Жизнь в лесу не исчезает совсем, она словно затихает, прячется.
И в этой тишине, в этом покое каждая мелочь становится событием.
Пестрая сорока сядет на березу, стряхнув с веток пушистый иней, мышь пробежит, оставляя на снегу тонкую строчку следов — все это замечается. Врезается в память и остается в ней надолго.
Иногда придет на озеро рыбак с зимними удочками. Просто случайный человек, который постучится в дом, чтобы погреться и выпить чаю.
И ты поставишь на огонь чайник, нарежешь тонкими ломтиками замерзшее сало на хлеб и проговоришь с этим рыбаком до вечера, до тех пор, пока в окне не сгустятся синие зимние сумерки.
И ведь интересно, и всегда найдется, о чем поговорить.
А потом он уйдет вперевалку на автобус, неся на плече тяжелый ящик со снастями. И все, что от него останется — только следы на снегу, да и их через день заметет.
Остатки сала непременно вывесишь на нитке за окно — пусть кормятся синицы. Когда они чирикают за стеклом, жить становится веселее.
Ночной волчий вой, тонкая корочка льда, которая за ночь намерзла на проруби, скрип снега под широкими лыжами. Запах дыма из трубы и тепло от кирпичной печки, неровный свет керосиновой лампы, падающий на книжные строчки — все становится важным.
Кажется, мелочи. Но ты остро чувствуешь их и понимаешь — из этих мелочей складывается жизнь.
Я, как могу, рассказываю об этом Артемьеву. Выходит не очень складно, да и не важно. Важно, что он, кажется, понимает.
— Жизнь — она не снаружи, — говорю я. — Не суета вокруг. Она внутри тебя, и эта-то жизнь по-настоящему интересная. Но чтобы ее почувствовать, надо иногда вынырнуть из суеты. Оглядеться, остановиться. Просто вздохнуть.
Артемьев молча кивает. Загребает сильнее правым веслом и заводит лодку сквозь тростники в устье Песенки. Мы доплываем до порога возле самого устья. Здесь совсем мелко, из воды наполовину торчат крупные камни.
Я забираю у Артемьева весла и, глядя вперед, подвожу лодку к галечной отмели. С отмели, громко хлопая крыльями, взлетает крупная птица.
— Кто это? — вздрогнув от неожиданности, спрашивает Артемьев.
— Тетерка, — улыбаюсь я. — Она как раз клевала здесь камни. Хорошее место.
Привязав лодку, мы наполовину наполняем мешки крупным речным песком, перемешанным с мелкими камешками. Лопата неприятно скрежещет по камням.
Потом мы грузим мешки в лодку, и она заметно проседает в воде.
— Хватит, — решаю я, когда наполнен восьмой мешок. — За четыре раза дотащим.
И смотрю на часы. Начало четвертого. День незаметно прошел.
— Как у тебя со временем? — спрашиваю я Артемьева.
Он машет рукой.
— Поеду ночью, или рано утром.
— Не хочется уезжать? — улыбаюсь я.
— Не хочется, — признается корреспондент. — Знаешь, я только-только начал чувствовать что-то такое…
Он разводит руками — не может подобрать подходящее слово.
— Идем, — решаю я. — Кое-что тебе покажу.
Мы поднимаемся по крутому откосу наверх и выходим на тропинку. Тропинка приводит нас на поляну, где под старой сосной желтеет травянистый бугор землянки Трифона. Неподалеку от землянки — глубокий раскоп. Его отвесные края здорово оплыли от недавних дождей.
— Что это за место? — удивленно оглядываясь, спрашивает Артемьев.
— Дом, — улыбаюсь я.
Веду его вокруг неприметного бугра и показываю почерневшую дверь землянки. К ней ведут несколько ступенек. Они выкопаны прямо в земле и вымощены жердями.
— Человек прожил здесь три года.
— Один? — не верит Артемьев.
Я киваю.
— Ага.
— Он что, скрывался от кого-то?
— Нет, — смеюсь я. — Просто жил.
Артемьев спускается по ступенькам. Тянет на себя дверь — она просела и цепляет створкой землю. Артемьев приподнимает дверь, и она со скрипом открывается.
Корреспондент осторожно заглядывает внутрь. Потом оборачивается ко мне.
— Можно?
— Входи, — киваю я. — Сейчас здесь никто не живет.
В землянке все по-прежнему. Крепкие лежанки из круглых жердей, маленький стол, словно в вагонном купе. Высохший чурбак вместо табурета.
Сложенная из булыжников печка накрыта толстым железным листом, порыжевшим от ржавчины.
— Здесь даже электричества нет, — говорит Артемьев. — Значит, у него не было ни телевизора, ни радио?
Он оглядывается.
— Хотя, приемник, наверное, можно на батарейках…
— Не было у него радио, — говорю я. — Была икона, и лес вокруг. Иногда этого достаточно.
— Но зачем? — недоумевает Кирилл. — В двадцатом-то веке? Чего он хотел?
— Разобраться в себе.
— Получилось у него? Что с ним? Где он сейчас?
Я улыбаюсь.
— Получилось. С ним все хорошо.
Артемьев садится к столику. Достает из кармана блокнот, что-то быстро пишет, не обращая внимания на полумрак. Мимоходом колупает пальцем наплыв воска на столе. Его взгляд на мгновение уплывает в сторону.
Кажется, он представляет себе, как писал бы здесь зимой при свечке, под гул огня в печи и завывание зимнего ветра.
Дописав, Артемьев смотрит на меня.
— Андрей, ты можешь нас познакомить? — решительно спрашивает он. — Это такая история получится.
Я качаю головой.
— Не надо о нем писать. Сейчас не то время. И ему навредишь, и себе. Не обо всем надо говорить. Идем, еще кое-что тебе покажу.
Мы выходим из полумрака землянки на воздух. Я веду Артемьева к раскопу — мимо поленницы, возле которой стоит изрубленный топором чурбак. На нем блестит присохшая рыбья чешуя. Под навесом лежит забытое деревянное корыто и сечка, которой Трифон мельчил траву для своих снадобий.
Корыто треснуло почти насквозь.
Артемьев поднимает сечку с таким выражением лица, словно держит в руках инструмент людей из каменного века.
Я подвожу его к раскопу.
— Здесь уже второй год работают археологи, — говорю я. — И нашли много интересного. На этой поляне сотни лет жили люди. Представляешь? На месте нынешнего Ленинграда была только топкая дельта и низкие болотистые острова. А люди уже приходили на эту поляну и селились здесь. Год за годом, человек за человеком.
Артемьев внимательно смотрит на дно раскопа.
— Там что-то есть, — говорит он. — Как туда спуститься?
За поленницей мы находим лестницу, которую оставили археологи. Приставляем ее к краю раскопа. Артемьев спускается вниз и что-то подбирает с размытой дождем земли. Вылезает наверх и показывает мне на ладони крупную стеклянную бусину. Бусина неровная, желтого цвета с ярким синим глазком.
— И как археологи ее не заметили? — удивляется Артемьев.
— Она лежала в земле, — объясняю я. — А дождями ее вымыло.
— Как думаешь, сколько ей лет?
Я пожимаю плечами.
— Не знаю, я не специалист. Наверняка, не одна сотня — видишь, на какой она глубине?
— Как думаешь, Андрей, я могу оставить ее себе?
Я понимаю Артемьева. Для него эта стеклянная бусина — память о сегодняшнем дне.
Как зарубка на дереве для Робинзона.
— Я дам тебе номер руководителя экспедиции, — говорю я. — Спроси у него.
— А ты с ним знаком? — изумляется Артемьев. — Слушай, как это получается? Ты живешь здесь, в деревне, в глуши. А знаешь куда больше интересных людей, чем я.
Он прячет бусину в нагрудный карман.
Я смеюсь.
— Не бывает неинтересных людей, Кирилл. Идем, скоро начнет темнеть.
Мы возвращаемся к лодке. Я сам сажусь на весла и гребу к тому месту, откуда короче всего пройти к галечнику.
Потом мы таскаем тяжелые мешки с песком через лес. По лицу течет пот, вокруг вьются надоедливые осенние мухи.
Я забрасываю мешки на настил и распарываю их ножом.
— Зачем? — удивляется Артемьев. — Хорошие же мешки.
— Чтобы песок не просыпался в щели.
Разравниваю песок лопатой, чтобы он покрывал мешковину ровным слоем.
— Вот и все. Спасибо за помощь. Думал еще напоить тебя лесным чаем у костра, но времени совсем нет. Дома поужинаем, как следует.
— Тебе спасибо, Андрей, — улыбается Артемьев.
Мы идем к лодке. По пути я замечаю в стороне рябину. Невысокое деревце густо усыпано гроздьями крупных оранжевых ягод.
— Погоди-ка, — говорю я Артемьеву.
Срезаю длинную ивовую рогульку, и этим нехитрым инструментом собираю с рябины высоко висящие кисти.
— Зачем? — с интересом спрашивает Артемьев, ссыпая ягоды в мешок. — Они же кислые.
Он пробует одну ягоду и морщится.
— Кормить птиц зимой, — объясняю я.
Мы набираем два полных мешка рябины и относим их в лодку. На озеро опускаются сумерки, и я быстро гребу к базе.
Пока Артемьев прогревает машину, я успеваю рассыпать рябину тонким слоем на старых газетах прямо в доме. Пусть сохнет. Мыши, конечно, до нее доберутся, но всю не съедят.
Мы возвращаемся в Черемуховку. Я веду машину, а Кирилл о чем-то сосредоточенно думает, глядя в темноту за окном. Потом спрашивает:
— Андрей, а можно я приеду сюда зимой? Хоть на пару дней, а лучше на неделю? Хочу пожить на озере один, попробовать — как это.
— Легко, — улыбаюсь я. — Только позвони сначала, предупреди, что приедешь. В этот раз тебе повезло, а мог бы и не застать меня дома.
— Да, об этом я не подумал, — смеется Артемьев. — Свалился, как снег на голову. А как тебе позвонить? У тебя же телефона нет.
— Для этого существует специальный надежный способ связи, — серьезно объясняю я. — Звонишь в наш сельсовет, Федору Игнатьевичу. Выслушиваешь от него все, что он о тебе думает. Потом просишь передать мне, что ты звонил, и терпеливо ждешь у телефона.
— Сложная механика, — удивляется Артемьев.
— Другой нет. Лучше звони около девяти вечера, в это время я часто захожу в сельсовет.
— А я вчера так и не поговорил с Федором Игнатьевичем, — признается Артемьев. — Два раза проходил мимо сельсовета, а зайти не решился.
— Поговоришь еще, — успокаиваю я корреспондента. — А хочешь, сейчас вместе зайдем.
— Хочу, — решительно кивает Артемьев. — Надо извиниться перед ним за статью.