— Колеса катать меньше надо, — сонно сказала Джулия. — Пошли спать.
Адоцентин, подумал Пирс. О Эгипет.
С приближением рассвета с моря наконец-то подул бриз, и Пирс благодарно вдохнул его солоноватую прохладу. Он сможет возвратиться назад, он пойдет вперед, глядя вспять. Может быть, он, как мальчик с пальчик, набросал крошек там, где прошел, может быть, еще не все те крошки съели птицы.
Тогда давай отправляйся в путь, подумал Пирс. Отправляйся в путь.
Его сигарета превратилась в бурый окурок, и он кинул его на улицу — и тот мелькнул, как метеор. На пожарных лестницах здания напротив люди устроили себе постели, занавешенные цветными тканями и освещенные свечками. Внизу на улице открыли пожарный гидрант, и плотная струя смывала в водосточный желоб банки из-под пива, презервативы, спичечные коробки, газеты. Завывание ветра, верблюжьи колокольчики, собачий лай, ленивое позвякивание тамбурина. В изнемогавшем от зноя караван-сарае никто не спал.
Если ему казалось, что никакого сюжета нет, а есть всего лишь простейшая последовательность событий, как говорил Барр, то происходило это потому, что он перестал узнавать себя. Так оно и было — раньше. И все-таки каждая история, в которой он когда-то побывал, теперь жила в нем, большая история в маленькой, сон в яви, и все они должны были со временем выйти наружу восстановиться, так же как, проснувшись, вспоминаешь сон, от конца к началу, задом наперед.
Для начала он заглянул в Египет: покопался в руинах, понатаскал домой из Бруклинской библиотеки толстенных фолиантов, полазал по ссылкам и указателям, задав себе работы не на один день. Ни в одном из этих томов не оказалось того, что он искал. Тема, конечно, была неподъемная, египтология занимала множество полок в библиотеке, подразделяясь, в свою очередь, на разделы, посвященные Раннему, Среднему и Позднему царствам; солидные многотомные труды времен стародавних, где сквозь древний ил проглядывал металл драгоценной древней утвари, затем более поздние аналитические работы по мифографии, где материал был подобран кирпичик к кирпичику, как в пирамидах, да и непрошибаемая, закоснелая самоуверенность авторов наводила на те же ассоциации; и наконец, последние декадентски-попсовые книги, едва ли не сплошь состоящие из цветных иллюстраций — ни в одной из них не было страны, которую он искал. Он чувствовал себя человеком, который отправился в Мемфис, к крокодилам и залитым лунным светом храмам, а очнулся в штате Теннесси[106].
Почему мы верим, что цыгане могут предсказывать судьбу? Потому что мы думаем, что когда-то они были египтянами, пусть это и не так; отсюда вполне естественно предположить, что они унаследовали хоть малую толику той тайной мудрости, которой, как известно, обладали египтяне. А почему на наших долларовых купюрах египетская пирамида, увенчанная мистическим глазом? Потому что в Древнем Египте родился тайный язык духовной свободы, вдохновения, знания; геометрия, по которой можно исчислить Новый Порядок Грядущих Эпох.
Но это же не так! Настоящие египтяне, о которых читал Пирс, были самыми твердолобыми, приземленными, догматичными бюрократами духа, которых он когда-либо встречал. Далекие от представлений о свободе духа, о возможности духовных путешествий, они состряпали отвратительную процедуру бальзамирования, будучи уверены, что только физическое тело, законсервированное, как вечно свежий кекс в вакуумной упаковке, может противостоять разложению и смерти. Чем больше Пирс набирался знаний по их бесконечно разветвленной, убийственно дотошной мифологии, тем яснее понимал, что они подразумевали именно то, что говорили: все эти нудные истории не были аллегориями, созданными специально для того, чтобы только мудрый человек смог пробиться через них к истинному смыслу, как думал Платон; это были не магические символы, не искусство, это была наука. Египтяне действительно думали, что мир именно так и устроен и управляется именно этими персонажами, разыгрывающими весь этот гротесковый бред. Пирс пришел к выводу, что идеальное состояние для древнего египтянина — смерть; короче говоря, быть счастливым значит быть неподвижным, спать и видеть сны.
Совсем не это виделось Пирсу, совсем не это. И он уже почти успел убедить себя в том, что все свои сюжеты сочинил сам: ведь его благородная история не могла опираться на подобный вздор; почти успел убедить.
А затем, по другой дороге, лишенный сана, вечно в беде, вечно спасающийся бегством, появился, как Белый Кролик, Джордано Бруно — а точнее, вернулся, поскольку книжка Феллоуза Крафта как-то сама собой подвернулась ему под руку, как нужная идея, которая давно вертелась в голове и просилась наружу, и он отправился туда, куда она ему указала, — совсем не в сторону Египта, а как раз туда, с чего Пирс когда-то начинал, к эпохе Возрождения; не к векам фараонов, а к веку Шекспира; Бруно был почти что его современником. И вот мало-помалу, ошеломленный и ошарашенный, он снова оказался у знакомых рубежей.
Ах да, как же, как же. Теперь понятно. Вот тебе и на.
Он начал отказываться — постепенно, не вполне сознаваясь себе в этом, — от попыток создать подробный отчет, путеводитель для своих студентов в предстоящих им странствиях по Истории; во всяком случае, отчет этот неожиданно так увеличился в размерах, что стало невозможно втиснуть его в страницы простого обыденного курса истории, ему теперь нужен был свой курс, нет, даже свой колледж. Он продолжал преподавать, но стезя дала развилку, он последовал за Бруно, и дорога повела его длинными переходами под украшенные гербами арки, мимо храмов с колоннами, он сбился с пути, где-то в пригороде барочного города, недостроенного и в то же время полуразрушенного, наткнулся на геометрический ипподром; углубился в темный и бесконечный садовый лабиринт.
Но первооткрыватель Пирс знал одну штуку про лабиринты; и эту крупицу информации он тоже походя подобрал где-то по дороге: в любом лабиринте, сделан он из тиса или камня, из деревьев, подстриженных так, чтобы они напоминали фигуры зверей, или из стекла — или из времени, — правило везде одно и то же: вытяни левую руку и иди вдоль левой стены, куда бы она ни вела. Просто иди и сворачивай туда, куда ведет та стена, что слева...
Пирс вытянул руку и пошел; и по пути (не сходя с места, в своем подобранном на свалке плюшевом кресле, и рядом — стопка книг) он начал понимать: то, что он отследил, нашел, то, что с каждым поворотом становится все яснее (теперь я вижу!), было всего лишь — очертания ответа на старый вопрос. И когда наконец совсем в другом мире, в белоснежной маминой ванной, Сфинкс задала ему тот же самый вопрос, отчет о странствиях был при нем: вся причудливая, неправдоподобная и даже по-своему забавная история. Он мог дать ей отчет, хотя, которую часть из него она действительно выслушала, а которая канула без следа в ее и без того перегруженном мозгу, сказать было трудно. Он знал, почему люди верят в то, что цыганки могут предсказывать судьбу; он знал, откуда на долларовой банкноте взялись пирамида и мистический глаз, он знал, из какой страны исходил Новый Порядок Грядущих Эпох. Из той же страны, откуда пришли цыгане, — причем не из Египта.
Не Египет, но Эгипет; потому что мировая история существует не в одном-единственном экземпляре.
Тяжелым августовским утром Пирс шел по размокшей грунтовке от хижины Споффорда к извилистому асфальтовому шоссе, которое петляло вдоль речки Блэкбери, и дальше через Дальвид. Он плотно позавтракал, он был готов к началу новой жизни, но все-таки не прочь был отдохнуть немного, перед тем как направиться в Конурбану; немало лет прошло с тех пор, как он последний раз шел по такой вот местности — они со Сфинкс, не имея машины, проводили большую часть лета в городе, с кондиционером, — теперь же, шагая, он чувствовал, как к нему возвращается детство — не то чтобы какие-то конкретные воспоминания, хотя и они тоже, а последовательность прошлых «я», юную жизнь которых он ощущал во вкусе воздуха при каждом вдохе. Летний день и сельская местность — и, хотя, кроме солнца и зелени, мало что напоминало неопрятные, изрытые туннелями пригорки Камберленд-Гэп, этого оказалось достаточно.
Может быть, это дано только скитальцам, подумал он, изгнанникам: способность к такого рода воспоминаниям, когда ни с того ни с сего начинаешь вновь дышать воздухом той страны, из которой когда-то ушел. Может быть, если живешь всю жизнь на одном и том же месте и взрослеешь, пока один и тот же год прокручивается снова и снова, одним и тем же, раз и навсегда заведенным порядком, тогда жизнь не остается за плечами, а сохраняется нетронутой, как спрессованные цветы, которые нужно всего лишь опустить в привычную по составу воду и они расцветут, как прежде, целые и нетронутые. Если так, тогда его двоюродные братья и сестры чувствуют сейчас то же, что и он: Хильди в чужих краях, Джо Бойд (судя по последней информации) в Калифорнии, Птичка в каком-то городе на Среднем Западе, Уоррен торгует машинами в Канаде. Как здорово, если бы все они в один прекрасный день, например сегодня, каждый — на пыльном ли проселке, как он здесь и сейчас, или за старой книгой, или глядя на узор из дождевых капель и солнечных лучей, а может, просто в результате случайного схождения в организме нужных химических веществ — вдруг разом переносились бы назад, как он здесь и сейчас: ведь если бы они умели возвращаться назад, то возвращались бы в одно и то же место, все до единого. Воссоединение семьи, рассеянной по континенту, происходящее без ведома членов оной. Невидимая Коллегия собирается вновь.
Те же люди, что и вчера, — ну, может, люди и другие, но точно такие же — сидели перед маленьким магазинчиком и негромко поздоровались с ним, когда он прошел через скрипучую сетчатую дверь; в помещении чем-то приятно пахло. Он бросил в почтовый ящик письмо Споффорда, адресованное Роузи, и достал десятицентовую монетку и письмо, полученное из колледжа Петра Рамуса.