

что пошла борьба с Советской властью!

Жители ударили в набат.

Был намек неверно истолкован.

Взбунтовался город Гуляй-град

с красным флагом над райисполкомом.

Демократов вышвырнули прочь,

возвели в проулках баррикады,

жгли костры и факелы всю ночь,

не боясь ни Бога, ни блокады.

Был назначен воинский парад —

понял мэр, что быть ему секомым

за мятежный город Гуляй-град

с красным флагом над райисполкомом.

А броня-то все еще тверда —

и в степных дымящихся просторах

потекла десантная орда

на пятнистых бронетранспортерах

Старший офицер уже не рад —

уж не заблудился ли с полком он?

— Господа! Да где тут Гуляй-град

с красным флагом над райисполкомом?

Озерцо да роща, благодать,

но нигде ни домика, хоть плюньте!

И пришлось в итоге докладать

о пропавшем населенном пункте.

…Иногда лишь в тихом озерце

вопреки оптическим законам

возникает сгинувший райцентр

с красным флагом над райисполкомом.

(Эту быль под тихий звон монист

в кабаке с названием «Цыганка»

рассказал мне бывший коммунист,

президент коммерческого банка.){249}

ГЛАВА 20. НЕСКОЛЬКО АВТОРСКИХ СЛОВ ПО ПОВОДУ ПОЯВЛЕНИЯ ЛУННЫХ КУПИДОНОВ В МОСКВЕ

— Ишь ты, какие!

Вечный следователь

Н. Нуразбеков


Шкфорцопф в монографии описывает детективную предолимпийскую историю в Москве, весьма напоминающую историю появления купидона в начале века. Дело в том, что в разные московские поликлиники и в «скорые помощи» стали обращаться люди — в основном почему-то миловидные женщины и девушки — с таинственными болезненными укусами. Приходили, стеснялись, снимали трусики, показывали на ягодицах (иногда на спине или на ляжках) небольшое багровое пятно с лиловым твердым основанием. Вроде укуса насекомого, но на укус пчелы или осы не похоже. Каждый день обращалось несколько десятков пострадавших, опухлость смазывали йодом, а одну хорошенькую укушенную даже госпитализировали и наблюдали. Опухлость через несколько дней проходила. В другое время не обратили бы вообще внимания, летальных исходов не было, но по Москве уже поползли слухи, Олимпиада на носу, приедут иностранцы, как быть? Кто кусается? Иностранные журналисты что-то уже разнюхали, интересуются, им только подавай «матерьяльчик». Прислали молоденького следователя Нуразбекова. Не важняк, конечно. Чурка. Он уже успел начитаться всяких научно-популярных статей и сразу выдвинул версию о нападениях купидонов на красивых женщин. Ему не очень-то поверили, но все же пригласили для консультации Шкфорцопфа. Тот, собственно, тоже не поверил, хотя рецидив московского нападения был один к одному с римским, парижским, каирским нашествиями сбившихся с курса купидонов, но там, как ему и положено, купидон метил под левую лопатку, а тут укусы в ягодицы. Москва же лежала в стороне от путей миграции. Коммунистов больше всего возмущало «неспровоцированное» нападение.

«Неспровоцированное!» — кипятились они.

Шкфорцопф объяснял, что красивая женщина и есть провокация. Запросил адреса укушенных. Статистику: где, когда, кого, при каких обстоятельствах. Странности статистики подтвердились: все укушенные — молодые миловидные женщины — 5346 женщин. Места укусов: в большинстве своем женские «задние мягкие части», т. е. ягодицы. Обнаружились и новые странности. География нападений, места происшествий: периметр Садового кольца на перекрестках. Время: примерно с 10.00 до 16.00. Ни утром, ни вечером, ни ночью не нападают, хотя купидон нападает в темноте, поздним вечером и ночью.

«Что каждый день происходит в 10 утра? Промтоварные магазины открываются, что ли? — спрашивал себя Нуразбеков. — Что каждый день происходит в 16.00?»

И не мог ответить.

Еще странность: в субботу и воскресенье купидоны не кусались. Выходные у них, что ли? Опрос потерпевших: внезапная острая боль, как от укуса пчелы. Что еще? Почему именно Садовое кольцо, а не Чертаново? Почему именно на перекрестках Садового кольца кусаются купидоны? Что там — на этих перекрестках? — спрашивал себя Нуразбеков.

Ну что может находиться на перекрестках Садового кольца, кроме светофоров? Светофоры. Светофоры, что ли, притягивают к себе купидонов?

Нуразбеков опять опросил 5346 миловидных женщин — все в момент укуса проходили мимо светофоров. Со многими Нуразбеков имел душевный контакт. Просил, если можно, показать укус. Разглядывал и массировал им мягкие части. Вскоре Нуразбекову надоели миловидные женщины. Что же все же происходит на московских перекрестках? Светофоры, что ли, кусаются?

«Конкретно: что вы видели, проходя мимо светофора?» — спрашивал он каждую миловидную женщину.

«Не помню» — 1341 ответ.

«Милиционеров» — 2005 ответов.

«Газетный киоск» — 1604 ответов.

«Пьяных мужиков» — 302 ответа.

«Цыганок» — 34 ответа.

«Нищих» — 32 ответа.

«Машину с подъемным краном» — 28 ответов.

Нуразбеков изучал ответы. Милиционеры, киоски, пьяные мужики, цыганки и нищие не вызывали у него подозрений. Непонятна была машина с подъемным краном. Он опять опросил 28 миловидных женщин — что за машина с подъемным крапом?

«Машина, — ответили они. — С подъемным краном. С ее вышки ремонтировали светофоры».

Замкнутый круг. Кто кусается?! Купидоны метят в сердце, а тут укушены мягкие части. Нуразбеков хотел было опросить милиционеров, киоскеров, пьяных мужиков, цыганок и нищих, но понял, что на это уйдет вся жизнь. Внезапная мысль озарила его: все вышеперечисленные сограждане работают с утра до вечера, а вот ремонтные машины подъезжают к своим светофорам к 10 утра, а к 4-м шабашат. Тогда он помчался на Московский ремонтно-электрический завод, предъявил документ и, всей собственной задницей чувствуя опасность, прошел через проходную. Он пошел по аллейке к заводскому управлению и у бюста Ленина был больно укушен в то самое место. Он огляделся. Никого рядом не было, лишь какой-то мужичок скрылся за углом управления. Нуразбеков, почесывая укус, поискал под ногами, поднял металлическую скобу, принес в кабинет директора, предъявил документ, положил скобу ему па стол и спросил:

«Что у вас тут происходит?»

«Что, что… — плаксиво ответил директор. — Все ходят с распухшими задницами».

На следующее утро нарядом милиции во главе с Нуразбековым была арестована злостная хулиганская бригада слесарей-электриков-ремонтников в составе Семэна и Мыколы, которые из «садистских побуждений» (так в протоколе; на самом деле — для смеху и скуки ради) обстреливала миловидных гражданок из рогатки проволочными скобками сверху вниз с подъемного крана своей ремонтной машины.

За что и получили по заслугам — Семэна и Мыколу судили скорым судом и выслали за 101-й километр на западную границу на принудительные работы, где они до скончания Олимпиады приводили в порядок железный занавес со свисающей бахромой колючей проволоки. Знаменитый занавес не был похож на райские врата, его следовало приукрасить. Семэн и Мыкола поменяли сгнившие деревянные столбы на бетонные сваи, калитку в Чопе заменили красивыми воротами, сам занавес покрасили в изумрудно-зеленый цвет, над воротами на хромированных болтах и гайках смонтировали громадного латунного Мишку с пятью кольцами, а на чопском вокзале установили известную статую Вучетича, изображавшую могучего обнаженного кастрата с треугольником вместо Кюхельбекера, самозабвенно перековывающего меч на орало.

ПРИЛОЖЕНИЕ К ГЛАВЕ 20


Национальный музей Офир.

ПОГРАНИЧНЫЙ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС

С КАЛИТКОЙ

(Фрагмент. Ворота не сохранились)



СССР.

XX век

Сварка (уголок, арматура, трубы, колючая проволока)



Конец 7-й части

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ.